Александр Богданов — автор книги «О эмпириомонизме», которую решительно осудил т. Ленин и которая, в конце концов, привела самого А. Богданова — старого большевика — к отходу от марксизма и большевизма. Он написал два романа утопического характера: «Красная звезда» и «Инженер Мэнни». Последний из них по сюжету, в основу которого положено межпланетное сообщение, отчасти напоминает книгу Я. Ларри «Страна счастливых». Вот как один из героев этой книги, Леонид, описывает завод, который он сам видел на Марсе:
«Ни дыма, ни копоти, ни запаха, ни мелкой пыли. Среди чистого, свежего воздуха машины, залитые светом, не ярким, но проникающим всюду, работали стройно и размеренно. Они резали, пилили, строгали, сверлили громадные куски железа, алюминия, никеля, меди. Рычаги, похожие на исполинские стальные руки, двигались ровно и плавно; большие платформы ходили вперед и назад со стихийной точностью; колеса и передаточные ремни казались неподвижными. Не грубая сила огня и пара, а тонкая, но еще более могучая сила электричества была душой этого громадного механизма.
В кабинете самого инженера Мэнни было много книг и различных приборов. Тут были и телефоны, и соответствующие им оптические аппараты, передающие на каком угодно расстоянии изображения того, что перед ними происходит. Одни из приборов соединяли жилище Мэнни со станцией сообщения, а через нее со всеми домами города и со всеми городами планеты. Другие служили связью с подземной лабораторией, которою управлял Мэнни. Эти последние действовали непрерывно: на нескольких тонко-решетчатых пластинках видны были уменьшенные изображения освещенных зал, где находились большие (металлические машины и стеклянные аппараты, а перед ними десятки и сотни работающих людей…
В коридоре нижнего этажа у потолка была привешена воздушная гондола, на которую во всякое время можно было сесть и отправиться куда угодно…»
Этот короткий обзор утопической литературы достаточно показывает, как страстно и мучительно бьется человеческая мысль на протяжении нескольких веков над тем, чтобы отгадать будущее, чтобы на основании того, что человека окружает сегодня, нарисовать его завтра. Это интересная литература. Это та литература, которую всегда читаешь с волнением.
И для книги «Страна счастливых» хорошо уже то, что она входит в линию этой литературы.
Мечтать и фантазировать автору о «Стране счастливых» теперь, с платформы строящегося социализма в СССР легче, гораздо легче, чем из туманной глубины более отдаленного времени. Великий Союз Советских Республик — весь в лесах стройки. Повсюду воздвигаются громады новых заводов, прокладываются дороги, растут новые здания, крепнет авиация, строятся дирижабли, возникают совхозы и колхозы, тракторы поднимают целину миллионов гектаров. И все это дальше и дальше толкается вперед революционным порывом трудящихся масс, цементируется энтузиазмом масс, сообщая невиданный боевой темп.
Через призму настоящего уже легче доразвить многое из того, что свойственно и что присуще вполне законченному социалистическому обществу. Фантазия автора проходит здесь знакомыми путями, и читатель книги будет наблюдать ход писателя шаг за шагом. Всякие неточности в пути, блуждания и зигзаги писателя будут видны читателю. Со многим читатель будет не соглашаться, многое будет дополнять собственными соображениями, и с этой точки зрения такой книге-фантазии трудно заслужить общее одобрение.
Но — лиха беда начало. Такая книга, как «Страна счастливых», нужна. Не грех забежать и вперед. Помечтать! Для того у человечества и имеется искусство и литература, чтобы в необходимые моменты предвосхищать жизнь будущего и отображать восходящую над нашими головами зарю нового. «Искусство, — определял Плеханов, — имеет своей задачей отражать действительность, но не только, как она есть, но и так, как должна быть, иными словами — действительность в ее наступательном движении и развитии».
В этом направлении, в свое время, мечтал и тов. Ленин. Он мечтал о социал-демократических Желябовых и о таких русских рабочих, каковым в немецком революционном движении был токарь Август Бебель. Но в то же время Ленин стремился мечту превратить в действительность. Он дрался за мечту в первых рядах нашего общественного движения, и теперь кто не знает, что Ленин мечтал не бесплодно. Его мечты стали жизнью. Он победил. И отсюда следует, что когда есть соприкосновение между мечтой и жизнью, тогда все обстоит благополучно.
Предлагаемая книга Я. Ларри вытекает из действительности. Она рассказывает о социализме, до которого осталось идти немного. В ней есть еще моменты, недоразвитые автором до конца… Но это не имеет решающего значения, могущего поколебать отношение к книге. Это только наводит на необходимость работать еще по этой линии как автору книги, так и другим пролетарским писателям. Но уже и в том виде, как она есть, книгу можно, не мудрствуя лукаво, рекомендовать читателю. Ее следует прочесть тем, кто строит социализм. Значит: ее должен прочесть каждый гражданин СССР, чтобы, прочтя еще раз, самостоятельно продумать все вопросы, которые в ней поставлены.
Глеб-Путиловский[3].
Книга первая
Глава первая
Он услышал неясные шорохи.
Из темных глубин они поднимались глухим прибоем и шелестя катились спокойным, нарастающим гулом. Где-то далеко, как бы за плотной, каменной стеной, приглушенно работал чудовищный вентилятор. Чей-то близкий и взволнованный голос проговорил:
— Опыт удался!
Павел открыл глаза.
Сверху падал ровный, голубой свет неоновых ламп, и в этом спокойном, умиротворяющем свете он увидел ослепительные халаты врачей. Чьи-то сосредоточенные молодые глаза внимательно следили за каждым его движением.
Павел не мог понять, где находится он, но было уже ясно, что случилось что-то непоправимое. Он слегка повернул голову, и тотчас же в памяти его всплыли подробности катастрофы. Он вспомнил перекошенное ужасом лицо Феликса, и жуткий оранжевый свет, и тяжесть, раздавившую грудь, и мрак, в котором утонуло сознание.
Он приподнял голову и хрипло, не узнавая своего голоса, спросил:
— Ф-феликс… Что С1?
— Молчи, — сказал человек с неподвижным лицом, склоняясь над Павлом, — завтра ты узнаешь все. Завтра ты получишь ответы на твои вопросы. А сейчас ты должен лежать спокойно. Майя, дай ему укрепляющее…
Белые халаты качнулись. Они поплыли от кровати, растворяясь в неестественном голубом тумане.
Под высокой аркой вспыхнул золотистый свет, осветив изнутри матовое, молочное стекло пневматического лифта. Резко щелкнула дверь. Призрачная паутина подъемных конструкций качнулась, и темные силуэты людей провалились вниз.
— Выпей это, — сказала девушка, протягивая хрустальный стакан с бесцветной жидкостью.
Павел с трудом приподнялся, сел и дрожащей рукой взял стакан.
— Скажи мне…
— Молчи, пожалуйста! Тебе нельзя говорить! Пей!
Павел нахмурился. Запрещение говорить начинало его раздражать. Но он ничего не сказал. Он поднес стакан к губам и торопливыми глотками выпил лекарство. Поставив стакан на стеклянную поверхность столика, он почувствовал, как по телу прошли теплые волны и сердце застучало ровно, спокойно.
— Я чувствую себя прекрасно, — сказал сердито Павел, — но если мне нельзя говорить, я подчиняюсь. Я буду слушать. Говори!
Девушка улыбнулась. Павел только сейчас заметил ее лицо, такое знакомое, но вместе с тем далекое и забытое, точно старый сон из детских сновидений. Да, конечно, он где-то уже видел эти неправильные черты лица, и эту родинку на щеке, и умные, такие внимательные глаза.
— Я могу сказать тебе несколько слов! — сказала девушка. — Ты будешь жить и работать… Феликса больше нет… Тебя сейчас знают даже дети Республики. Тобою восторгаются. Твоего выздоровления ждут с нетерпением. В тот день, когда случилась катастрофа, твое имя гремело в эфире. Телекино передавало на экране только то, что было связано с С1. Телефото рассылали по всей Республике твои портреты. Через каждые пять минут появлялись бюллетени о твоем здоровье…
Павел сделал рукою нетерпеливый жест.
— Как? Тебя это не радует? — удивилась девушка. — Но разве есть в мире что-либо лучшее, чем всеобщее одобрение? Я, кажется, была бы способна на все, чтобы быть такой популярной, как ты! Ну разве не приятно ходить в этом мире, чувствуя себя полезным человеком?
— Но Феликс… — нахмурился Павел.
— Ну, что же? — спросила девушка. — Разве кто-нибудь после его смерти может сказать, что он прожил нелепо и что жизнь его была ненужной для Республики?
