Вдруг по другую сторону пня выскочил серый, с белыми пятнами зверь.
Зинька пустилась было наутёк, а Зинзивер рассердился и крикнул:
— Пинь-пинь-черр! Ты кто такой?
Он был очень храбрый и улетал от врага, только когда враг на него кидался.
— Фу! — сказал серый пятнистый зверь, кося глазами и весь дрожа. — Как вы с Зинькой меня напугали! Нельзя же так топать по сухим, хрустким листьям! Я думал, что Лиса бежит или Волк. Я же Заяц, беляк я.
— Неправда! — крикнула ему с дерева Зинька. — Беляк летом серый, зимой белый, я знаю. А ты какой-то полубелый.
— Так ведь сейчас ни лето, ни зима! И я ни серый, ни белый. — И заяц захныкал: — Вот сижу у берёзового пенька, дрожу, шевельнуться боюсь: снегу ещё нет, а у меня уж клочья белой шерсти лезут. Земля чёрная. Побегу по ней днём — сейчас меня все увидят. И так ужасно хрустят сухие листья! Как тихонько ни крадись, прямо гром из-под ног.
— Видишь, какой он трус, — сказал Зинзивер Зиньке. — А ты его испугалась. Он нам не враг.
Враг — и страшный враг — появился в лесу в следующем месяце. Старый Воробей назвал этот месяц ноябрём и сказал, что это третий, и последний, месяц осени.
Враг был очень страшный, потому что он был невидимка. В лесу стали пропадать и маленькие птички и большие, и мыши, и зайцы. Только зазевается зверёк, только отстанет от стаи птица — всё равно, ночью, днём ли, — глядь, их уж и в живых нет.
Никто не знал, кто этот таинственный разбойник: зверь ли, птица или человек? Но все боялись его, и у всех лесных зверей и птиц только и было разговору, что о нём. Все ждали первого снега, чтобы по следам около растерзанной жертвы опознать убийцу.
Первый снег выпал однажды вечером. А на утро следующего дня в лесу не досчитались одного Зайчонка.
Нашли его лапку. Тут же, на подтаявшем уже снегу, были следы больших, страшных когтей. Это могли быть когти зверя, могли быть когти и крупной хищной птицы. А больше ничего не оставил убийца: ни пера, ни шерстинки своей.
— Я боюсь, — сказала Зинька Зинзиверу. — Ох, как я боюсь! Давай улетим скорей из лесу, от этого ужасного разбойника-невидимки.
Они полетели на реку. Там были старые дуплистые ивы-ракиты, где они могли найти себе приют.
— Знаешь, — говорила Зинька, — тут место открытое. Если и сюда придёт страшный разбойник, он тут не может подкрасться так незаметно, как в тёмном лесу. Мы его увидим издали и спрячемся от него.
И они поселились за речкой.
Осень пришла уже и на реку. Ивы-ракиты облетели, трава побурела и поникла. Снег выпадал и таял. Речка ещё бежала, но по утрам на ней был ледок. И с каждым морозцем он рос. Не было по берегам и куликов. Оставались ещё только утки. Они крякали, что останутся тут на всю зиму, если река вся не покроется льдом. А снег падал и падал — и больше уж не таял.
Только было синички зажили спокойно, вдруг опять тревога: ночью неизвестно куда исчезла утка, спавшая на том берегу — на краю своей стаи.
— Это он, — говорила, дрожа, Зинька. — Это невидимка. Он всюду: и в лесу, и в поле, и здесь, на реке.
— Невидимок не бывает, — говорил Зинзивер. — Я выслежу его, вот постой!
И он целыми днями вертелся среди голых веток на верхушках старых ив-ракит: высматривал с вышки таинственного врага. Но так ничего и не заметил подозрительного.
И вот вдруг — в последний день месяца — стала река. Лёд разом покрыл её и больше уж не растаял. Утки улетели ещё ночью.
Тут Зиньке удалось наконец уговорить Зинзивера покинуть речку: ведь теперь враг мог легко перейти к ним по льду. И всё равно Зиньке надо было в город: узнать у Старого Воробья, как называется новый месяц.
Полетели синички в город.
И никто, даже Старый Воробей, не мог им объяснить, кто этот невидимый страшный разбойник, от которого нет спасенья ни днём, ни ночью, ни большим, ни маленьким.
— Но успокойтесь, — сказал Старый Воробей. — Здесь, в городе, никакой невидимка не страшен: если даже он посмеет явиться сюда, люди сейчас же застрелят его. Оставайтесь жить с нами в городе. Вот уже начался месяц декабрь — хвостик года. Пришла зима. И в поле, и на речке, и в лесу теперь голодно и страшно. А у людей всегда найдётся для нас, малых пташек, и приют и еда.
Конечно, Зинька с радостью согласилась поселиться в городе и уговорила Зинзивера. Сперва он, правда, не соглашался, хорохорился, кричал:
— Пинь-пинь-черр! Никого не боюсь! Разыщу невидимку!
Но Зинька ему сказала:
— Не в этом дело, а вот в чём: скоро будет Новый год. Солнышко опять начнёт выглядывать, все будут радоваться ему. А спеть ему первую весеннюю песенку тут, в городе, никто не сможет: воробьи умеют только чирикать, вороны только каркают, а галки — галдят. В прошлом году первую весеннюю песенку солнцу спела тут я. А теперь её должен спеть ты.
