Г. Бенуа упрекает футуризм и супрематизм в холоде и скуке.
Но почему обязательно должно быть весело и жарко от искусства творчества?
Неужели картины должны отоплять остывшее нутро?
Неужели для того творчество, чтобы развеселить грустные лица?
Тогда идеальное: Петрушка и Венера.
Петрушка вызывает хохот, Венера гримасой разогревает ваши чувства. (Какие удобства!)
Но мчащийся экспресс, плывущий дредноут не вызывают у вас смеха.
Времена Петрушки и вечно женственной, не стареющейся Психеи для нас прошли.
Мы на руле аэропланов, на дне и гребне морей, среди клокочущих бездн пространства должны внимательно строго смотреть за движением и с застывшим лицом идти в пустыню.
Вот почему мы не смеемся, и наше творчество без улыбки.
Вам, авторитетам задворков и предметности, привыкшим греться у милого вам личика, не согреться у лица квадрата.
Я согласен, что улыбающаяся Венера или Джоконда будут теплые.
Но голландская печка еще теплее.
Но теплота Венеры мне не нравится. Очень несет от нее потом цезарей.
Теплота и пот вызывают у вас чувство любви.
Но какое это имеет отношение к творчеству в искусстве? Эту теплоту выставили, как икону, поколению.
К этой теплоте гнали целые стада молодежи, как к рысистому заводу.
Все, что было до супрематизма в искусстве: иллюстрация настоящего и прошлого, анекдотов, рассказов – три четверти его пособие для учебников.
Я не хочу, чтобы это искусство исчезло.
Но хочу, чтобы оно имело свое место и оценку.
Чтобы его не выдавали за нечто высоко-творческое. И чтобы не обольщались им, как формой еще неизведанного.
Чтобы не думали, что через искусство портретов, пейзажей мы идем ввысь.
Что перед нами откроются души вещей.
Это ошибка, обман.
Тыква всегда будет тыквой.
И через нутро ее нам не пройти к выси.
Тоже через портрет души не попадем в царство небесное.
Тыквы, Венера – красивы, а далеко не поедешь.
Наше время обогащается творчеством техники и занимает первое место.
Техник – истинный деятель нашего времени.
Ему нет дела до царей, шахов персидских, равно как и до колесниц римских воинов.
Так как каждый момент времени требует присущих ему форм.
Но почему-то право на какое-то божество провидца считают художника, вдохновляющегося вечно подсолнухом, грушей и формами прошедшего времени.
Простой балаган – «академия» – пользуется почетом храма, из которого должны выходить пророки и провидцы…
Но факт налицо.
Никто из них ничего не провидит.
Картины кокошников, боярышень, каски римских воинов, дискоболов, ахиллесовы пяты прекрасно доказывают, что они слепы, и луч зрения их лежит в тех эпохах, кости которых давно уже сгнили в земле.
Вот куда вас, гг. критики и президенты критики, нужно бомбардировать.
Но сейчас чудное время.
Все живет или прошлым, или будущим.
Многие из художников мечутся из стороны в сторону.
Одни идут к будущему, другие к примитиву. Происходит страшная путаница в движении. Каждый из них чувствует, что нужно двигаться и двигать.
И возврат Гогена к примитиву: метание из стороны в сторону.
Ван Гог, его движение полезнее.
Ибо через ростки земли проводит динамику, ведущую к футуризму. К разлому и свободному обращению с вещью.
Дальше, к освобождению краски, к пространству и самоцели цвета: его супрематии. Возврат же к той форме, которая уже была в искусстве, – возврат к вчерашнему дню.
Писать или быть под влиянием художников вчерашнего дня – толочь в ступе один и тот же день.
Новый день тот, в котором творчество отринет настолько, что потеряет точки сближения.
Нужно напрячь всю волю, энергию, чтобы через пропасть прошедших культур вытащить новую форму.
Каждый день, дающий нам новое, есть новая ступень в пространстве.
Итак, г. Бенуа хочет найти заклятие и вогнать новый день творчества в стадо свиней.
Но, увы…
Заклятия лежат в будущих днях, и ему их не догнать, и новое сбудется.
И на супремативной живописной плоскости ему не увидать больше улыбки теплой и милой ему Венеры.
Ответив старому дню, я зову тех, кто способен выйти за пределы аудитории старого дня.
У кого либо мозг, либо большая воля, кто любит силу…
Кто не обольщен красотою старых морщин мозга, кто не ищет приюта музеев путем примерок вчерашних учителей и кто, зажав челюсти и напрягши мышцы, ринется из кольца угасшего вечера к новому дню.
Унесите все, уже отжившее, хотя и дорогое, на кладбище, как умерших.
И не стройте благополучие свое на уже угасающем дне.
Ибо новый день творчества как новая планета украсит небосвод.
Величие нового дня будет постольку большим, поскольку вы оставите за собой багаж сплетен и мудрости старого.
Бросьте упорство прикрывать сознание ваше колпаком мещанской мысли.
В нем продолжение дряхлости старого дня.
