— Да так… без особого интереса. Скажите — казачка?
— Какая из меня теперь казачка, — неохотно ответила Чикильдина. — Женщина, как и все.
— Это-то я знаю, — перебила Зина. — А если от рождения?
— Если от рождения то, конечно, казачка. В Садовых хуторах, где я родилась, живут мои родители — старики уже. Там и младшая моя сестра Прасковья. Отец рассказывал, Чикильдины появились на Кубани с незапамятных времен.
— Тетя Оля, вы знаете, я родилась на Волге, там у нас казаков нету. — Зина волновалась, лицо ее разрумянилось. Правда это, будто у казаков есть такой обычай, чтобы девушку силой, не по любви отдавать замуж и чтобы она потом всю жизнь жила с ненавистным мужем?
— Вот оно, оказывается, что тебя беспокоит. — Чикильдина посмотрела на своего шофера. — Кто тебе об этом говорил? Или в каких книгах вычитала? В старину, верно, всего бывало. Только это не обычай.
— А вы, тетя Оля, по любви выходили замуж?
Чикильдина не ответила, не хотела, чтобы Зина хоть что-нибудь знала о ее первом замужестве. В памяти воскресли давным-давно угасшие воспоминания. Без согласия отца и матери она вышла замуж за Федора Костылева, немолодого красивого мужчину. Жил он в Армавире, часто приезжал в Садовые хутора заготовлять живую птицу. Ольга так полюбила его, что и дня не могла прожить одна. Но вот прошло две недели, а Костылев не появлялся в Садовых и ничего не писал. Улучив момент, когда отец и мать ушли вечером к соседям, а сестры были на гулянке, Ольга оседлала отцовского коня и по метели ускакала в Армавир. Как слепленная из снега кукла вошла она в чужую квартиру, ничего не видя, кроме его любимого лица. Костылев обнял ее. «Казачка! Степная моя радость!» — говорил он, целуя ее холодные и мокрые от снега глаза.
Все, что случилось тогда, теперь кажется ей и смешным и обидным. Не прошло и месяца, как Костылев простился с молодой женой и уехал по каким-то своим делам в Сибирь. Говорил, что покидает ее ненадолго, но так и не вернулся. Два года Ольга ждала его, живя у родных и проводя в слезах ночи. Так и не дождавшись Костылева, Ольга уехала в Краснодар, к дяде Андрею Игнатьевичу Чикильдину. Андрей Игнатьевич помог племяннице поступить на курсы секретарей сельских Советов. В парке на танцах Ольга познакомилась с военным, Алексеем Кравцовым, удивительно веселым парнем, умевшим легко и красиво танцевать. Она вышла замуж за Кравцова, но счастья и в этом замужестве не было. Полк, в котором служил Кравцов, уехал на Дальний Восток, и Ольга снова вернулась в Садовые хутора — не замужняя и не вдова. Сперва она работала секретарем в хуторском Совете, затем ее взяли в Родниковорощинский райисполком инструктором. Там она вступила в партию. Потом — война, и письма от Алексея стали приходить с адресом полевой почты.
— Зинуша, что это пришло тебе в голову спрашивать о моем замужестве? — после долгого молчания сказала Чикильдина. — Или сама замуж собираешься?
— Нет, тетя Оля, замуж я не собираюсь. — Зина не успела притормозить, газик вскочил в выбоину, и его затрясло, как в лихорадке. — Вот дорога, так дорога… Я хотела поведать вам одну свою тайну. Я, конечно, не казачка, у меня и фамилия русская — Русакова, а влюбился в меня один казак. Это было на курсах шоферов, еще до войны. Звать его Жора. Он из хутора Низки. Жора — это по-нежному, а по паспорту он Егор Большаков, И я вам, как матери, сознаюсь: хотел Жора на мне жениться. Муж и жена шоферы — это, говорит, очень даже хорошо. А я тогда была чересчур молодая и не захотела даже слушать. А Жора и говорит: не захочешь по согласию — силой возьму в жены. У казаков, говорит, есть такой обычай. И давай мне про тот обычай голову заморочивать. А я ему говорю, что я не казачка и никаких таких дурацких обычаев не знаю и насильно твоей не буду.
— А что же он?
— Говорит, что меня свяжут. А я ему говорю, что буду кусаться.
— И чем же дело кончилось?
— Хохочет, а меня тоже смех разбирает, — Зина тяжело вздохнула. — Так мы ни до чего и не договорились. Теперь Жора на фронте, письма, конечно, пишет. Про тот обычай в одном письме вспомнил. Карточку тоже прислал. Сидит за рулем, такой гордый!
— Ну, а ты что ж ему написала? — участливо спросила Чикильдина.
— Еще ничего определенного. — Зина откинула голову и тихонько засмеялась. — Нет, тетя Оля, это я вам говорю неправду. Мне совестно. Я уже написала ему, только боюсь…
— Чего? Обычая?
— Нет. Боюсь, что не так написала. Сердито написала.
Чикильдина не знала, что писал Зине Егор Большаков и какой был послан ему ответ. Она кивнула головой и сказала, что письмо парню на фронт надо было послать ласковое. Зина согласилась и пообещала завтра послать другое письмо. А Чикильдина, кутаясь в бурку, вспомнила недавнее послание от офицера Матюхина. Она познакомилась с ним случайно в Краснодаре еще в прошлом году весной. В многолюдном коридоре к ней подошел капитан в казачьей форме, с двумя орденами и с забинтованной, лежавшей на ремне рукой. Это был худощавый чернолицый мужчина лет тридцати, с резким разлетом смолисто-черных бровей.
