Том 1. Стихотворения 1939–1961 — страница 25 из 51

Перед нею дымными порошами

Стелется земля — белым-бела.

Одинокая, словно труба

На подворье, что дотла сгорело,

Руки отвердели от труда,

Голодуха изнурила тело.

Что же ты, солдатская вдова,

Мать солдата и сестра солдата, —

Что ты шепчешь? Может быть,

                                               слова,

Что ему шептала ты когда-то?

ПАРК И МУЗЕЙ ЦДСА

Из парка вытащена вся война

В хранилища соседнего музея,

И я сижу на солнышке, глазея

На мирные, как в детстве, времена.

Как в детстве — так и в парке — нет мужчин,

А только бабы, женщины и дамы,

Которые и ходят здесь годами,

На что в музее множество причин.

Их спутники, мужья и женихи,

Фамилии тех спутников и лица

Не могут быть записаны в стихи —

Музей их раньше внес в свои таблицы.

А столбики бесстрастных диаграмм

Столбцов стиха — точнее и умнее.

Ни горечи, ни гордости музея

Я никогда стихом не передам.

«Дадите пальто без номера?..»

— Дадите пальто без номера?

Где-то забыл, по-видимому.

Или не взял, по-видимому,

Давайте, пока не выдали.

Давайте, покуда кто-нибудь

Мой номер еще не нашел.

Ищи потом его где-нибудь:

Схватил, надел и ушел.

— Какое ваше пальто?

Это? Вот это?

То?

— Да нет! Все это — пижонство —

Велюр! Коверкот! Шевиот!

Мое пальто — полужесткое,

Десятый годок живет!

— А цвет какой?

— Цвету медного.

— Сукно, какое сукно?

— Шинельное, полубессмертное,

Такое сукно оно…

— Не эта ли ваша шинель?

Вот та, что висит на стене?

— Да что вы на самом деле?

Ведь я лейтенантом был.

Солдатские эти шинели —

Ни в жизнь! никогда! — не носил.

Моя шинель офицерского

Покроя.

Сукна — венгерского,

Кофейного цвета сукна.

Такая шинель она!

— Эх, с пьяным не житье!

Хватайте ваше тряпье!

КОНСУЛЬТАНТ В ГОРОДСКОМ САДУ

Я, великого только чающий,

Думал я ли, что так паду:

На вопросы людей отвечающий

Консультант в городском саду.

У меня небольшой оклад,

Стол квадратный, стул соломенный.

Я какой-то тихий, сломанный,

Странный,

                как в саду говорят.

Каждый день с четырех часов,

Если дождь не дождит над парком,

Подвергаюсь всеобщим нападкам

И кружусь в кругу голосов.

Отвечаю. И не за то,

А на то,

               по теории, практике,

Вдоль отечества и по галактике

Знаю то, что не знал никто.

Отвечаю, но только не

За себя. Но без отчаяния.

Даже быть или нет войне —

Отвечаю.

Здесь не спросят по пустякам,

Но нужны бытовые сведения.

Каждый мой ответ, как стакан,

До краев доходит всеведения.

Может быть,

Консультантом быть

Хорошо и совсем необидно.

Если в мире вопросов обилие,

Это надо как-то избыть.

«Был печальный, а стал печатный…»

Был печальный, а стал печатный

Стих.

       Я строчку к нему приписал.

Я его от цензуры спасал.

Был хороший, а стал отличный

Стих.

       Я выбросил только слог.

Большим жертвовать я не смог.

НЕ — две буквы. Даже не слово.

НЕ — я снял. И все готово.

Зачеркнешь, а потом клянешь

Всех создателей алфавита.

А потом живешь деловито,

Сыто, мыто, дуто живешь.

«Было стыдно. Есть мне не хотелось…»

Было стыдно. Есть мне не хотелось.

Мне хотелось спать и умереть.

Или взять резинку и стереть

Все, что написалось и напелось.

Вырвать этот лист,

Скомкать, сжечь, на пепле потоптаться.

Растереть ногою слизь.

Не засчитываться, не считаться.

Мне хотелось взять билет

Долгий. Не на самолет. На поезд…

И героем в двадцать лет

Сызнова ворваться в повесть.

