Сегодня снова я пойду
Туда — на жизнь, на торг, на рынок,
И войско песен поведу
С прибоем рынка в поединок!
[1914]
И нам мяса!*
Солдаты, я вам завидую!
Вам хорошо!
Вот на ободранной стенке отпечаток пятерни шрапнели клочьями человечьих мозгов. Как умно, что к глупому полю приделали сотни обрезанных человечьих голов.
Да, да, да, вам интереснее!
Вам не нужно думать, что вы должны Пушкину двадцать копеек и почему Яблоновский* пишет статьи.
Впрочем, это из другого!
Стихов, стихов, миллиард стихов (это вчера).
Радостно зашаркали в прихожей два миллиарда поэтовых ног, но…
Вошел Маяковский —
И почему это боязливо прячут многие бесполых детей худосочных муз?
Объяснимся.
Говорят, что я футурист?
Что такое футурист? Не знаю. Никогда не слыхал. Не было таких.
Вам про это рассказала m-elle Критика. Я «ее»!
Вы знаете, есть хорошие галоши, называются «Треугольник».
И все-таки ни один критик не станет носить этих галош.
Испугается названия.
Галоша, объяснит он, должна быть продолговато- овальная, а тут написано «Треугольник». Это ногу жать будет.
Что такое футурист — марка, как «Треугольник».
Под этой маркой выступал и тот, кто вышивал:
И даже марка-то «футуристы» не наша. Наши первые книги — «Садок судей», «Пощечина общественному вкусу», «Требник троих» — мы назвали просто — сборники литературной компании.
Футуристами нас окрестили газеты. Впрочем, ругаться не приходится. Смешно! Если б Вавила кричал: «Отчего я не Евгений?» Какая разница?!
Футуризм для нас, молодых поэтов, — красный плащ тореадора, он нужен только для быков (бедные быки! — сравнил с критикой).
Я никогда не был в Испании, но думаю, что никакому тореадору не придет в голову помахивать красным плащом перед желающим ему доброго утра другом. Нам тоже не к чему на добродушное лицо какого-нибудь сельского барда наколачивать гвоздями вывеску.
Во всех наших манифестациях первым стояло на знамени:
«Всякое творчество свободно».
Приходите!
Встретим достойно каждого. Лишь бы между его глазами и жизнью не маячила тучная фигура Апухтина, лишь бы чист был язык, а не изъеден фразами «маститых».
Сегодняшняя поэзия — поэзия борьбы.
Каждое слово должно быть, как в войске солдат, из мяса здорового, красного мяса!
У кого это есть — к нам!
Нет нужды, что мы бывали несправедливы.
Когда в авто мчишься сквозь сотни преследующих врагов, нечего сентиментальничать: «Ах, под колеса попала курица».
Наша жестокость дала нам силу, ни разу не сдавшись жизни, нести наше знамя.
Свобода творить слова и из слов.
Ненависть к существовавшему до нас языку.
С негодованием отвергать из банных веников сделанный венок грошовой славы.
Стоять на глыбе слова «мы» среди моря свиста и негодования.
[1914]
Не бабочки, а Александр Македонский*
Пора показать, что поэты не хорошенькие бабочки, созданные к удовольствию «полезных» обывателей, а завоеватели, имеющие силу диктовать вам свою волю.
Конечно, то, что вы считаете за поэзию, — на толстой странице богатенького журнальчика пляшущий в коротенькой юбочке Бальмонт, — надо в военное время запрещать, как шантан и продажу спиртных напитков.
Я говорю о поэзии, которая, вылившись подъемом марша, необходима солдату, как сапог, — о той, которая, приучив нас любить мятеж и жестокость, правит снарядом артиллериста.
Сначала о поэзии-прислуге:
Янтарь на трубках Цареграда*,
Фарфор и бронза на столе
И, душ изнеженных отрада,
Духи в граненом хрустале.
Иду вперед: простор и даль,
Лазурь прозрачна небосклона,
Точь-в-точь бумага Рис Рояль,
Что в чудных гильзах Викторсона.
Дактилоскопический оттиск!
Как близко сошлись свободные пальцы барда с наемной рукой Михея*!
Для старой поэзии здесь нет ничего позорного.
Деревенская Россия была так нища, что поэтов хоть в сельские учителя отдавай.
Так, бедному Некрасову пришлось поступить в сельские старосты, а Надсону — выступать на студенческих вечерах.
Тогдашняя Россия требовала от поэтов одного: скорее развозить в легоньких дрожках заученных размеров сведения о российской торговле и промышленности и тюки гражданских идей.
