Борис Юлианович ПоплавскийСобрание сочинений в трех томахТом 1. Стихотворения
Завершая многолетний труд над литературным наследием Бориса Поплавского – о философском наследии речь еще впереди, – хотелось бы упомянуть всех тех, кто был причастен к этому делу и кого уже нет с нами: Дину и Николая Татищевых, сохранивших архив и спасших память Поплавского от забвения, Степана Татищева, Наталию Столярову, Софью Лаффит (Сталинскую). Хотелось бы также выразить глубокую благодарность Анне Татищевой, Екатерине Столяровой, Семену Карлинскому, Жан-Клоду Маркадэ, Режису Гейро, Луи Аллену, Альбине Леонтьевой, Клеопатре Агеевой.
Александр Богословский и Елена Менегальдо
За свою любовь к эмигрантской литературе, и к Поплавскому в частности, Александр Николаевич Богословский заплатил длительной болезнью и преждевременной смертью: три года лагерей строгого режима, которые он получил в середине 1980-х годов за изучение и сохранение архива Поплавского, не прошли бесследно, однако не сломили ни силы его духа, ни желания вернуться к любимому делу. Это издание, в которое он вложил столько сил и труда, посвящается его светлой памяти.
Елена Менегальдо
Как лирический поэт Поплавский, несомненно, был одним из самых талантливых в эмиграции, пожалуй – даже самый талантливый.
Владислав Ходасевич
Ни то, что показано в стихах Поплавского, ни то, как показано, не заслуживало бы и десятой доли внимания, которого они заслуживают, если бы в этих стихах почти ежесекундно не случалось – необъяснимо и очевидно – действительное чудо поэтической «вспышки», удара, потрясения, того, что неопределенно называется «неизведанная дрожь», чего-то и впрямь схожего с майской грозой и чего, столкнувшись с ним, нельзя безотчетно не полюбить.
Георгий Иванов
Свобода и каприз – основные черты поэзии Поплавского – толкали его к таким особенным, таким воздушным и сияющим образам, что только совершенно глухой к поэзии человек может не отозваться хотя бы краем души на эти трагические, больные, чем-то экзотические в своей современности стихи.
Нина Берберова
…замечательность стихов Поплавского и впечатление, производимое ими, состоит в том, что он, по существу, был первым и последним русским сюрреалистом.
Юрий Терапиано
Монпарнаса русского Орфей
И, на кладбищах двух погребен,
Ухожу я под землю и в небо.
И свершают две разные требы
Две богини, в кого я влюблен.
Весь Поплавский в этом стихотворении 1924 года: разрыв между землей и небом, между обрядами православной и католической церкви, между разными идеалами женщины…
Поплавский рано испытал раздвоение личности под воздействием наркотиков. Позже, в моменты удачной медитации, он познал отделение от «астрального тела». Еще более радикальное раздвоение принесла сама жизнь: эмиграция раскалывает надвое и личное время, и пространство. Там – покинутая родина, потерянная юность; здесь – другая страна, другой язык, другая культура. В России генеалогия двойника включает «Мелкого беса», Хлестакова, пушкинских соблазнителей – во «Флагах» можно встретить их различные ипостаси. На Западе под влиянием Нерваля, Эдгара По, сюрреалистов тема двойника получает иную трактовку. Во втором сборнике своих стихотворений поэт постоянно беседует с самим собой, обращается к любимой женщине или взывает к Богу: «Снежный час» насквозь диалогичен. В прозе собеседник превращается в Аполлона Безобразова и живет самостоятельной жизнью, а лирическое «я» становится повествователем Васенькой. Оба романа образуют диптих – двойное зеркало, где до бесконечности раздваиваются и теряются в своих отражениях разные ипостаси авторского «я»: «Это мучительный, иногда прямо невыносимый, сжимающий сердце водоворот отражений, в котором, как перышко, вращается сознание» («По поводу… Джойса»).
Желанием преодолеть глубокие противоречия своей натуры, стремлением к единству, по сути, объясняются и жизнь, и творчество Бориса Поплавского, учившего, что бытие совершается сразу в двух параллельных планах, «но чаще всего мы совершенно глухи к явственному в небе пению звезд и довольствуемся лишь их анекдотически мигающей во мраке формой» (письмо к И. Зданевичу № 5)[1].