Я ложился на диван,

Вдавливался в пружины —

Обещанья твердого режима

Сам себе торжественно давал:

Буду делать это, но не то,

Буду то писать, не это, —

А потом под ливень без пальто

Выходил, как следует поэту.

И старался сразу смыть, смыть, смыть

Все, что может мучить и томить.

«Лакирую действительность…»

Лакирую действительность —

Исправляю стихи.

Перечесть — удивительно —

И смирны и тихи.

И не только покорны

Всем законам страны —

Соответствуют норме!

Расписанью верны!

Чтобы с черного хода

Их пустили в печать,

Мне за правдой охоту

Поручили начать.

Чтоб дорога прямая

Привела их к рублю,

Я им руки ломаю,

Я им ноги рублю,

Выдаю с головою,

Лакирую и лгу…

Все же кое-что скрою,

Кое-что сберегу.

Самых сильных и бравых

Никому не отдам.

Я еще без поправок

Эту книгу издам!

«Те стихи, что я написал и забыл…»

Те стихи, что я написал и забыл

И сжег перед тем, как забыть —

Не хватило б резцов, недостало б зубил,

Чтобы их сковырнуть или сбить.

Те стихи, что по радио я прокричал

И в газете опубликовал —

Лучше я бы их, так сказать, промолчал,

Я не сталь, а бумагу ковал.

Ничего! Я покуда хожу и дышу.

Я еще настоящее напишу.

РУБИКОН

Нас было десять поэтов,

Не уважавших друг друга,

Но жавших друг другу руки.

Мы были в командировке

В Италии. Нас таскали

По Умбрии и Тоскане

На митинги и приемы.

В унылой спешке банкетов

Мы жили — десять поэтов.

А я был всех моложе

И долго жил за границей

И знал, где что хранится,

В котором городе — площадь,

И башня в которой Пизе,

А также в которой мызе

Отсиживался Гарибальди,

И где какая картина,

И то, что Нерон — скотина.

Старинная тарахтелка —

Автобус, возивший группу,

Но гиды веско и грубо

И безапелляционно

Кричали термины славы.

Так было до Рубикона.

А Рубикон — речонка

С довольно шатким мосточком.

— Ну что ж, перейдем пешочком,

Как некогда Юлий Цезарь,—

Сказал я своим коллегам,

От спеси и пота — пегим.

Оставили машину,

Шестипудовое брюхо

Прокофьев вытряхнул глухо,

И любопытный Мартынов,

Пошире глаза раздвинув,

Присматривался к Рубикону,

И грустный, сонный Твардовский

Унылую думу думал,

Что вот Рубикон — таковский,

А все-таки много лучше

Москва-река или Припять

И очень хочется выпить,

И жадное любопытство

Лучилось из глаз Смирнова[11],

Что вот они снова, снова

Ведут разговор о власти,

Что цезарей и сенаты

Теперь вспоминать не надо.

А Рубикон струился,

Как в первом до Р. X. веке,

Журча, как соловейка.

И вот, вспоминая каждый

Про личные рубиконы,

Про преступленья закона,

Ритмические нарушения,

Внезапные находки

И правды обнаруженье,

Мы перешли речонку,

Что бормотала кротко

И в то же время звонко.

Да, мы перешли речонку.

ПРОЗАИКИ

Артему Веселому, Исааку Бабелю, Ивану Катаеву, Александру Лебеденко[12]

Когда русская проза пошла в лагеря —

В землекопы,

А кто половчей — в лекаря,

В дровосеки, а кто потолковей — в актеры,

В парикмахеры

Или в шоферы, —

Вы немедля забыли свое ремесло:

Прозой разве утешишься в горе?

Словно утлые щепки,

Вас влекло и несло,

Вас качало поэзии море.

По утрам, до поверки, смирны и тихи,

Вы на нарах слагали стихи.

От бескормиц, как палки, тощи и сухи,

Вы на марше творили стихи.

Из любой чепухи

Вы лепили стихи.

Весь барак, как дурак, бормотал, подбирал

Рифму к рифме и строчку к строке.

То начальство стихом до костей пробирал,