— Так говорит рассудок… У меня говорит сердце…
С этими словами Павел повернулся к стене и умолк. Закрыв глаза, он лежал неподвижно, пытаясь восстановить в памяти подробности катастрофы, но вскоре крепкий сон спутал его мысли. Он не слышал, как девушка прикрыла его одеялом.
Ровно дыша, Павел погрузился в крепкий сон выздоравливающего.
Через пять минут телеэкраны Москвы, Ленинграда, Мурманска, Киева, Одессы и других городов советских республик зажглись огромными телеграммами:
ПАВЕЛ СТЕЛЬМАХ БУДЕТ ЖИТЬ.
ОПЕРАЦИЯ ПРОДЕЛАНА БЛЕСТЯЩЕ.
БОЛЬНОЙ НАПРАВЛЯЕТСЯ В ГОРОД ОТДЫХА.
ПОДРОБНОСТИ В ВЕЧЕРНЕМ РАДИОВЫПУСКЕ
В тот же вечер в Магнитогорск вылетели тысячи аэропланов, аэроциклеток, геликоптеров и дирижаблей.
— Отойдите от кровати! Со мной останется Майя… — прозвучал в ушах Павла строгий голос.
Павел открыл глаза.
Перед ним, нагнувшись, стоял человек с энергичным лицом. Он смотрел на Стельмаха насмешливыми глазами, но лицо его оставалось застывшим как мрамор, и было странно видеть эти живые, насмешливые глаза на окаменевшем, неподвижном лице. Павел приподнял с подушек голову.
— Как ты себя чувствуешь?
— Прекрасно!
— Еще бы! Ты спал двадцать восемь часов!.. Ты можешь встать?
— Как будто могу! — ответил Павел.
Спустив ноги с кровати, он встал на теплый пол, но, не рассчитав своих сил, зашатался и, чтобы удержаться, схватился за халат врача. Человек с каменным лицом внимательно посмотрел на Стельмаха, потом сказал, обращаясь к девушке:
— На крышу солярия! Полтора часа!
Он уже хотел уйти, но Павел остановил его:
— Ты Бойко?
— Да!
— Я тебя узнал, — слабо улыбнулся Павел. — В Ленинграде мы изучали с тобой медицину… Правда, это было очень давно!
— Я не помню тебя!
— А я прекрасно запомнил твое… лицо!.. Послушай, Бойко, я хотел бы отправиться к себе. Ты, как врач, знаешь, очевидно, что человек перестает болеть, если он этого не хочет. Я должен работать… Когда я могу отправиться к себе?
— Глупости, — сказал Бойко. — Есть болезни, которые требуют оперативного вмешательства и вакцины. Воля к здоровью действует благотворно лишь в отдельных случаях. Тебе надо отдыхать не менее месяца.
— Но…
— Замолчи! Ты дорог Республике, запомни это, и мы знаем, что и когда тебе нужно будет делать! Мне сказали: Стельмах должен жить. Я делаю все для того, чтобы ты жил. Я не отпущу тебя до тех пор, пока не увижу, как ты начнешь играть гантелями по 50 килограммов.
— Позволь…
— Здесь ты пробудешь два дня. Потом отправишься в Город Отдыха. Там мы продержим тебя месяц. Потом ты можешь снова бросать Республику в лихорадку.
— Ты не сочувствуешь моей работе?!
— Я сочувствую. Я искренно хотел бы видеть твой опыт осуществленным, однако все это, я сказал бы, слишком утопично.
— Твой дед, — улыбнулся Павел, — очевидно, говорил то же самое о социализме.
— Ты шутишь? Ну, значит, завтра будешь ходить. Шути и смейся. Это полезно всем. Выздоравливай.
Бойко пожал крепко руку Стельмаху и вышел.
— Однако сам он не слишком, кажется, верит в целительное свойство смеха! — проговорил Стельмах, обращаясь к девушке. — Ты видела его смеющимся?
Майя отрицательно покачала головой:
— Нет… Впрочем, один раз, когда он открыл причины Бантиевой болезни, мне показалось…
— Он засмеялся?
— Нет. Он… хотел улыбнуться. Но…
— Ничего не вышло?
— Да, — засмеялась Майя, — он остановился на полдороге.
— Ну, вот видишь! А ему около 80 лет, не правда ли?
— Не знаю. Может быть, и 80.
— А я знаю прекрасно! В тридцать лет он был композитором. В пятьдесят работал, как инженер, на стройке солнечных станций в Туркестане. А когда я посещал медицинский, ему было в то время лет шестьдесят.
— Кажется, — сказала Майя, — он нашел себя именно здесь.