Борис Поплавский родился 24 мая 1903 года в Москве в довольно зажиточной и культурной семье. Отец Бориса Юлиан Игнатьевич Поплавский происходил из польских крестьян. Мать Софья Валентиновна, урожденная Кохманская, принадлежала к прибалтийской стародворянской семье. Родители Поплавского познакомились в консерватории: мать играла на скрипке, а отец на фортепиано. Ю. И. Поплавский – чрезвычайно оригинальная и колоритная фигура для Москвы того времени, человек несколько эксцентричный – был одним из любимых учеников П. И. Чайковского. Но для того чтобы лучше обеспечить материальное благополучие семьи, он переменил карьеру дирижера на доходное место в Обществе заводчиков и фабрикантов Московского округа. Судя по портрету Ю. И. Поплавского, выведенному П. А. Бурышкиным в книге «Москва купеческая», Борис многое унаследовал от отца: «Говорить он мог на любые темы, и самый серьезный сюжет трактовал иногда в легком тоне. Его манера говорить, – а она соответствовала его манере одеваться, – очень раздражала многих, особенно людей старой складки… Когда нужно было набросать какой-нибудь письменный документ, проект обращения или резюме беседы, он был незаменим. Делал это с величайшей ловкостью и изяществом»[2].
Мать поэта Софья Валентиновна приходилась дальней родственницей Е. П. Блаватской и сама увлекалась антропософией, что оказало влияние на формирование личности Бориса и на его постоянный интерес к теософии и оккультизму. В семье, кроме Бориса, было еще трое детей: старшие Наталия и Всеволод и младшая Евгения. Воспитывали их иностранные гувернеры.
Евгения болела туберкулезом. Для ее лечения вся семья – за исключением отца – переехала в 1906 году в Европу и прожила три года в Швейцарии и Италии. Италия произвела сильнейшее впечатление на Бориса. Открытие античного мира отразилось позднее на его поэзии, в которой часто встречаются образы римских городов и итальянские пейзажи («Римское утро», «Стоицизм», «Древняя история полна…», «Орфей» и др.).
За границей Борис настолько забыл родной язык, что по возвращении в Москву ему пришлось поступить во французский лицей Филиппа Неррийского, где он и учился до революции.
Он рано пристрастился к чтению и рисованию. Учился и музыке, впрочем не проявляя к ней особой склонности.
По воспоминаниям отца поэта, первое стихотворение Борис написал в возрасте двенадцати-тринадцати лет из чувства соперничества с сестрой Наталией, «лихорадочной меховой красавицей» – Марина Цветаева оставила такой ее портрет: «Вижу одну [поэтессу] высокую, лихорадочную, сплошь танцующую – туфелькой, пальцами, кольцами, соболиными хвостиками, жемчугами, зубами, кокаином в зрачках. Она была страшна и очаровательна тем десятого сорта очарованием, на которое нельзя не льститься, стыдно льститься, на которое бесстыдно, во всеуслышание – льщусь»[3].
До сих пор считалось, что Борис Поплавский критически относился к своим юношеским опытам и безжалостно их уничтожал, во всяком случае, не стремился печатать свои ранние стихи. Однако в архиве нашлись и те ученические тетради, в которых Борис записывал «свои стихосложения, сопровождавшиеся фантастическими рисунками»[4]: две толстые тетради 1917 года, «стихи» и «черновики», с «иллюстрациями художника Б.Веселова» (то есть самого же Бориса). Вторая тетрадь, где собраны шуточные стихи, «куплеты к ученическому вечеру» и стихи «на злобу дня» («Славный 1914 г.», «Азбука»), была частично разобрана Степаном Татищевым в ходе работы над задуманным им изданием литературного наследия Б. Поплавского. Первая представляет собой нечто вроде «Дневника в стихах», где совсем юный поэт (ему тогда было всего четырнадцать лет) записывает подряд свои мысли, переживания, первые поэтические опыты и прозаические фрагменты, подобные следующему: «А теперь, роясь в полупаноптикуме, полугардеробе моей фантазии, я нахожу иногда между трафаретным, запыленным бурой пылью самоубийцей и затканной голубой паутиной несовременное™ эротической идиллией странную искушенную жизнью женщину, ту самую, которую трафарет назвал когда-то голубой девочкой, неумело и неестественно напудренной полупрозрачной эмалью из блеклого лунного камня. Я останавливаюсь здесь, надеваю на тот же шаблонный скелет машинальности эту полугрезу, полуамулет и заставляю двигаться приводные ремни памяти». В этой тетради, как видим, представлен своеобразный опыт «автоматического письма», уже тогда изобретенный московским учеником, что был «одержим стихами» и состояние это переживал мучительно:
А как надоело мне это писание!
А стихи уже прямое мучение!
А пишу, от стихов не могу я себя оторвать –
Каждый раз говорю: это последний,
Но на следующий день опять собираюсь писать…
Прямых упоминаний о детстве в прозе и стихах Поплавского чрезвычайно мало в отличие от писателей «старшего поколения» с их культом прошлого или даже от сверстников – вспомним хотя бы «Вечер у Клэр» Газданова или же «Другие берега» Набокова, – Борис стремился позабыть свои юные годы. «О, разорвите памяти билет…» – умоляет он в стихотворении «Допотопный литературный ад», где есть и такие строки:
О нет, не надо, закатись, умри,
Отравленная молодость, на даче!
Туши, приятель, елки, фонари,
Лови коньки, уничтожай задачи.