— А мне хоть бы что! — отвечаю я Евдохе.
Засыпая, я слышу сквозь сон:
— Вольт направо. А-а-а-а а-арш. По-овод. Рысью… а-а-арш.
И во сне беру барьеры, рублю лозу и делаю «ножницы». Мой конь — гнедая кобыла Амба — теперь узнает меня.
Когда я подхожу к ней, она шарит теплыми ноздрями по моему лицу и тихонько и ласково ржет. Я отдаю ей половину пайкового сахару. Похрустывая сахаром, Амба смотрит умными, человечьими глазами, трясет головой.
Я уже немножко понимаю лошадиный язык. Это означает:
«За сахарок спасибо. Ты, парень, как видно, ничего. Во всяком случае я пока довольна тобой».
Отряд наш пополнился. После новой вербовочной кампании к нам влилось сорок пять человек. Большинство — рабочие остановившихся заводов, молодые ребята, большевики.
Наш отряд, по словам Евдохи, «насквозь большевистский, за неполным исключением».
На 105 большевиков — беспартийных только двое: монах «Всех скорбящих» да вновь прибывший, пожилой рабочий Агеев, решительно отказавшийся вступить в партию.
— Ну и мудрец, — удивляется кочегар Маслов, — в Красной гвардии состоит, а к партии боком стоит.
Агеев, суетливый старикашка, смотрит на Маслова широко расставленными глазами, как бы желая сказать:
«Ну, ну, болтай, болтай. Поболтаешь, а потом я тебе скажу такое, что тебе и крыть нечем будет».
— Малахольный ты, папаша! — говорит Маслов.
— Малахольный и есть! — поддерживает Попов.
Агеев усаживается поудобнее, поджимает под себя ноги; вытянув указательный палец в сторону кочегара, моргает выкаченными глазами:
— Вот вы говорите, малахольный я! А если, к примеру, жизнь в тупик загоняется, как тогда поступать? А если я в тупике жизни состою, могу я иметь веселость?
— Мы не про веселость! Мы про партию!
— Это все одно!
— В партию почему не хочешь?
— А вот я и скажу. История у меня не длинная, но вы сами скажете: могу я в партию или не могу я в партию.
Вытянув тоненькую папироску из кармашка, Агеев стучит мундштуком по ногтю, затем, зажимая огонь в кулак, прикуривает и, пуская клубы дыма, размахивает обгорелой спичкой.
— Расскажу я для вас, молодежи, как работал я на Гальферих-Садэ в Харькове, но так как это, между прочим, к делу не идет, а преподносится вроде начала, — скажу о Саньке. То исть работал я с Санькой два года, и даже станки рядом стояли, а уж выпить обязательно вместе ходили.
Ну, слышу — стучат ко мне ночью. Жена толкает: стучат, говорит. Что ты, думаю, стряслось такое. Что, думаю, за чертоплешина. Но штаны все-таки надел наспех и выбежал к воротам. Смотрю — сторож. А глядит на меня подозри-и-и-ительно. До чрезвычайности. И рукою показывает:
— Вон, — грит, — гостей принимай.
Вижу и впрямь — сидят на извозчике несколько гостей и промежду ними — Санька.
— Ну, — говорит он мне, — выпить мы к тебе приехали… Да ты, — говорит, — не бойся — водку с закуской привезли. Сомнений у тебя не должно быть.
— Что ж, — говорю, — приехали так приехали, а только для товарища у меня двери и днем и ночью открыты… Пожалуйте в хату, потому у ворот рассусоливать нам никакого резону нет.
А тут и те двое, что приехали с ним, повылезали и тащат они за собой какие-то кулечки да бутыленции всяких размеров.
Между прочим, должен сказать вам: был я в ту пору очень большой охотник до голубей и самая голубятня стояла у меня под крыльцом дома, а как Санька Погорелов был мой друг и имел с моей стороны доверие и уважение за революционно смелую душу, то Санька очень хорошо знал ходы и выходы в голубятне. И как отворялась она потайным запором, и все другое.
Смотрю, не успели мы взойти на крыльцо, как Санька чевой-то до голубятни кинулся и запор, гляжу, открывает.
— Чего дуришь? — это я его спрашиваю, а он мне и говорит:
— Молчи! — А сам тянет из-под полы сначала длинный ящик, а потом коротенький и сует это все в голубятню.
Только я раскрыл рот спросить, что сует он в голубятню, а меня уж его товарищи подхватывают под руки и эдаким вежливым манером в сени толкают.
— Идите, — говорят, — товарищ, и покажите нам, как пройти к вам, не разбив лбов.
Ну… Вижу, у ребят нет никакого желанья говорить своих секретов про ящики. Что ж, думаю, пусть будет как будет. Следом за нами и Санька вваливается, а сам, видать, под жестоким градусом плавает. Обхватил он меня руками и хохочет:
— Ну, дорогой хозяин, разлюбезный… А какую ж ты, сукин кот, закуску поставишь нам?
— Чем-нибудь да закусим! — отвечаю ему, а сам глазком поглядываю на тех двох, что с ним пожаловали. Ну, думаю, по всему видно: птицы важные.
А они себе посмеиваются да из кульков на стол всякую всячину выгружают. Посмотрел я — так меня слюной прошибло. Тут тебе и бутенброты, и вино всевозможного сорта, и кильки, и сардинки, и сыр, и ветчина, ну, одним словом, все, что только душе надо.