— Еще бы! Но, видишь ли, мне пришла мысль, что он выглядит так хорошо лишь потому, что никогда не смеется.
— Да, он выглядит прекрасно! — согласилась Майя. — Однако тебе необходимо, по его предписанию, подняться наверх.
— С удовольствием, если ты поможешь мне!
Опираясь на плечо Майи, он вошел в лифт.
— Я забыл спросить: какой это город?
— Магнитогорск!
— Значит, катастрофа произошла здесь, на Урале?
— Да!
— Позволь. Насколько мне известно, Бойко — профессор Ленинградского института. Как же…
— Он прибыл сюда по поручению Республики.
— Значит, я был очень слаб, если меня не решились отправить в Ленинград?
— В тот день над Республикой пронеслась магнитная буря, и мы… просто не хотели рисковать; тем более что первый осмотр подавал надежду на твое выздоровление.
— В таком случае… — произнес Павел.
Но в это время лифт уже остановился. Опираясь на плечо девушки, Павел сделал несколько шагов. Свежий, прохладный воздух ударил ему в лицо. Он остановился, почувствовав легкое головокружение, и с любопытством посмотрел по сторонам.
Был вечер.
От голубого света неоновых ламп розовый мрамор балюстрады казался синим. Тихо качались широкие листья каких-то незнакомых растений.
Павел прошел к шезлонгу, стоящему около огромной вазы с орхидеями, опустившими белые пышные звезды в фиолетовый разлив вечера.
Снизу доносился шум огромного города. Кругом сияли огни, ярко сверкавшие в темноте ночи; трепетно дрожали гигантские световые полотна телеаппаратов, и пыльные глаза летящих авто и такси плыли в буре света, который бушевал внизу, убегая в освещенный голубыми огнями горизонт.
— Как он шумит, однако, — покачал головою Павел, прислушиваясь к ровному гулу Магнитогорска.
Опираясь на балюстраду, он восторженно смотрел на кипящий огнями Магнитогорск, гудящий полифоническими прибоями. Звон пневматических таксометров, глухая вибрация авто, пенье сигнальных сирен, щелканье телевоксов, музыкальное шипение городских пылесосов и чудовищных вентиляторов приглушенным тремоло катались над улицами и площадями. Нарастая гаммами легато, стаккато, портаменто, в терциях, в октавах и в секстах, качалась над городом многопудовая оратория. Она расплескивалась вверху, расчлененная на миллионы звучаний, и внезапно, как бы освободив скованные голоса, с ревом плыла в орущее небо.
— Ты видишь? — волнуясь, спросил Павел, простирая руку над городом. — Видишь этот полный живого биения город? Чувствуешь энергичную пульсацию жизни? Как кричит жизнь?! Разве мы не дети своего времени? Зачем нам города отдыха, когда живой и радостный рев наполняет мои вены кипучей кровью и мускулы начинают дрожать от бешеной энергии?.. Бойко!? Ну, что же, он мертвый человек? Лечиться надо вот этим… Да, да! Больные должны включать свои расслабленные интеллекты в животворную пульсацию, а не в тихое течение Города Отдыха.
Я убежден, что города отдыха и больницы располагают к тому, чтобы болеть. Разве я не прав?
— У тебя истерика, — сказала Майя. — Если тебя опустить в этот котел, — она кивнула вниз головой, — ты сваришься через пять минут. Бойко велик. Нет равного ему в медицине. Бойко для нас, молодых врачей, это желанная гавань, куда мы хотели бы прибыть как можно скорее. Быть таким, как Бойко, — это мечта каждого из нас… Не беспокойся, если бы тебя можно было выпустить из больницы, Бойко это сделал бы… Твои мысли горячи, ты не можешь быть благоразумным… Ты должен понять, какую огромную пользу принесет тебе отдых. Иначе нельзя лечиться. Это не старая медицина, когда больному давали порошки и он их принимал пополам с водой и скептицизмом.
Павел не стал спорить. Это было бесполезно. Он знал, что ему придется подчиниться требованию Бойко. Обращаясь к девушке, Павел сказал шутливо:
— Ты меня убедила! Сдаюсь!
— Ну, вот видишь, — засмеялась Майя, — значит, у тебя мозги способны воспринимать разумные истины с полуслова!
— Но я уже сдался, — сказал Павел, — а лежачего бить не полагается… Ведь, кажется, так говорили в Древности?!
