Но он ничего не ответил. Вместо этого он протянул руку и достал у меня из кармана другой карандаш и, склонившись над спиралью, сунул его в завесу. Я внимательно смотрел, что он делает.
Карандаш вошел с одной стороны в завесу, но с другой ничего не вышло...
Теперь настала моя очередь сделать глоток.
И все же, когда Том вытащил карандаш, это по-прежнему был обычный карандаш, стоимостью в десять центов.
Том сел. Я пододвинул стул поближе к нему и протянул ему сигарету.
— Послушай, Том, — сказал я. — Я знаю тебя очень давно. Мы вместе прошли через колледж, жили в одной комнате, пили пиво из одной кружки и занимались любовью с одними и теми же девчонками. Ты унаследовал кучу денег и, после колледжа, нигде не работал, а лишь забавлялся в этой лаборатории. Я же должен был зарабатывать себе на жизнь, поэтому не видел тебя так часто, как хотелось бы. Но, Том Кельвин, если ты позвал меня сюда сегодня вечером лишь для того, чтобы развлекать каким-то оптическим обманом, то я могу не сдержаться и дать тебе по морде. Итак, ради прежней дружбы, скажи же мне, что у тебя здесь?
Он повертелся на стуле, продолжая играть карандашом. Потом замер и уставился на него, затем наморщил лоб и уставился на спираль. Потом посмотрел на свой генератор, нахмурился.
И, под конец, покачал головой.
— Прости, но я не знаю. Наверное, ты знаком с последними разработками физики полей и знаешь, что математики отказались от механистического представления о Вселенной, которая преобладала последнюю сотню лет. Все начал Эйнштейн. Вероятно, ты слышал о конечной, но неограниченной Вселенной, деформации пространства в присутствии массы, о пространственно-временных отношениях. Но слышал ли ты об Успенском[4]?
Я КИВНУЛ. Чтобы работать в газете, нужно знать немного обо всем. По крайней мере, так утверждали в колледже.
— Да, — сказал я. — Это русский, который взял формулы Эйнштейна и продолжил его работу, развив его обобщения до заключения, которое потрясло половину научного мира. Затем он пошел дальше, чтобы доказать, что все ученые ошибались, но впал в метафизику. Разве он не сошел в итоге с ума или что-то в этом роде?
Том все еще хмурился, рассматривая звездное поле в спирали.
— Не знаю, сошел ли он с ума. Большинство людей предпочло бы этому верить. Вам приходится верить этому, если хотите остаться нормальными сами. Я узнал, что существует его первоначальная рукопись, которая никогда не публиковалась. Мне контрабандой привезли ее из России, это мне стоило целого состояния. Затем я выучил русский язык, чтобы прочитать ее. Это оказалось не таким уж трудным делом. Поскольку рукопись была короткая и состояла почти что из одних уравнений, с которыми я был уже знаком. Я взял уравнения Успенского и стал работать над ними. Я изучил их так хорошо, что мог продекламировать с начала до конца или с конца до начала, а также с любого места из середины. Затем я стал забавляться с ними, меняя величины и исследуя результаты.
Он взглянул на спираль так хмуро, словно хотел укусить ее.
— Эти уравнения представляют собой фундаментальный образ Вселенной. Они выражают так точно, насколько это вообще возможно, все, что когда-либо было и будет. Вращение газа в могучих туманностях, полет планет вокруг родительского солнца, быстрая череда горячих приливов, когда Земля была молода, бесконечный танец атомов вокруг своих ядер, пульсация жизни на основе протоплазмы...
— Минутку, минутку, — прервал я его. — Не лезь в такие дебри и не пытайся мне сказать, что уравнение, которое описывает спиральные туманности, так же объясняет, что происходит в фундаментальной основе жизни — протоплазме.
— Но я ведь это и сказал, верно? — пылко ответил он.
— Да, но люди говорят много о том, чего не знают. Однако, продолжай. Если бы я не видел, как исчезает карандаш, и не чувствовал вибрацию, испускаемую этой спиралью, то давно уже назвал бы тебя лжецом. Но продолжай.
— Я забавлялся этими уравнениями, меняя то одни, то другие переменные... — Том заколебался, и мне показалось, что он говорит вовсе не со мной. — Это заставляет вас почувствовать себя подобным Богу. Вы изменяете факторы, и в вашем воображении возникают новые Небеса и новая Земля.
Я стряхнул сигарету. Мне всего лишь двадцать семь лет, но семь лет из них я проработал в столичной ежедневной газете и беседовал с массой народа. Я бродил по ночным улицам и много чего повидал. Несколько раз я брал интервью у президента и беседовал с банкирами-мультимиллионерами. Я два раза смотрел, как преступники проходят последний путь по «зеленой мили»[5]. Такова моя работа.
Я опять стряхнул сигарету. Когда кто-то начинает думать о том, что чувствует себя как Бог, я тут же начинаю думать о психушке. Но Том Кельвин казался нормальным. Я наблюдал за ним краешком глаза. Он все еще смотрел на свою проклятую спираль. Тот же хмурый взгляд, наморщенный лоб...
