— Да двери же, двери закройте.
Скальковский приподнялся на коленях и с насильственным вниманием огляделся.
«Я ослышался, никого нет», — подумал он и присел на койку.
— Закройте двери, холодно, дует…
Зеленый блик с лихорадочными глазами появился под матовым окном и, качаясь, уставился в лицо Скальковского. Он дернулся назад, приподнялся, захлопнул дверцу.
— Чем вы больны?
— Я здоров, — пробормотал Скальковский.
— Так, значит, вы врач? Или санитар?
— Нет, я санитар. Да, я врач, — отвечал Скальковский и угадал, что человек, который говорит с ним, приподнялся на локте, что он беспомощно качает головой, что ему не больше двадцати лет, что он тяжело болен.
— Дело в том, что я убит, — пожаловался больной, — меня застрелили. И это кажется мне очень странным, доктор, но меня застрелили случайно.
— Случайно?
Мучительно напрягая зрение, Скальковский привстал и почти вплотную приставил свое лицо к лицу больного. Зеленый блик пропал наконец, и он увидел лицо, бледное, горбоносое, молодое — врезанное в неблагополучную стену кареты. Протащив глаза от подбородка до ног, Скальковский рассмотрел забинтованную грудь, пиджак был сорван с одного плеча, ноги закутаны в одеяло.
— Застрелили? — хмуро переспросил он. — А может быть, пустяки, пустая царапина? И вы говорите, случайно?
— Я в этом убежден, доктор. Нет, какая же царапина! За день я потерял слишком много крови. Нет, именно застрелили!
Автомобиль подскочил, пошатнулся и мягким движением повернул — куда? Налево? Направо?
«Куда я еду с ним?» — напряженно подумал Скальковский.
— Вы не знаете, что это за женщина, доктор, — пробормотал больной, — что бы вы ни сказали — не то, другая, совсем не то!
Скальковский достал портсигар, но тотчас же сунул его обратно.
— Да что вы? — равнодушно спросил он.
— Да, да, это именно так. Совсем не то, другая. Я убежден, что он метил…
— В кого метил?
— В нее, — пробормотал больной и беспомощно откинулся на спину, — и какое счастье, что он промахнулся!
— Скверная история, однако, — сумрачно пробормотал Скальковский.
— История подходит к концу, — невесело заявил больной, — по крайней мере, для меня. Я уже вижу берег. Это будет зеленый берег с именем, отчеством, фамилией и датой рождения и смерти. И забавнее всего, что этого человека я видел первый и последний раз.
— Какого человека?
— Человека, который застрелил меня. Вот вас я уже видел где-то.
— К сожалению, я разбил очки, — хмуро сказал Скальковский, — но все равно, я узнаю по голосу. Да, мы встречались… в университете.
— В институте, да, да, — радостно поправил больной, — вы не поверите, как я рад, что встретился с вами. Я живу один, совсем один, здесь у меня никого нет. Моя мать живет в Воронеже. Она нуждается, так что меня застрелили некстати.
— Так вы говорите, что мы встречались…
— Встречались, я уверен в этом, — больной вытянул руку и ласково прикоснулся к плечу Скальковского, — вот сейчас голова кружится, не могу точно припомнить, где, но встречались. Я думаю, что это было на вечере, в институте.
— Очень может быть, — медленно сказал Скальковский, — мы, помнится, играли в лотерею, пили вино, и я что-то задолжал вам.
— Нет, не в лотерею, у нас не было лотереи, — сообщил больной, и Скальковский угадал, что он потирает пальцами лоб, что он старается припомнить, — но мы в самом деле пили вино, и не вы, а я остался вам должен. Я остался вам должен пять или шесть рублей.
— Вы ошибаетесь.
— Да нет, — настойчиво сказал больной, — не ошибаюсь, я еще не совсем сошел с ума, я все прекрасно помню. Я сейчас же отдам вам эти деньги…
— Да бросьте же, я не возьму, — с досадой пробормотал Скальковский, — я, кажется, вовсе и не видел вас на этом вечере в институте; я просто так сказал, наудачу.
— Нет, вы возьмете, — с упорством повторил больной, — если вы хотите, чтобы я умер спокойно. Тем более… тем более что эти деньги больше не нужны мне. Может быть, они еще вам пригодятся.
Скальковский разжал руку — десятка, подрагивая белыми крыльями, лежала на ладони.
— Я возьму, чтобы не раздражать вас, — сказал он, насильственно улыбнувшись, — когда вы выздоровеете, я пришлю вам эти деньги. Скажите мне ваш адрес.
Больной усмехнулся.
— Мой адрес, — пробормотал он невесело, — Волково кладбище, третий пролет от часовни, четвертая могила направо. Я сказал наудачу, доктор. Но почтовое дело поставлено у нас превосходно. Меня найдут, посылайте смело.
Через два часа он сидел за тем же столом, который он покинул для того, чтобы гоняться по пустым и протаявшим улицам за каретой, покрытой, подобно несчастливой карте, могильными крестами. Он сидел за тем же столом и играл, мучительно напрягая зрение, усилием воли преодолевая непоправимую рассеянность донельзя близорукого человека. Он играл неизменно ва-банк — и в одиночестве, и в союзе с любым из партнеров. За два часа в его руки перешло больше денег, чем за всю прошлую и всю будущую жизнь. Он швырял их обратно на стол, и они, как бумеранг, возвращались в его руки с добычей. Можно было подумать, что он обладал веревкой повешенного и что веревка повешенного действительно приносит счастье. Весь клуб собрался вокруг него и в торжественном молчании справлял его игру, как католическую мессу.