Ах, думаю, шут гороховой, навезли такое богачество, а сами спрашивают про закусон. Кинулся я к жене — все-таки, знаете, как-никак, а бабы — они способные на организацию закусить… Кинулся, значит, бужу: вставай, говорю, жена, — будем водку пить.
Вскочила баба — думает, сон не сон, а вроде и всамделишная выпивка. Затормошилась, забегала.
А как принялись за выпивон, так не заметили и часов времени. У пьяных известно: часы что небо — и есть и нет.
Однако, выпив несколько стаканов, я думаю себе: дай, мол, спрошу все-таки: что это за товарищи, приехавшие с Санькой.
Один из них на манер брюнета и к жене все время с тонкой обходительностью подходит, а другой самого подлого цвета — рыжеватенький такой — и все время в стакан ко мне подливает. Чую: не наши люди — не рабочие.
А кто такие — знать интересно.
— А что, — говорю, — товарищ Погорелов, ведь дело-то выходит такого рода: пью вот я с тобой и товарищами, а кто они такие будут и откуда, я даже ни в каком смысле не знаю.
Смотрю, гости переглянулись, ухмыльнулись да к Саньке.
— Представь, — говорят, — хозяину-то.
Санька раскорячился посреди комнаты французским кренделем, сделал ручку фертом и говорит:
— Это — друг Точкин, а это — Примочкин и обоих, как на грех, Василь Васильевичами зовут, а так как мы вскорости должны уехать, то прошу я тебя, товарищ Агеев, выйти со мной на двор и обсудить один очень важный вопрос.
«Что ж, — думаю, — если товарищ по станку просит выйти на крыльцо, то могу разве я отказать».
— Идем, — говорю, — выйдем.
Вышли мы во двор, сделали надобности, потом Санька берет меня за рукав и подводит к голубятне.
— Вот, — говорит, и вытаскивает оттуда запрятанные ящики, — здесь, в этом ящике, Ваня, браунинги, а здесь патроны… Понимаешь?
Как не понять? Отлично понял, и от его слов у меня аж волосы дыбом…
Виду ему не подал, пожал только плечами и отвечаю:
— Ну, что ж делать: раз привез, значит, дело конченное и хочешь не хочешь, а прятать надо.
Взял я лопату и — на скорую руку — закопал ящик в сарае, а утром, когда мои гости уехали, я вместе с женой перебрал теи ящики в яму свинюшника и не пожалел выгнать оттуда свинку, которую подарил мне один чудак.
Прошло таким манером дня три… Хожу я в эти дни, дорогие товарищи, с растревоженной душой, а на свинюшник даже глазом покоситься не смею. Ведь опасность на себя накладывал. Чужому человеку боюсь в глаза глянуть… Для царя ведь гостинцы-то припасены. Ясно ведь.
Сна лишился за эти дни, а дело-то пошло дальше.
Прихожу я как-то от тестя домой, а дома у меня кавардак полный: смотрю, комнаты не комнаты, а дым коромыслом и опять та же компанья, а у Саньки в руках громадный сверток.
Дрогнули у меня коленки при виде этого кулька и в голову мысли полезли.
«Ну, — думаю, — опять машинка… Опять прятать надо».
А Санька, как есть подшофе сильном, орет благим матом:
— Ва-а-аня, дру-уг, выпьем.
— Что ж, — говорю, — за бутылкой пошлю.
— Брось, — говорит Санька. И как почал кульки развязывать, так я себе сразу уяснил, какая в кульках церемония с градусами… Ну, скажу откровенно, пил я в свою жизнь, но так еще ни разу не упивалея… Свиньей сделался…
Помню, песни орал, целоваться лез и просил, чтоб взяли меня в партию буржуев истреблять.
Жена в слезы, а я ору как оглашенный:
Вся Россия торжествует.
Николай вином торгует.
А в самый пыл разгара берет меня под руку рыжеватенький Точкин и говорит:
— Спрятанное цело у вас, товарищ?
Но вот подумайте вы, как я ни был пьян, однако и виду не подал, что знаю о чем-то. Думаю, черт их знает, — может, испытанье хотят сделать еще, и отвечаю ему:
— Ничего не знаю, товарищ Точкин!
А он опять, и уже встревоженным голосом:
— Да вы только скажите: цело ли у вас?
— Не понимаю, о чем говорите!
— Да все о том же! — кричит он мне.
— Ей-ей не знаю… Вы, — говорю, — позовите Саньку Погорелова, потому без него я что-то плохо вас понимаю.
На разговор наш повернулся Санька и, разобрав дело, говорит мне:
— Ты не бойся. Если у тебя цело, так и говори — цело.
— Ну, — говорю, — если так, то цело у меня все до основания и лежит закопанным в надежном месте…
Теперь вы слушайте, какой конец-оборот получился из этого дела. Взяли они, значит, свои материалы и рано наутро поехали в неизвестном мне направлении. И что же вы думаете, — не прошло трех дней, как читаю я в газетах о поимке трех налетчиков-бандитов, при которых найдены два оцинкованных ящика с золотыми вещами и другими ценностями…
Читаю, а в глазах у меня — рябь и круги зеленые, а как прочел фамилию: Александр Погорелов, так в душе моей как будто какой клапан закрылся…
И ничего мне не дорого было, дорогие товарищи, но главное — обидно: почему свой же брат рабочий совершил надо мною такой постыдный обман?
Так с тех пор ни к какой партии не могу подойти близко.
— Партия-то при чем тут?
— Хоть и ни при чем, а не могу… Претит меня.