Том 1. Сказки, легенды, притчи. Демиан. Сиддхартха. Путь внутрь — страница 45 из 67

достоинством. Со стороны это должно было выглядеть довольно комично, я же видел в этом священнодействие.

Среди всех тех проявлений, в которых я стремился воплотить свое новое состояние, одно было для меня особенно важным. Я начал рисовать. Началось с того, что английское изображение Беатриче, которое было у меня, оказалось недостаточно похоже на ту девушку. Я хотел попытаться нарисовать для себя ее портрет. С какой-то новой надеждой и радостью я принес в свою комнату — с некоторых пор я жил один — красивую бумагу, краски, кисточки, палитру, стеклянные пластинки, фарфоровые плошечки, карандаши. Тюбики с нежными красками темперы, которые я купил, приводили меня в восторг. Там был огненный сине-зеленый хромоксид — я и сейчас вижу, как засиял он в маленькой белой плошке.

Я приступил с осторожностью. Написать лицо было очень трудно, я решил начать с другого. Я писал орнаменты, цветы, маленькие фантастические пейзажи, дерево у часовни, римский мост с кипарисами. Часто я так увлекался этой игрой, что чувствовал себя счастливым ребенком над коробкой с красками. Наконец я стал писать Беатриче.

Несколько листов я испортил и выбросил. Чем яснее пытался я представить себе лицо девушки, которую нет-нет да и встречал на улице, тем хуже шли дела. В конце концов я от этого отказался и стал просто писать лицо, следуя своей фантазии и целиком положившись на волю инстинкта, красок и кисти. Так возникал образ моей мечты, и я не испытывал разочарования. Тем не менее я продолжал свои попытки, и каждый новый лист получался отчетливее предыдущего, приближался к типу, хотя, возможно, и не к реальному лицу.

Я все больше находил удовольствия в своей мечтательной кисти: проводил по бумаге линии, заполнял пустые пространства без всякой модели и цели — так, как они возникали в подсознании, — и затем в легкой игре нащупывал свой дальнейший путь. В конце концов однажды, как бы помимо воли, я написал лицо, которое говорило мне гораздо больше прежних. Отнюдь не лицо той девушки, да это давно уже было и не нужно. Моя картина представляла собой нечто иное, совершенно нереальное, но оттого не менее ценное. Лицо скорее юношеское, нежели девичье, волосы не светлые, белокурые, как у моей хорошенькой модели, а каштановые с рыжеватым отливом, волевой подбородок при ярких красных губах; в целом — лицо, словно слегка застывшее, похожее на маску, но все же впечатляющее, полное тайной жизни.

Я сидел перед законченным портретом и не мог избавиться от странного ощущения. Портрет казался мне чем-то вроде иконописного изображения или сакральной маски, полумужской, полуженской, без возраста, волевой и мечтательной, застывшей и живой одновременно. Это лицо должно было мне что-то сказать, оно принадлежало только мне, оно чего-то требовало от меня. И еще: оно напоминало мне кого-то, но кого, я не мог понять.

Некоторое время этот портрет постоянно присутствовал в моих мыслях, сопровождал меня в жизни. Я держал его в запертом ящике, чтобы никто не увидел и не стал расспрашивать. Но, оставшись в своей комнате один, тотчас доставал изображение и начинал общаться с ним. По вечерам прикалывал его булавками к обоям напротив постели и смотрел, засыпая, и утром на него же падал мой первый взгляд.

Именно теперь я опять стал видеть много снов, как это было в детстве. Кажется, снов я не видел годами. Нынче они вернулись в совершенно новых образах, и часто, очень часто нарисованный мною портрет появлялся в них, живой, говорящий, иногда дружески, иногда враждебно настроенный ко мне, то искаженный гримасой, то бесконечно прекрасный, гармоничный, благородный.

И вот однажды, пробудившись от такого сна, я вдруг узнал изображенного на портрете человека. Он смотрел на меня, невыносимо-знакомый, и, казалось, звал меня по имени. Как будто бы он знал меня, был повернут ко мне, как мать, с первого дня моей жизни. С бьющимся сердцем я смотрел на портрет: густые каштановые волосы, рот, в котором есть что-то женское, решительный лоб и какой-то особенный свет (портрет сам стал таким, когда высох); все ближе и ближе подходило ко мне понимание, узнавание, знание. Я вскочил, придвинулся к этому лицу как можно ближе и стал пристально рассматривать его, неотрывно глядя в широко открытые, зеленоватые неподвижные глаза, один из которых, правый, был немножко выше другого. И вдруг этот правый глаз дрогнул, совсем легонько, но совершенно очевидно. И тут я узнал…

Почему узнавание длилось так долго? Это было лицо Демиана.

Потом много раз я сравнивал этот портрет Демиана с его настоящим лицом, сохранившимся в памяти. Лица были разные, хотя и похожи. Но все-таки это был Демиан.

