— Полковым священником метит!
— Первый красный монах!
— А может, девка это?
— Го-го!
— Ну и дьявол!
Монах стоял улыбаясь, радостно и весело посматривая на всех.
Из штаба вытащили два стола. Началась запись красногвардейцев. Длинная очередь подходила к столу, за которым сидел худой человек. Казалось, у него, кроме длинного носа и больших несуразных глаз, ничего не было. Лицо пропадало где-то между воротником шинели и барашковой папахой с широкой красной лентой, тянущейся к зеленому верху.
Длинноносый махнул рукой и сказал неожиданным басом:
— Товарищи! За последнее время в Красную гвардию проникло очень много разных уголовных элементов. Позоря нашу гвардию разными поступками, они подрывают ее авторитет на каждом шагу. Товарищи! Уголовникам не может быть места в нашей гвардии, и я просил бы вас, товарищи, оказать помощь в этом деле. Подходя к столу, показывайте ваши руки, а если кто из вас покажется мне… ну… Словом, не обижайтесь, если некоторых придется проверять. Принимаются рабочие и крестьяне, всех остальных только по рекомендации.
Он сел.
Вытянув руки, очередь двинулась на длинноносого. По воздуху плыли корявые ладони с короткими, словно обрубленными пальцами, с въевшейся черной гарью на ладонях. Длинноносый коротко спрашивал:
— Ничем не болен?
— Нет.
Некоторые отвечали смешками:
— До хлеба охоч больно!
— Аппетита нет. Больше каравая никак не могу смять!
— Расширенье зрачков на буржуя!
— Нервы шалят против генералов!
— Хозяйские зуботычины беспокоят!
Мои руки не понравились длинноносому:
— Стоп! С какого завода?
— С механического!
— Кто будешь? — подозрительно осматривали меня десятки глаз.
— Кого на механическом знаешь?
Евдоха протолкался вперед.
— Я его знаю!
— А ты кто такой?
— А Евдоха! Сапожник! Вона? — и Евдоха растопырил ладони с крючковатыми черными пальцами. — А этот паренек — сын Ларри!
Отца моего длинноносый знал. Он улыбнулся чему-то и сказал торопливо:
— Знаю… Проходи!
Немного обиженный, я встал в очередь к следующему столу, украдкой рассматривая свои худые руки. Сзади в затылок задышал Евдоха:
— Что ж ты обмишулился, парень?
— То и обмишулился, что год не работал целый, а последнее время сам знаешь, какая была работа. Курили больше!
— Видишь, — с упреком сказал Евдоха, — не надо было курить-то. Могли и не принять. Мне говори спасибо.
— Да я и без тебя бы…
— А что ж молчал? Без меня… А сам, будто курица мокрая, стоял! И слова все проглотил.
Сзади захохотали.
Перед столом стоял монах и, кланяясь длинноносому в пояс, говорил что-то.
— Не могу! — басил длинноносый. — Жандармов и служителей культа не полагается.
— Дозвольте за народ пострадать! — кланялся монах.
Длинноносый разозлился:
— Мы, монах, не собираемся страдать. Мы драться встаем, а не страдать. Нельзя, говорю!
Но за монаха вступились уже принятые:
— Да одного-то ничего! Возьмем его!
Не утерпел и Евдоха.
— Эй, товарищ, — крикнул он, — возьми уж «Всех скорбящих»-то!
Длинноносый захохотал. Глядя на него, захохотали все.
— Пускай служит!
— Заместо гармошки будет!
— Тропари нам будет петь.
Длинноносый, смеясь, поднялся из-за стола:
— Ребята… Нельзя же так!.. Что вы, дети малые?
— Да бро-ось!
— Пускай воюет!
— Взять монаха!
— Взять!
— Взять!
— А ну вас! — махнул рукой длинноносый. — Вам же хуже!
— Ничего!
— Нам хуже не будет!
— Мы за ним досмотрим!
— Надо ж грехи монаху загладить!
Монаха приняли. И все почему-то радостно зашумели. Было и мне приятно, что приняли монаха. А Евдоха даже обнял его.
— Вот, брат, — растроганно сказал Евдоха, — осчастливили мы тебя. Помни, смотри. Драться будешь, так чтобы ни-ни! Без цикория!
Монах улыбался.
Я подошел к другому столу, заваленному грудами каких-то листов.
— Грамотный? — спросил похожий на жука, чернявый солдат.
— Плохо грамотный!
— Тогда слушай, — сказал солдат и скороговоркой начал читать с листа.
Еле поспевая за словами, я успел уловить, что мне будут выданы сапоги, шинель, папаха, гимнастерка и штаны, две пары белья и винтовка с патронами, а также буду я получать в месяц 50 рублей.
— Договор на шесть месяцев! — сказал солдат. — Через шесть месяцев хочешь — уходи, хочешь — возобновляй службу. Сколько лет?
— Восемнадцать! — соврал я не краснея.
— Подпишись!
К обеду вернулись домой отец и Вася.
— Ну, как? — спросила мать.
— Воюем! — важно ответил отец.
— Завтра в казарму! — сказал просто Вася.
Отец первый раз в жизни погладил меня по голове:
— Ты, мать, приглядывай тут за Янкой! Мальчишка ведь еще!
Я презрительно фыркнул. Вытянув из кармана договор, я с торжествующим видом развернул его перед отцом:
— Не мальчишка, а красногвардеец! На-ка, читай!
Опешив от неожиданности, отец начал читать.
