Толстой с болью отмечает, что человечество ничему не учится, и что фашизм продолжает жить, и что так будет, пока «спокойное и преднамеренное уничтожение детей и женщин может оправдываться ссылками на экономическую и политическую необходимость». Он приводит массу высказываний видных философов, подтверждающих его позицию (в том числе и Н. А. Бердяева), что «современный экономизм, техницизм, коммунизм, национализм, расизм, этатизм и цезаризм — все эти движения переполнены жаждой крови и живут ненавистью».
С. Н. Толстой приводит аморальные своей обыденностью, равнодушием и как бы непричастностью к происходящему выдержки из сообщений прессы после атомной бомбардировки Хиросимы и Нагасаки, в которых то преступное бездушие, то демагогическая примиримость, то — редко — позднее раскаяние.
«О самом главном» — работа, с одной стороны, сложная, а с другой — очень простая. Автор говорит о прописных истинах, о которых человек забывает в своей обычной жизни, а «разумная деятельность» его очень часто противоречит мировой гармонии. Слушая пустопорожнюю болтовню классиков марксизма о том, что «жизнь есть способ существования белковых тел», бездуховный человек часто «простосердечно принимает ее за великие истины». Он «болен», ему надо верить, и он верит «то в мочу беременных женщин, то в собачье сало, то в пенициллин, то еще в какую-нибудь плесень или сыворотку, а в социальной жизни… уверовал в пролетариат».
С. Н. Толстой рассматривает здесь аргументы философов-идеалистов, и марксистов, и логиков, и математиков, и физиков, поражая своей эрудицией, подготовленностью к такой большой философской работе, задача которой — доказать преимущество философии идеализма перед философией материализма. Аргументируя свои доводы, автор затрагивает проблемы конфессий, говоря об учениях, представляющих собой новый вид вооружения, — теперь уже в виде религии: «Громадная политическая и общественная сила католицизма» с его «всепожирающей гордыней», которая «в течение многих уже веков вьет свое прочное гнездо на престоле Ватикана», является несомненным свидетельством его внутренней слабости. Он считает, что подлинная «религия по идее своей, по внутреннему своему тонусу, непременно устремленная за пределы земной жизни… теряет в чем-то наиболее существенном» …когда «включается в борьбу за мироправление». Только «православное предание», оправданное скромными именами подвижников святой церкви, «несет сквозь века свой дух и преемственно передает из поколения в поколение свой опыт и чаяния», и недаром «всемирно известный храм, стоящий в центре Москвы и пленяющий воображение своей сказочной архитектурой… прочно связан с именем Василия Блаженного, нищего полубезумца».
Отстаивая правоту своей позиции, С. Н. Толстой переносит свои чисто философские убеждения на литературу, и на примере поэзии Е. Баратынского и Г. Р. Державина убедительно показывает, что «русская поэзия более чем на сто лет предвосхищает… лучшее, что в наши дни сказано философией». Державинскую оду «Бог» Толстой считает единственной в своем роде и говорит о том, что «вряд ли возможно другое такое откровение в поэзии, философии, в прозе…» Он считает ее «великолепным по форме и небывалым во всей мировой литературе по глубине мысли произведением, где уже не метод, не средства — а цель, не путь — а достижение, обретение; не философское обоснование частных поисков — а философское постижение целого дается нам в руки», в котором не «электроны и атомы», а «Дух, всюду сущий и единый…»
Любимое произведение отца, заученное С. Н. Толстым в пятилетием возрасте, скорее бессознательно, как молитвы, которые он, не задумываясь, повторял за взрослыми, оставило тогда в нем неизгладимый след, и осмысление им здесь стержневых слов поэмы: «Я царь — я раб — я червь — я Бог!» вылилось в сформировавшуюся окончательно собственную философскую концепцию С. Н. Толстого, которую его же словами о державинской оде можно назвать «миросозерцанием, и молитвой, и космогонией»: «Царь — когда мною написаны строки, подобные этим, раб — когда гордо отказываюсь, как от унизительного рабства, идти за сказавшим „иго мое благо и бремя мое легко есть“, во имя того, чтобы стать рабом самого себя… что действительно низко и отвратительно… Червь — когда клевещу на Тебя во мне, вместе с Марксом и материалистами, когда прислушиваюсь с доверием к нигилистическому бреду семантических проводников, Бог — когда Ты во мне и я в Тебе как частица Твоего света, Твоего милосердия, когда Ты действуешь мною и через меня, и Твой огонь горит, Твой свет светит во мне…»
Литературно-философским эссе «О самом главном» и повестью «Осужденный жить» С. Н. Толстой почти завершает первый (который можно условно назвать биографическим) период творчества, длившийся двадцать лет, с 1930 по 1950 год. Обе вещи этапные: в одной он выполнил долг перед отцом, увековечив его память и память предков, в другом — окончательно принял его завет считать религию основополагающей для человека, доказательно исправив ошибки своей рано и неверно, под влиянием трагических обстоятельств, сформировавшейся религиозно-философской концепции и внеся принципиальные изменения в свою искаженную детскую позицию. Созданные в эти годы три поэмы — «Сон спящей царевны», «Седьмая жена Синей бороды» и «Метемпсихоза» (вместо анкеты) — можно считать последними поэтическими биографическими произведениями, заканчивающими первый период его творчества. Третья поэма написана в июне 1950 года (т. е. когда была дописана последняя глава повести «Осужденный жить») и заканчивается словами, которые звучат как молитва: если так все было у него нескладно в жизни, то пусть хотя бы его творчество не пропадет, и тогда он будет считать, что жизнь прожита не зря, даже если бы она сейчас внезапно оборвалась:
…Я жизнь одну прошу за все,
Что были мной уже потрачены,
Чтоб наконец собрать посев
Лет прожитых и неоплаченных.