Коронуйте день новым сознанием, так как свет его больше и ярче солнца.
Не думайте, что гениальность Греции и Рима – недосягаемость. И что обязаны стремиться к ней.
Она померкла среди наших богатств.
Мы богаче и гениальнее.
Мы обогатились машинами, светом, ужасными пушками, стальными дредноутами, экспрессами и многоэтажными домами.
Перед которыми пирамиды Хеопса и Колизей кажутся игрушками.
Гениальность не в том, чтобы передать возможно правдивее эпизод и украсить картину.
Для их времени было достаточно.
Наша гениальность – найти новые формы современного нам дня.
Чтобы наше лицо было печатью нашего времени.
Нашли многое в технике.
Мы нашли также в творчестве красочном, музыке и литературе новые формы, которые не затеряются на фоне прошлых дней.
То, что в прошлом было средством, стало чистым, самодельным, самотворческим.
Мы идем к супрематии каждого искусства.
Предметы остались торговцам и хлопотливым хозяйкам, художественным ремесленникам.
С ними же остались: горе, ужас, злоба, любовь, нравственность и все пороки и добродетели.
Вся сутолока обыденности.
На сутолоке, анекдотах, рассказах было основано все то гениальное искусство, к которому так заманивают вас художественные ремесленники.
Нам же это основание не нужно, как и формы природы.
Воля наша творить – выше, и цели ее другие.
Природа есть декорация, а наше творчество увеличение жизни.
Мы готовим сознание к принятию больших начал, чем земные.
Сознание новых живописцев горит пламенем цвета.
Живой и свободный…
Звук музыки звучит сильнее, стремительнее и сложнее, чем [может воспринять] слух нашего старого уха.
Живописцы дадут новое лицо живописи, композиторы – новое ухо чистой музыке.
На этих двух началах стройте новые театры самодельного искусства, освобожденные от багажа сплетен и сутолоки обыденности.
Мы порушили зерна в пространстве, и они дали новый росток.
Анархия, № 53
В государстве искусств*
Тело государства без руля быть не может, обязателен руль, да такой, чтобы никто, кроме рулевого, держаться за него не мог.
Так с незапамятных времен сажали царей за этот руль. Некоторые цари вертели сами рулем, а более слабоумные только сами сидели, а подручные вертели руль вместе с седоком.
До сих пор идет борьба за руль, и все революции пока озабочены поимкой руля.
Каждой партии хочется подержаться за этот приборчик.
Все думают, что вот как я возьму или мы посадим рулевого, то уже наверное завертится так все, что одни свободы посыплются.
А выходит, что, куда ни верти рулем, все тюрьма и угнетение.
Может быть, рулевые хотят доплыть к свободам, да как-то трудно.
Государственный корабль так и сносит к Бутырскому или Петропавловскому маякам.
И мне кажется, что кто бы ни плавал, кто бы ни держался за руль государства, никогда не выплывет из Ладожского океана к простору.
Секрет лежит в том, что в принципе руля лежит система:
1) «Аз есмь Господь Бог твой, и не будут тебе бози иные, разве Мене».
2) «Не сотвори себе кумира и всякого подобия елико на небеси горе и елико на земли низу и елико в водах под землею»1.
Ибо я у тебя – единый руль, и ты – прах у подножия моего, ты – ничто.
Я управляю тобою.
И ты – мой раб.
Я поплыву по волнам твоего сознания и превращу бурю негодования в шоссейную дорогу.
Волю твою превращу в монету и вырежу на ней лицо свое.
Я утолю жажду свою твоею кровью.
И голод свой – телом твоим.
Будь готов всегда и каждую минуту, ибо не знаешь, когда уничтожу тебя.
Я выну ребра из детей твоих и огорожу государство свое, а потому даю тебе свободу размножения.
Я – руль твой, да не сотворишь себе другого, кроме меня.
Как только что взошло солнце, только что проснулась природа, дети уже шепчут: «Аз есмь». Заклятые слова свивают себе гнездо, выживая из молодого ростка волю.
Но те, кто отринул, сидят за решеткой государственной души, неустанно крича:
– Дайте, чтобы я разросся в могучий дуб.
– Дайте, чтобы творческий знак мой раскинулся подобно ветвям.
– Дайте, чтобы на щите земного шара осталась поступь моя.
Так приходится просить подаяния рулевых в государстве жизни.
Но не лучше обстоят дела и в государстве искусства, здесь тоже свои короли, свои рулевые.
А казалось бы, что в искусстве не должно быть государства.
Казалось бы, что здесь витает мое я, воля моя бьет крепкими волнами творчества моего.
И опять война, опять партия, опять за руль, к рулю дружными усилиями.
Оказывается, что и здесь «Аз есмь» – опять тот же принцип.
Да иначе и быть не может: вглядитесь в формы государства искусства, разве оно чем-либо разнится от жизни?
Разве оно не из этих форм, что и жизнь, тот же корабль, нагруженный хламом анекдотов, фотографий и рассказов о тайнах будуаров и проч.?