— Ты с ума сошел? — ужаснулась мать. — Тебе ж годов-то даже не вышло!
— Приняли — значит вышли!
Мать начала кричать:
— Дубина ты… И те дубины, что принимали… Ребенка взяли, что вы скажете. Да я им завтра глаза, дуракам, выцарапаю! Что ж это делается только…
И залилась слезами.
— Успел, сукин сын! — удивился отец. — И лета догадался подставить. А ты не реви, — обратился он к матери, — раз печать приложена, значит — шабаш. Обратно не повернешь!
— Да ведь убьют вас, дураков! — голосила мать.
— Сразу да и убьют! Скажет тоже! Всех бы убивали, так никаких армий не хватило бы. На договор твой. Завтра скажу, чтобы вместе устроили.
Вечером пили чай и спокойно разговаривали.
— Мы их в два счета! — успокаивал отец. — Нас-то ведь вона сколько, а генералов — раз-два да и обчелся. Кишка у них слаба с нами драться…
Вася держит блюдечко в растопыренных пальцах.
— Этак тот не пойдет, другой улизнет, что же выйдет в таком случае?
— Ничего не понимаю! — говорит печальная мать. — Всю жизнь жила без революций, а тут в одном году сразу две.
— Да ведь власть-та наша? — спрашивает Вася.
Бабушка неожиданно принимает нашу сторону:
— Идите уж! Мы уж, две женщины, пробьемся как-нибудь!
— Лучше-то будет ли? — улыбается сквозь слезы мать.
— Ну, а как же! Ясно — лучше!
— А хуже-то как жили, разве придумаешь? — удивляется отец и с уверенностью говорит: — Обязательно будет лучше!
Глава XIII
Ночь.
Это наша первая ночь в казармах.
Новая обстановка немного волнует. Спать не хочется. В углах мирно течет тихая беседа красногвардейцев.
Я лежу на жестком топчане, натянув шинель до подбородка. Отец мостится рядом, разговаривая с собой:
— Одеяла бы надо взять, однако пригодятся матери. На хлеб сменяет в случае чего…
Электрические лампочки горят желтым тусклым светом. Дымные тени качаются над рядами топчанов. Серыми волнами вздымаются шинели, в полумраке смутно белеют лица и ноги.
Казарма гудит, точно пасека в знойный полдень.
Я прислушиваюсь к разговорам.
— Теперь война будет легкая, — говорит кто-то, невидимый в темноте, — теперь каждому дан и план и компас. Не вслепую воюешь.
— Что и говорить, — кашляет собеседник.
— Раньше, бывало, сидишь и думаешь: и умирать не хочется, и жить несуразно. Думаешь: чего я сижу. Человек будто бы и взрослый, а сидишь в яме вроде как дите малое, да, словно зверя, человека стережешь. А что мне немец сделал? За что его убивать? Палач я, что ли? Ну я его ухлопаю, а у него, может, дома мал мала меньше, может, семеро ртов останется. А мне какая корысть? Трупами я, что ли, питаюсь? И взяла тоска меня. Плюнул я тогда и шанцевой лопаткой оттяпал себе три пальца. Лучше, думаю, пальцы порешить, чем живую жизнь загубить. Вот она какая война была.
— Стрелять-то как будешь теперь?
— Ничто! Левша ведь я. Как дам с левой, так и все в порядке.
— Вот ты какой?
— А что, товарищ… Ребят у меня шибко много. Трое сыновей да девчонки две. Жалко ведь… Ну как, думаю, генералы осилят. Опять ведь война без конца. Невозможно ить без войны генералу. Дай, думаю себе, за сынов отвоююсь. А им, глядишь, светлая жизнь достанется. Дети же… Жалко все-таки…
— А мировые ежели буржуи?
— С мировыми-то за первое удовольствие счел бы. С мировыми, так уж самая последняя. С радостью пошел бы. Только не слыхать что-то о революции в иных странах.
Около окон задушевный голос печально рассказывает о молодости:
— Гулял я с нею полгода, а только глупостев никаких не думал. Хорошая была девушка. Вразумительная такая, ласковая. Бывало, сидишь с нею рядом и говорить ничего не хочется. Будто около солнца сидишь. Тепло тебе и спокойствие на сердце. Жалко мне и сейчас ее.
— Бросил, стало быть.
— Расстался, друг… Как посадили, так и разорвал все… Приходила она ко мне. Несколько раз приходила. Придет — все лицо мокрое от слез. Сядет и плачет да вздыхает тяжело. Не ходила бы, говорю, тревожишь ты меня. А она в слезы. Ты, плачет, погиб теперь, Сеня. Какая твоя теперь жизнь будет? Испортят тебя в тюрьме. Что ж, отвечаю, такая уж жизнь. Не один сижу. Пол Расеи мучается в каторге.
Хохот неподалеку от меня привлекает мое внимание. Рыжий лохматый дядя в солдатской ночной рубахе приподнялся на локтях и, скаля зубы, медоточит лукавым голосом:
— Просыпается солдат, что за черт? Лежит у него под боком приветственное существо и лопочет что-то по-своему. Солдата аж в пот бросило. Как, говорит, мне понимать вас, безвинная барышня: от тоски это вы или по бесстыдству? А девочка обнимает солдата да по голове гладит, будто щенка которого. «Бедни, бедни золдат», — говорит и опять — по-своему. Целует его, милует его, а тот глазищи выпучил и понять ничего не может…
Чей-то веселый голос вырывается на простор и плывет над беседой ярославским говорком: