Когда совались между зверем
И яростью звериной.
Мы поняли, во что мы верим,
Что кашу верно заварили.
А ежели она крута,
Что ж! Мы в свои садились сани,
Билеты покупали сами
И сами выбрали места.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ КЛАССА
На харьковском Конном базаре
В порыве душевной люти
Не скажут: «Заеду в морду!
Отколочу! Излуплю!»
А скажут, как мне сказали:
«Я тебя выведу в люди»,
Мягко скажут, негордо,
Вроде: «Я вас люблю».
Я был председателем класса
В школе, где обучали
Детей рабочего класса,
Поповичей и кулачков,
Где были щели и лазы
Из капитализма — в массы,
Где было ровно сорок
Умников и дурачков.
В комнате с грязными партами
И с потемневшими картами,
Висевшими, чтоб не порвали,
Под потолком — высоко,
Я был представителем партии,
Когда нам обоим с партией
Было не очень легко.
Единственная выборная
Должность во всей моей жизни,
Ровно четыре года
В ней прослужил отчизне.
Эти четыре года
И четыре — войны,
Годы — без всякой льготы
В жизни моей равны.
«Как говорили на Конном базаре?..»
Как говорили на Конном базаре?
Что за язык я узнал под возами?
Ведали о нормативных оковах
Бойкие речи торговок толковых?
Много ли знало о стилях сугубых
Веское слово скупых перекупок?
Что
спекулянты, милиционеры
Мне втолковали, тогда пионеру?
Как изъяснялись фининспектора,
Миру поведать приспела пора.
Русский язык (а базар был уверен,
Что он московскому говору верен,
От Украины себя отрезал
И принадлежность к хохлам отрицал),
Русский базара — был странный язык.
Я — до сих пор от него не отвык.
Все, что там елось, пилось, одевалось,
По-украински всегда называлось.
Все, что касалось культуры, науки,
Всякие фигли, и мигли, и штуки —
Это всегда называлось по-русски
С «г» фрикативным в виде нагрузки.
Ежели что говорилось от сердца —
Хохма жаргонная шла вместо перца.
В ругани вора, ракла, хулигана
Вдруг проступало реченье цыгана.
Брызгал и лил из того же источника,
Вмиг торжествуя над всем языком,
Древний, как слово Данилы Заточника[37],
Мат,
именуемый здесь матерком.
Все — интервенты, и оккупанты,
И колонисты, и торгаши —
Вешали здесь свои ленты и банты
И оставляли клочья души.
Что же серчать? И досадовать — нечего!
Здесь я — учился, и вот я — каков.
Громче и резче цеха кузнечного,
Крепче и цепче всех языков
Говор базара.
«Первый доход: бутылки и пробки…»
Первый доход: бутылки и пробки.
За пробку платят очень мало —
За десяток дают копейку.
Бутылки стоят очень много —
Копейки по четыре за штуку.
Рынок, жарящийся под палящим
Харьковским августовским солнцем,
Выпивал озера напитков,
Выбрасывая пробки,
Иногда теряя бутылки.
Никто не мешал смиренной охоте,
Тихим радостям, безгрешным доходам:
Вечерами броди сколько хочешь
По опустевшей рыночной площади,
Собирай бутылки и пробки.
Утром сдашь в киоск сидельцу
За двугривенный или пятиалтынный
И в соседнем киоске купишь
«Рассказ о семи повешенных».
Сядешь с книгой под акацию
И забудешь обо всем на свете.
Сверстники в пригородных селах
Ягоды и грибы собирали.
Но на харьковских полянах
Росли только бутылки и пробки.
18 ЛЕТ
Было полтора чемодана.
Да, не два, а полтора
Шмутков, барахла, добра
И огромная жажда добра,
Леденящая, вроде Алдана.
И еще — словарный запас,
Тот, что я на всю жизнь запас.
Да, просторное, как Семиречье,
Крепкое, как его казачьё,
Громоносное просторечье,
Общее,
Ничье,
Но мое.
Было полтора костюма:
Пара брюк и два пиджака,
Но улыбка была — неприступна,
Но походка была — легка.
Было полторы баллады
Без особого складу и ладу.