Если теперь прийти к вам и сказать: «Я вот поэт, извольте»:
Стонет в собственном бедном домишке*,
Свету божьего солнца не рад…
Вы руками замахаете. «Оставьте, — скажете, — исследование экономического положения трудящегося крестьянства взяла на себя политическая экономия». Сегодняшняя городская жизнь характеризована высшим разделением труда.
Профессия должна точно определить цель своего напряжения.
Цель поэта — слово.
Причина действия поэта на человека не в том, что стих его — чемодан для здравого смысла, а в способности находить каждому циклу идей свое исключительное выражение.
Сейчас в мир приходит абсолютно новый цикл идей. Выражение ему может дать только слово-выстрел.
Этого не хотят понимать старые. Занялись описыванием фактов. Когда-то в прабабушкинские времена поэт, верный списыватель быта, заносил:
Кричали женщины ура*
И в воздух чепчики бросали,
а Брюсов с таким же аршинчиком подходит к сегодняшним событиям:
Бросали польки хризантемы*
Ротам русских радостных солдат.
Господа, довольно в белом фартуке прислуживать событиям!
Вмешайтесь в жизнь!
Мы сильнее, мы вам поможем!
Ведь дорогу к новой поэзии завоевали мы, первые заявившие:
— Слово — самоцель.
[1914]
Россия. Искусство. Мы*
Если я не устал кричать «мы», «мы», «мы», то не оттого, что пыжится раздувающаяся в пророки бездарь, а оттого, что время, оправдав нашу пятилетнюю борьбу, дало нам силу смотреть на себя, как на законодателей жизни.
Сейчас две мысли: Россия — Война, это лучшее из всего, что мыслится, а наряднейшую одежду этой мысли дали мы. Да! И много лет назад.
Читайте!
«Славяне! В эти дни Любек и Данциг смотрят на нас молчаливыми испытателями — города с немецким населением и русским славянским именем… Ваши обиды велики, но их достаточно, чтобы напоить полк коней мести — приведем же их и с Дона и Днепра, с Волги и Вислы. В этой силе, когда Черная гора и Белград, дав обет побратимства, с безумством обладающих жребием победителей по воле богов, готовые противопоставить свою волю воле несравненно сильнейшего врага, говорят, что дух эллинов в борьбе с мидянами воскрес в современном славянстве, когда в близком будущем воскреснут перед изумленными взорами и Дарий Гистасп и Фермопильское ущелье и царь Леонид с его тремя стами. Или мы не поймем происходящего, как возгорающейся борьбы между всем германством и всем славянством? Уста наши полны мести, месть капает с удил коней, понесем же как красный товар свой праздник мести туда, где на него есть спрос — на берега Шпрее. Русские кони умеют попирать копытами улицы Берлина. Мы это не забыли, мы не разучились быть русскими. В списках русских подданных значится кенигсбергский обыватель Эммануил Кант. Война за единство славян, откуда бы она ни шла, из Познани или из Боснии, приветствую тебя! Гряди! Гряди дивный хоровод с девой Словией, как предводительницей горы. Священная и необходимая, грядущая и близкая война за попранные права славян, приветствую тебя! Долой Габсбургов! Узду Гогенцоллернам!»
Что это? Портрет России, написанный вчера вечером человеком, уже надышавшимся местью и войной? Нет, это озарение провидца художника Велимира Хлебникова. Предсказание, сделанное шесть лет назад. Воззвание к славянам студентам, вывешенное в петроградском университете в 1908 г.
Дружина поэтов, имеющая такого воина, уже вправе требовать первенства в царстве песни.
Понятно, отчего короли слова первые раскрыли сердце алым семенам войны.
Россия борется за то, чтоб не стать хлебным мешком Запада. Если до сегодняшнего дня Германия не сделала попыток обрубить рост России, то только потому, что видела в нас спеющую колонию, которая, налившись, сама упадет в ее зубастую пушками пасть.
Если же на мощную Россию-государство и то смотрели, как на колонию Европы, то Россию-искусство вовсе считали какой-то безнадежной Калугой. Дирижеры вкуса — столицы Берлин, Париж, Лондон.
Удивительный человек русский!
Покупает самую обыкновенную иголку — и ни за что не возьмет ту, на которой марка «Иванов с С-ми», а обязательно потребует пышное клеймо «Excelsior».
Если у русского косца, когда он взмахивает сталью, горит немецкое «Solingen», если даже автомобили, тяжко громыхающие на Запад, окрещены — «Sauer», то, конечно, никому и в голову не придет протестовать, что, например, на русской живописи до последнего бунта молодых лежала лапа тупого мюнхенства.