Однажды ранним летним вечером красные отблески заката косой полоской падали в окно моей комнаты, выходившее на запад. Наступали сумерки. И вдруг мне в голову пришла идея: портрет Беатриче, или Демиана, прикрепить к крестовине оконной рамы и посмотреть, как солнце просвечивает сквозь него. Лицо расплылось и потеряло контуры, но глаза, обведенные красным, сияние на лбу и ярко-красный рот с необычайной интенсивностью выступили на фоне заката. Я долго смотрел на картину, когда она уже погасла. И постепенно мне стало казаться, что это вовсе и не Беатриче, вовсе и не Демиан, а я сам. Портрет не был похож на меня, да сходства и не требовалось, я это чувствовал, но здесь была самая суть моей жизни, моя внутренняя сущность, или судьба, или мой злой гений. Так мог бы выглядеть мой друг, если бы когда-нибудь еще он у меня появился. Так выглядела бы моя возлюбленная, если бы я ее когда-нибудь нашел. Такова была моя жизнь и смерть. Это был тон и ритм моей судьбы.

В это время я начал читать нечто такое, что произвело на меня впечатление более сильное, чем все, ранее мною читанное. Да и в дальнейшем книга редко становилась для меня столь глубоким переживанием; может быть, только Ницше. Это был том Новалиса, его письма и сентенции, многие из которых были для меня непонятными, но невыразимо привлекательными и завораживающими. Одна из сентенций и пришла мне теперь в голову. Я написал ее под портретом чернилами: «Судьба и душа — разные имена одного понятия». Это я уже знал.

Я все еще часто встречал девушку, которую называл Беатриче. Прежнее волнение сменилось мягким ощущением гармонии, полной душевного предчувствия: ты связана со мной, но, собственно, не ты, а только твой облик, ты часть моей судьбы.

Я снова сильно тосковал по Максу Демиану. Уже несколько лет я ничего не знал о нем. Всего только раз встретил его во время каникул. Сейчас заметил, что об этой встрече я даже не упомянул в своих записках и понял: произошло это от стыда и тщеславия одновременно. Теперь надлежит восполнить пробел.

Итак, однажды, во время каникул, с обычной для того времени моих кабацких пристрастий миной, в которой соединились развязная надменность и усталость, я бродил по улицам родного города. Помахивая тросточкой, глядел в такие знакомые, ничуть не изменившиеся лица горожан. И вдруг мне встретился мой старый друг. Увидев его, я вздрогнул. И тотчас вспомнил Франца Кромера. Как было бы хорошо, если бы Демиан окончательно забыл о той истории! Сознание того, что я ему так обязан, было мне ужасно неприятно. Смешная детская история, но все-таки я был ему обязан…

Он как будто ждал, чтобы я с ним поздоровался. Я сделал это насколько мог спокойно, он подал руку. Все то же рукопожатие, крепкое, теплое, но при этом мужское, отнюдь не сентиментальное.

Он внимательно посмотрел мне в лицо и сказал:

— Ты вырос, Синклер!

Сам он как будто бы совсем не изменился — одновременно стар и молод, как всегда.

Он пошел рядом со мной, мы гуляли и говорили о совершенно несущественных вещах. Совсем не так, как раньше. Я вспомнил, что вначале много ему писал и не получал ответов. Ах, хорошо, если бы он забыл и эти письма, глупые, глупые письма!

Он ничего не сказал об этом.

Тогда еще не существовало ни Беатриче, ни портрета, и дикий разгульный период моей жизни был в самом разгаре. На окраине города я пригласил его в кабак. И он пошел. Желая похвастаться, я заказал бутылку вина, налил, чокнулся с ним и, всячески демонстрируя привычки завсегдатая студенческих попоек, опрокинул первую рюмку разом.

— Ты часто бываешь в пивных? — спросил он меня.

— Ну да, — ответил я вяло. — А что еще делать? В конечном счете это самое веселое занятие.

— Ты думаешь? Ну, может быть. Что-то хорошее в этом есть — дурман, некое вакхическое настроение! Но мне кажется, что большинство людей, завсегдатаев подобных заведений, все это уже потеряли. У меня такое чувство, что вот эта беготня по кабакам и есть самый обывательский стиль жизни. Провести ночь среди горящих факелов, в прекрасном упоении дурмана — это я понимаю! Но изо дня в день рюмку за рюмкой… это что-то искусственное. Можешь ли ты, например, представить себе Фауста вечер за вечером в одной и той же подвыпившей компании?

Я снова выпил, враждебно посмотрел на него, но с кроткостью заметил:

— Не каждый может быть Фаустом.

Он взглянул на меня удивленно.

Потом засмеялся, как когда-то, весело и снисходительно.

— Не будем спорить. Конечно, жизнь пропойцы или забулдыги интересней жизни безупречного бюргера. Кроме того, я где-то читал об этом, жизнь забулдыги — лучшая подготовка к мистической практике. Не случайно именно такие люди, как святой Августин[46], становятся провидцами. Он ведь раньше тоже ценил земные радости.

Я был исполнен сомнения и ни в коем случае не хотел допустить, чтобы он взял верх. А потому сказал довольно развязно:

— Да, у каждого свой вкус. Я, по правде говоря, не испытываю ни малейшего желания стать провидцем или чем-нибудь в этом роде.

Демиан взглянул на меня, слегка сощурив глаза, как будто видел насквозь.

— Милый Синклер, — заговорил он медленно, — я совсем не имел намерения сказать тебе что-то такое, что тебе неприятно услышать. Кстати, ни один из нас не понимает, зачем ты пьешь сейчас рюмку за рюмкой. Это знает, наверное, нечто, двигающее твоей жизнью. Так хорошо быть уверенным в том, что кто-то внутри нас все знает, делает все лучше, чем мы сами. А теперь извини, мне нужно домой.