Осмыслить, описать, обнять
Их звенья бледные,
И… пусть была бы для меня
Та жизнь последнею.
Эти строки поэмы говорят о том, что свою основную жизненную задачу С. Н. Толстой считал выполненной, хотя планов на дальнейшее было очень много. Прежде всего, это, конечно, незаконченная книга о Хлебникове, затем работы о русской литературе, которые были пока в многочисленных набросках, переводы. Знакомый с зимы 1945–46 годов со знаменитым литературоведом Д. С. Дарским, С. Н. Толстой нашел в нем и большого друга, и уникального человека из мира большой литературы, чудом уцелевшего, как и он, в системе. С ним он всегда мог обсудить все волнующие его проблемы. Они вместе пишут пьесу «Пушкин в Одессе» (стихи Толстого, а литературоведческая версия Дарского), о малоизвестном тогда в литературе одесском периоде творчества Пушкина. Пьеса была написана в 1949 году, в год празднования 150-летия со дня рождения поэта. История ее создания такова: на сцене Малого театра шла сочиненная по заказу властей (в духе времени) пьеса К. Г. Паустовского с аналогичным названием. Она казалась им настолько неудачной, со всех точек зрения, что С. Н. Толстой написал на нее пародию, а в результате у них родилась идея написать настоящую пьесу.
После 1953 года, когда страной какой-то вздох облегчения был сделан, С. Н. Толстой навсегда распрощался с инженерией и начал работать в «нецентральном» советско-китайском журнале «Дружба». Он написал два эссе о Никите Бичурине: «Злосчастный монах» и «Монах Иакинф», где дал авторскую интерпретацию исторического факта знакомства Бичурина с А. С. Пушкиным.
К середине 50-х годов С. Н. Толстой имел уже достаточный опыт в поэтических переводах: Превер, Рэмбо, Л. де Лилль, Ренье, Ронсар, Моргенштерн и другие, — и, как говорилось выше, сделал первую пробу в прозаическом переводе рассказов о животных «Мои живые трофеи» непрофессионального писателя Фрэнка Бука, необыкновенно смелого человека, известного на весь мир ловца экзотических зверей для зоопарков.
Выбор ее для перевода был не случаен: Сергей Николаевич с детства очень любил животных — лошадей, кошек, собак, но больше всего, как и его отец, птиц. Он мог часами наблюдать за ними, часто ходил в зоопарк, даже в преклонном возрасте. Недаром зоопарк так часто встречается в его работах. Любовь к птицам импонировала ему и у Хлебникова. Птицы в его произведениях — неотъемлемая составляющая живого мира природы, в котором С. Н. Толстой улавливает малейшие оттенки; любой эпизод сопровождается природной окрашенностью и очень часто — обилием теплых солнечных лучей. Все поэтические картины у С. Н. Толстого необыкновенно живы и колоритны, что бы он ни описывал: зимнюю вечернюю Москву под «отечной луной», когда снег хрустит под ногами движущихся людей, «тень <которых> причудливо удлинена», или месяц, «бледный и сквозной», который «взлетает», «дыша голубизной», или «солнца виноградные кисти». Надо отметить, что предпочтение он все же отдает осени, с ее «солнечным крапом» или с «чавкающей глиной».
Любовь к прекрасному была для С. Н. Толстого противовесом тем антигуманным системам, с которыми он столкнулся в жизни. Доказательно раскрыв их сущность в работе «О самом главном», он проиллюстрировал свою позицию еще раз, переведя два романа: «В сомнительной борьбе» Джона Стейнбека (который можно назвать американскими «Бесами») — о сущности коммунизма и ставший восполнением отсутствующей у Толстого прозы о войне «Капут» Курцио Малапарте — о сущности фашизма, где военные репортажи итальянского корреспондента-аристократа с мест событий — из Польши, Финляндии, с Восточного фронта и т. д., необычные, яркие и в своем реализме достаточно жестокие, привлекли Толстого именно своей достоверностью. Язык этого перевода трудно с чем-то сопоставить: можно сказать, что это стихи в прозе, совершенные в мастерстве переводчика, но чудовищные в своей откровенности. Как и в повести «Осужденный жить», в романе — реальные события, лицо фашизма без маски.
50–70-е годы жизни С. Н. Толстого были наиболее благоприятными в человеческом смысле: его второй брак, с Ксенией Прокофьевной Федориной — Оксаной, как он ее называл, — был удачным, они хорошо прожили почти двадцать лет.