Зинзивер как крикнет:
— Пинь-пинь-черр! Ты права. Это я могу. Голос у меня сильный, звонкий — на весь город хватит. Остаёмся тут!
Стали они искать себе помещение. Но это оказалось очень трудно. В городе не то, что в лесу: тут и зимой все дупла, скворечни, гнёзда, даже щели за окнами и под крышами заняты. В том воробьином гнёздышке за оконницей, где встретила ёлку Зинька и в прошлом году, теперь жило целое семейство молодых воробьёв.
Но и тут Зиньке помог Старый Воробей. Он сказал ей:
— Слетайте-ка вон в тот домик, — вон — с красной крышей и садиком. Там я видел девочку, которая всё что-то ковыряла долотом в полене. Уж не готовит ли она вам — синичкам — хорошенькую дуплянку? Зинька и Зинзивер сейчас же полетели к домику с красной крышей. И кого же они первым делом увидели в саду, на дереве? Того страшного бородатого охотника, который чуть насмерть не застрелил Зинзивера.
Охотник одной рукой прижимал дуплянку к дереву, а в другой держал молоток и гвозди. Он наклонился вниз и крикнул:
— Так, что ли?
И снизу, с земли, ему ответила тоненьким голоском Манюня:
— Так, хорошо!
И бородатый охотник большими гвоздями крепко прибил дуплянку к стволу, а потом слез с дерева.
Зинька и Зинзивер сейчас же заглянули в дуплянку и решили, что лучшей квартиры они никогда и не видели. Манюня выдолбила в полене уютное глубокое дуплишко и даже положила в него мягкого, тёплого пера, пуха и шерсти.
Месяц пролетел незаметно, никто не беспокоил тут синичек, а Манюня каждое утро приносила им еду на столик, нарочно приделанный к ветке.
А под самый Новый год случилось ещё одно — последнее в этом году — важное событие: Манюнин отец, который иногда уезжал за город на охоту, привёз невиданную птицу, посмотреть на которую сбежались все соседи.
Это была большущая белоснежная сова, — до того белоснежная, что, когда охотник бросил её на снег, сову только с большим трудом можно было разглядеть.
— Это злая зимняя гостья у нас, — объяснял отец Манюне и соседям. — полярная сова. Она одинаково хорошо видит и днём и ночью, и от её когтей нет спасенья ни мыши, ни куропатке, ни зайцу на земле, ни белке на дереве. Летает она совсем бесшумно, а как её трудно заметить, когда кругом снег, — сами видите.
Конечно, ни Зинька, ни Зинзивер ни слова не поняли из объяснения бородатого охотника. Но оба они отлично поняли, кого убил охотник. И Зинзивер так громко крикнул: «Пинь-пинь-черр! Невидимка!» — что сейчас же со всех крыш и дворов слетелись все городские воробьи, вороны, галки — посмотреть на чудовище.
А вечером у Манюни была ёлка, дети кричали и топали, но синички нисколько на них за это не сердились. Теперь они знали, что с ёлкой, украшенной огнями, снегом и игрушками, приходит Новый год, а с Новым годом возвращается к нам солнце и приносит много новых радостей.
Снегирушка-милушка
Жил у нас с бабушкой летом снегирушка. Грудка розовая, как кисель. Ручной совсем. Такой милушка! И очень музыку любил. Заведёшь патефон, — он сейчас насвистывать.
Мы ему всё больше ставили старинную песенку про охотника и зайку. Он и выучил её. Целыми днями, бывало, свистит себе из своей большой проволочной клетки:
Шёл охотничек лесочком.
Вот идёт, идёт, глядит, —
А под кустичком-кусточком,
А под кустичком-кусточком
Заинька сидит…
Так славно насвистывал, — все удивлялись.
А потом — осенью — заболел. Заболел наш снегирушка — и смолк. Сидит — хохлится, зёрна не клюёт и молчит.
Пёрышки у него стали падать. Это он линял. Долго линял — хохлился. А когда перелинял и выздоровел, — опять повеселел.
Повеселеть-то повеселел снегирушка, а песенку нашу любимую забыл. Насвистывает что-то своё, птичье, а про зайку — никак. Хотя мы ему по-прежнему патефон заводили.
Заведём, — он слушает, слушает… Смирно сидит, будто что-то вспомнить силится, — и не может.
К зиме мы кота взяли у соседей, большого, серого: очень нас мыши одолели. Тут уж снегирушка и совсем замолк.
Раз солнечным весенним утром мы опять поставили эту пластинку:
— Ну-тка, борзая, хватай-ка! —
Тут охотничек сказал.
Снегирушка ни гу-гу.
Я и говорю бабушке:
— Я не знал, что птичкам так тяжело линять. Наш снегирушка совсем слух потерял, как маленькая Маша после кори.
Бабушка говорит:
— Может быть, это он кота боится. Надо кота унести.
А снегирушка из клетки вдруг как засвистит:
— Я не ваш! — ответил зайка. —
Я не ваш! — ответил зайка.
Прыг — и ускакал!
Мы так и ахнули: вспомнил ведь песенку, милушка!
Музыкальная канарейка
Ещё была у моей бабушки канарейка. Бабушка её очень берегла, потому что канарейка была тоненькая, нежная — вся жёлтенькая, — и пела чудесно. Эта канарейка тоже музыку обожала, только самую хорошую. Бабушка ей всегда самые лучшие свои пластинки заводила, разные там концерты.