— Разумеется, — продолжал он, — вся Вселенная состоит из вибраций. Материя, энергия, все существует в ней из колебаний разной частоты и может быть описано наукой о волновой механике. Развив уравнения Успенского, я создал генератор для демонстрации моей теории. Теоретически генератор должен создавать вибрации на частоте, близкой к частоте космических лучей. Это должно было позволить мне сделать что-нибудь с атомами. — Он помолчал. — Но что-то пошло не так.
— Да, — кивнул я. — Это я уже понял.
А затем я сделал это. Намерение было хорошо, но прицел не точен. Я хотел бросить сигарету через стол в урну, стоявшую у противоположной стены, но промахнулся, и окурок, попав в черную завесу, замер в самом центре ее.
Раздался колокольный звон.
Окурок исчез. Очень жаль, но я не могу описать точно, что произошло. Я зарабатываю на жизнь при помощи слов. Я всегда считал, что знаю большинство из них, и как они употребляются. Но когда я пытаюсь описать тот звук, то упираюсь в тупик. Возможно, люди просто не придумали слова для его описания.
Глубокий звон, чистый и ясный, лавиной пронесся по лаборатории. Казалось, это звонит большой гонг какого-то храма, гонг настолько древний, что время очистило его от всего ненужного. Но не совсем так. Одновременно он походил на самую высокую ноту скрипки Страдивари, на фоне беззвучного симфонического оркестра, но и это не точно.
Он пульсировал, как большой барабан, мягкий, ритмичный и низкий, вот только не существовало таких барабанов. Он ритмично рыдал, словно бубен колдунов ночью, под горячими звездами тропиков. Может, на это он походил? Не знаю. Никогда не слышал бубны в тропиках, но в этом было что-то, заставившее меня задуматься.
Он походил на грохот грома во время весеннего дождя, на тихий шепот ветра над одинокой горной вершиной, на шипение волн, накатывающих на песчаный пляж. И замер, тихонько рыдая.
До сих пор не знаю, черт побери, на что он был похож.
Том застыл на стуле, лицо его опять побелело, поэтому я понял, что он тоже слышал странный звук. И я был рад, что он слышал. Он спас меня от раздумий, уж не сошел ли я с ума.
— Боб, — прошептал он, — ты слышал это?
Я глубоко вздохнул.
— Конечно, слышал. Что это было?
Том удивленно поглядел на меня.
— Я уже говорил тебе, что не знаю.
— Но послушай, — возмутился я, — должен же ты знать, что изобрел!
— Я продолжил уравнения и создал генератор, но я никак не ожидал, что появится эта черная завеса! У меня нет никакой концепции относительно того, чем она может быть.
— Она похожа на дыру, знаешь, такую дыру, куда ты можешь заползти, и она закроется за тобой.
— Действительно, она похожа на дыру, — пробормотал Том, обсасывая в уме эту идею. — Существует дыра в созвездии Лебедя, странная область, которая уже много лет ставит в тупик астрономов...
Он отвел взгляд от этой проклятой спирали и уставился на меня. И я тут же пожалел об этом, потому что в глазах у него стоял такой страх, какой не должен видеть никто посторонний.
— Боб, — прошептал он, — Боб... А, может, это и в самом деле дыра?
Я ПРОМОЛЧАЛ. Вероятно, я думал о том же, что и он. У любой дыры есть два выхода. По крайней мере, это так в нашем мире.
— Ерунда, — ответил я. — Ты просто так долго смотрел на это черное свечение, что оно загипнотизировало тебя.
Том с благодарностью улыбнулся мне, что еще больше усилило мое замешательство. Я мог понять его страх, поскольку человека всегда пугает неизвестность, но не мог понять благодарности.
Но он вернулся к моей идее и присосался к ней, точно пиявка.
— А вот интересно, Боб, неужели мои научные знания заставили меня игнорировать очевидное. Эта завеса похожа на дыру. Я не замечал этого, а ты заметил. Теперь можно будет сделать вывод, что это, возможно, и в самом деле дыра...
— Да какая разница! — воскликнул я, надеясь, что он не вспомнит про два конца у любой дыры.
— О, Боже, очень большая разница!
Я должен был сразу понять, что его мощный ум не упустит суть сказанного.
Он вскочил со стула и снова осмотрел спираль, повозился с карандашом, то и дело толкая его в черную завесу. Затем он решил затолкать карандаш до конца. До черной завесы карандаш существовал наглядно, грубо, зримо, как продукт машинной технологии. В черном пламени он исчезал мгновенно. Том затолкал его целиком.
И, очевидно, прихватил пальцы, потому что карандаш исчез полностью.
Том отскочил, словно в него выстрелили.
— Ты видел это? — прошептал он.
— Видел, — кивнул я. — Ты бросил мой карандаш. Теперь ты мне должен два раза по десять центов.
— Ничего я не бросил! Карандаш выдернули у меня из пальцев. Что-то схватило его и резко дернуло!
Значит, это и в самом деле дыра. И у нее два конца. Один конец был здесь, в лаборатории Тома. Можно только гадать, где был другой. Что мы и делали какое-то время.
Я взял пробирку и сунул ее в завесу. Пробирку выдернули у меня из пальцев.