— Уважаемая, — сказал он, — не вы, случаем, будете заведующая лекционным бюро?
— Обознались.
— Прошу прощения, — сказал он с подчеркнутой вежливостью.
Они познакомились. Улыбаясь и приподымая стежки бровей, Матюхин рассказывал о том, как он лежал в госпитале и как служил в казачьем полку, из госпиталя его вызвали в райком, предложили поехать в станицы и рассказать женщинам, как воюют их мужья.
— Да беда — оратор из меня никудышный, — сознался он, улыбаясь и в упор глядя на Чикильдину. — Ну ничего, как-нибудь поговорим. Пока рука окончательно заживет — поеду беседовать с женами наших конников. Да вот никак не могу поймать неуловимого начальника.
— Я тоже его поджидаю, — сказала Чикильдина. — Вы приезжайте к нам. В станицу Родниковая Роща. Как бы обрадовались наши казачки. Они бы вас на руках носили.
Чикильдина смутилась и покраснела. Матюхин пообещал непременно приехать, но не приехал. Началась эвакуация, и Чикильдина в хлопотах и заботах, какие свалились на нее в те дни, забыла об этой случайной встрече. Совсем же недавно она получила письмо, ласковое, согретое душевной теплотой. Со свойственной мужчинам прямотой Матюхин говорил, что он полюбил Чикильдину и что непременно приедет в Родниковую Рощу. «Вот дурной, и напишет же такое», — подумала Чикильдина. Вспомнила об Алексее. От мужа второй год не было известий. Скомкала письмо в кулаке и бросила его в печь.
От воспоминаний, набежавших нестройной чередой, душно стало под буркой. Чикильдина приоткрыла угол, холодный ветер коснулся ее горячих щек. «Почему ж я не написала ласкового ответа? — подумала Чикильдина. — Надо было все-таки написать».
Зина вела машину молча, глядя на кочковатую дорогу и думая о чем-то своем.
III
В стороне от дороги чернело пепелище, тянулись к небу мрачные, давно остывшие дымари да торчали обугленные деревья, — то, что осталось от хутора Грушка. Горела Грушка в зимнюю, остуженную ветром ночь. Выползали из-под соломенных крыш кровяные струйки и, гонимые ветром, быстро разрастались в огромный дымящийся клубок огня. Точно багряно-красный заслон, подымалось пламя к небу, режущим глаза светом озаряя притихшую степь. Вокруг пожарища маячила цепь солдат, жарко отсвечивали на огне стальные каски и плоские, как ножи, штыки. Из глубины пожара долетали то воющий скрежет раскаленной жести, то грохот падающих стропил, то бешеный рев скота.
Давно погас огонь, остыла и земля под пеплом, а в сознании казаков Грушка была все таким же уютным степным хуторком, каким издавна знали его на Кубани. Никто не проезжал мимо Грушки. Всякий путник сворачивал на узкую, обсаженную тополями дорогу, задерживался у въезда в хутор, смотрел на остатки обугленных стен и дымарей, отвешивал поклон и отходил, уронив на грудь голову.
Чикильдина остановилась у съеденного огнем дерева, думая о погорельцах. Двадцать восемь семей переселились в Яман-Джалгу. Чикильдина ехала к ним, чтобы повидаться и решить: строить ли Грушку на пепелище или же подыскать новое место? Ольга Алексеевна и раньше бывала в Грушке. Были ей хорошо знакомы и ровная тенистая улица с небольшой площадью и школой и бригадный двор с амбарами и конюшней, и укрытые в садах домики хуторян. Ничего этого теперь не было. Улица завалена золой и обломками самана, камнями. Сады сожжены, иные деревья повалены ветром, иные, с обгоревшими ветками и с полуистлевшими стволами, еще кое-как стояли. Снег растаял, пригревало солнце, но никаких признаков жизни на этом месте еще не было. Весна, казалось, побаивалась сюда заходить. Верхний слой золы покрылся коркой, похожей на залитое мазутом стекло. Чикильдина попробовала его ногой. Корка раскололась, на ботинок полилась чернильная жижа. «Нет, нет, — думала она. — Надо расчистить и перепахать, а хутор будем строить на новом месте». И она всю дорогу мысленно составляла планы будущей стройки, думая о том, где бы достать леса, железа, кирпича, цемента.
На закате солнца приехали в Яман-Джалгу. Старинная станица растянулась по берегу Кубани. От моста улица вела к площади; на левой стороне, рядом с магазином — здание станичного Совета. На крылечке стоял сельисполнитель, или, как здесь их называют, тыждневой, — женщина лет сорока, остроносая и некрасивая, в куцей шубчонке и в валенках, носы которых полозьями торчали вверх.
— Осадчий в Совете? — спросила Чикильдина, подымаясь по ступенькам.
Женщина неторопливо и с достоинством вытерла рукавом нос, который тотчас же покраснел.
— Это ты про Тихона Ильича пытаешь? — спросила она, все еще вытирая нос о шерсть, торчащую из рукава. — А их тут нету. Они с бабами воюют.
— Вот так новость! С какими же это бабами он воюет?
— Да с какими ж? Все с теми ж и воюет, какие семена собирают.
— Ну и пусть себе собирают, — сказала Чикильдина, не понимая, о чем же говорит сельисполнитель. — Чего с ними воевать?
— Так они ж чужие.
— Кто чужие? Семена, что ли?