И наконец последняя десятка, на которую банкомет возложил последнюю надежду, мелькая белыми крыльями, как ласточка, бросилась вниз и, кружась в воздухе, упала к его ногам.
Тогда он отер лоб, близко к глазам поднес потные руки, вздохнул и неторопливо завернул деньги в газетную бумагу. Он вышел в вестибюль и через несколько минут вернулся обратно.
— Граждане, товарищи и братья, — негромко сказал он, подойдя к столу и щуря на толпу вконец утомленные глаза, — сегодня утром я убил человека. Я застрелил его. Впрочем, не в этом дело. Дело в том, что я играл на его деньги. Но сейчас семь часов утра, и он, надо полагать, уже докатился до своего берега с именем, отчеством, фамилией и датой рождения и смерти. Поэтому все, что я выиграл сейчас, принадлежит его матери. Она живет в Воронеже и очень нуждается. Я отправлю деньги телеграфом. Ее найдут. Почтовое дело поставлено у нас превосходно!
Он упал на стол лицом, руками и грудью.
Уверенные руки приподняли его за плечи, усадили в кресло и приблизили к лицу стакан с водой.
Он увидел знакомую фуражку, ту самую настойчивую фуражку, которая мелькала над желтыми пятнами лиц, под цирковым плакатом, выпил воду и улыбнулся.
— Мальчишка был прав, — просто сказал он, — я метил в нее. И какое счастье, что я промахнулся!
1927
ГОЛУБОЕ СОЛНЦЕ
Лихорадка выжгла лицо, тело полковника Ю и зажгла глаза, они горели, как знаки бедствия, сигнальные огни, — он не мог заснуть ни на минуту.
Сухощавый, прямой, он лежал на кровати, и почерневшие, сведенные болезнью руки, покрытые выпуклым сплетением жил, были закинуты за голову. Руки умирали отдельно, сами собой, он не имел уже власти над ними.
Он болел пятый день, дивизия ушла без него вперед, к северу, город, в котором он родился и который теперь взял с бою, металлическим голосом разносчика кричал за его окном. Разносчик кричал: «Хэ-а-хо!» — и позвякивал глиняными мисочками…
Хэ-а-хо, все имеет свое начало, и всему приходит конец. Хэ-а-хо! Вот он родился, забыл детство, сражался и убивал в молодости, убивал и сражался в старости и теперь, наконец, умирает.
Голубые полосы шелка, на которых был вышит мальчик с дешевой улыбкой, с веселым, развратным лицом, означают смерть — потому что он знает, что эти шелковые полосы не голубого, а желтого цвета. Голубое — знамя, под которым он прошел со своими солдатами от Кантона до этого города, — одежда дочери, которая умерла тридцать лет назад, — небо и, быть может, смерть, если умереть в вечерний час и в ясную погоду.
Так и кончается жизнь — желтое начинает казаться голубым, голубое желтым, все мешается в воспаленной голове, и только забота, мучившая его все эти пять дней с черного рассвета до белых сумерек, по-прежнему стоит над ним, настойчивая, как зубная боль, как память о первом поражении.
Забота была, и сердце болело о нем — об этом юноше, который вот уже полчаса сидел перед ним, слегка выдвинув вперед голову, и рот его дергался и дрожал. Он сидел, неподвижно глядя в окно, прикрывая рукой изодранный борт пиджака, тонкий, с погасшим лицом и прокуренными, усталыми глазами.
Пятнадцать лет назад в Фанчене, на городской площади, висел опознанный императорским шпионом и вздернутый за язык человек по имени Ван Би-ян, восстание было подавлено, и непростая забота, мальчишка, сын друга, остался полковнику Ю на память об его шестом поражении.
Сын друга — это больше, чем свой сын, но вот времени не было жениться. Мальчишка рос один, без матери, и вырос — он сидит теперь перед ним, чужой, с восемнадцатилетним, уже погасшим лицом, и неподвижно смотрит в окно прокуренными, усталыми от опиума глазами.
Полковник привстал, опираясь на локоть, и назвал его по имени, тот медленно поворотился.
— Как печально все сложилось, — пробормотал он, — вы больны, а я, занятый важными делами, не мог уделить времени, чтобы навестить вас.
— Я всегда рад видеть вас, — неторопливо ответил полковник, — приветствую вас и прошу извинения за то, что оторвал вас от важных занятий. Но я болен. Всякая болезнь в моем возрасте легко может привести к смерти. Вот почему я решил еще раз поговорить с вами.
Юноша — его звали Чуан Чжи — втянул голову в плечи, глаза его сдвинулись к переносице, он с тоской посмотрел на полковника и вздохнул.
— Я слушаю моего дорогого старшего брата, — с принужденной вежливостью сказал он…
«Начнет говорить об опиуме и женщинах, каков он был в молодости и как отца повесили в Фанчене, тоска», — прочел на его лице полковник.
— Я не буду говорить вам о вашем отце, моем друге и брате Ван Би-яне, ни о том, за что его повесили в Фанчене, ни о том, что вы подвержены изнуряющим порокам, крайне опасным в ваших хрупких годах, — сказал он вслух, — что делать, быть может, я сам, занятый делами нашей страны, вовремя не предостерег вас и виноват в этом. Но я хочу предложить вам поехать в армию… Правда, в национальную армию не принимают курильщиков опиума, но для сына Ван Би-яна по моей просьбе сделают исключение. Вы согласны?