Было мне восемнадцать лет,
И — в Москву бесплацкартный билет
Залегал в сердцевине кармана,
И еще полтора чемодана
Шмутков, барахла, добра
И огромная жажда добра.
МОЛОДОСТЬ
Хотелось ко всему привыкнуть,
Все претерпеть, все испытать.
Хотелось города воздвигнуть,
Стихами стены исписать.
Казалось, сердце билось чаще,
Словно зажатое рукой.
И зналось: есть на свете счастье,
Не только воля и покой.
И медленным казался Пушкин
И все на свете — нипочем.
А спутник —
он уже запущен.
Где?
В личном космосе,
моем.
СОРОКОВОЙ ГОД
Сороковой год.
Пороховой склад.
У Гитлера дела идут на лад.
А наши как дела?
Литва — вошла,
Эстония и Латвия — вошла
В состав страны.
Их просьбы — учтены.
У пограничного столба,
Где наш боец и тот — зольдат,
Судьбе глядит в глаза судьба.
С утра до вечера. Глядят!
День начинается с газет.
В них ни словечка — нет,
Но все равно читаем между строк.
Какая должность легкая — пророк!
И между строк любой судьбу прочтет,
А перспективы все определят:
Сороковой год.
Пороховой склад.
Играют Вагнера со всех эстрад,
А я ему — не рад.
Из головы другое не идет:
Сороковой год —
Пороховой склад.
Мы скинулись, собрались по рублю.
Все, с кем пишу, кого люблю,
И выпили и мелем чепуху,
Но Павел вдруг торжественно встает[38]:
— Давайте-ка напишем по стиху
На смерть друг друга. Год — как склад
Пороховой. Произведем обмен баллад
На смерть друг друга. Вдруг нас всех убьет,
Когда взорвет
Пороховой склад
Сороковой год.
КУЛЬЧИЦКИЙ
Васильки на засаленном вороте
Возбуждали общественный смех.
Но стихи он писал в этом городе
Лучше всех.
Просыпался и умывался —
Рукомойник был во дворе.
А потом целый день добивался,
Чтоб строке гореть на заре.
Некрасивые, интеллигентные,
Понимавшие все раньше нас,
Девы умные, девы бедные
Шли к нему в предвечерний час.
Он был с ними небрежно ласковый,
Он им высказаться давал,
Говорил «да-да» и затаскивал
На продавленный свой диван.
Больше часу он их не терпел.
Через час он с ними прощался
И опять, как земля, вращался,
На оси тяжело скрипел.
Так себя самого убивая,
То ли радуясь, то ли скорбя,
Обо всем на земле забывая,
Добывал он стихи из себя.
ОРФЕЙ
Не чувствую в себе силы
Для этого воскресения,
Но должен сделать попытку.
Борис Лебский.
Метр шестьдесят восемь.
Шестьдесят шесть килограммов.
Сутулый. Худой. Темноглазый.
Карие или черные — я не успел запомнить.
Борис был, наверное, первым
Вернувшимся из тюряги:
В тридцать девятый
Из тридцать седьмого.
Это стоило возвращения с Марса
Или из прохладного античного ада.
Вернулся и рассказывал.
Правда, не сразу.
Когда присмотрелся.
Сын профессора,
Бросившего жену
С двумя сыновьями.
Младший — слесарь.
Борис — книгочей. Книгочий,
Как с гордостью именовались
Юные книгочеи,
Прочитавшие Даля.
Читал всех,
Знал все.
Точнее, то немногое,
Что книгочей
По молодости называли
Длинным словом «Все».
Любил задавать вопросы.
В эпоху кратких ответов
Решался задавать длиннейшие вопросы.
Любовь к истории,
Особенно российской.
Особенно двадцатого века,
Не сочеталась в нем с точным
Чувством современности,
Необходимым современнику
Ничуть не менее,
Чем чувство правостороннего
автомобильного движения.
Девушкам не нравился.
Женился по освобождении
На смуглой, бледной, маленькой —
Лица не помню —
Жившей
В Доме Моссельпрома
на Арбатской площади.
Того, на котором ревели лозунги Маяковского.