Смеясь и перекидываясь шутливыми словами, они стояли у балюстрады.
Над бурей огня и света пронеслись зеленые и красные световые сигналы. Прожекторы погасли. С неба упала вниз световая сеть. Густой мрак налил темнотою небосклон, и только отсветы притихшего и потускневшего внезапно города тускло светились над пролетами проспектов.
— Световая симфония, — сказала Майя. — Ты увлекаешься этим?
— Как и все! — ответил Павел. — А разве ты исключение?
— Нет, конечно! — пожала плечами Майя. Городской шум почти затих. Тишина повисла над городом. Небо вспыхнуло зеленым огненным аншлагом, который взлетел над горизонтом гигантскими буквами:
ЮНОСТЬ.
СИМФОНИЯ МУЗЫКАЛЬНОГО КОМПОЗИТОРА
СКЛАДСКОГО
И СВЕТОВОГО КОМПОЗИТОРА ШУБИНА
Над городом загорался бледно-розовый пожар. Он полыхал из края в край, то бледнея, то розовея позолотой. Шелестя, прокатилась над городом тихая и теплая, радостная и свежая, как дыхание весеннего утра, музыка.
Шумя, точно древняя степь под ветром, сплетаясь в стройное целое, в город ворвалось вступление симфонии.
На мгновение город потонул во мгле. Затем вверх поднялись гигантские розовые столбы и, качнувшись, взмахнули мощными сверкающими крыльями.
В воздухе грянул радостный марш.
Звон хрустальных водопадов, юношеские песни на взморье в тот час, когда горячее солнце падает в голубые туманы, веселый смех девушек и топот крепких юношеских ног в веселом танце — все это бурным потоком опрокинулось сверху на землю, и от жара песен, от раскатистого смеха вспыхнула и неистово заполыхала старая земля.
Павел смотрел на пылающий горизонт, который, как бледно-оранжевый полог, висел, закрывая путь в иные миры, и, смеясь, начал подпевать, стараясь поймать мелодию.
— Как хорошо! — прошептала Майя.
Улыбаясь, Павел взглянул в широко открытые глаза Майи. Она подалась вперед, и золотая заря, плещущая над городом, играла в ее глазах, как солнце играет в плёсах в рассветный утренний час.
В золотом пурпуре световой симфонии загорелись новые дрожащие голубые полосы, и тотчас же загремели победно литавры, и рокот барабанов пронесся бурей.
Тогда, — как показалось Павлу, — с края земли поднялась прекрасная Юность.
Размахивая ослепительным плащом и высоко подняв голову вверх, она летела навстречу, и радостная песня гремела в воздухе, наполняя сердца отвагой.
— Я чувствую, как у меня растут крылья! — прошептала Майя.
— А у меня растет негодование! — сказал чей-то голос сзади.
Павел и Майя оглянулись.
Освещенный розовой зарей, перед ним стоял неподвижный профессор Бойко. Одетый в темный плащ, он был похож на черную летучую мышь. Тускло блестели в темноте металлические пряжки, скалывающие плащ под горлом.
— Который час? — спросил Бойко.
Павел и Майя одновременно вынули мембраны. Приложив мембрану к уху, Павел услышал монотонный голос авторадиостанции:
— Семь минут двенадцатого, семь минут двенадцатого, семь минут двенадцатого!
В мембране щелкнул переключатель, и нудный деревянный голос монотонно забормотал:
— Восемь минут двенадцатого, восемь минут двенадцатого, восемь…
Павел положил мембрану в карман.
— Ты хочешь сказать, что мне пора спать? — спросил Павел.
— А ты, кажется, намерен провести ночь без сна? Майя, отведи Павла… Спокойной ночи!
— Я хотел поговорить с тобой, Бойко!
— Завтра, завтра, дорогой! Во-первых, поздно, во-вторых, осенние вечера прохладны, и, в-третьих, световые симфонии для твоих расслабленных нервов не годятся… Спокойной ночи!
Бойко ушел. Павел взглянул с сожалением на бешеную симфонию цвета и света, опоясавшую город пламенным кольцом, но, повинуясь требованию Бойко, направился к лифту.
Глава вторая
Рано утром Павла разбудил неприятный, режущий шум.
За стеклянной дверью сновали, сгибаясь и выпрямляя нелепые члены, сверкающие никелем машины. Огромные пылесосы взлетали вверх и, сделав неверное движение, с металлическим звоном падали вниз.
Павел улыбнулся. Ему показалось забавным, что он не узнал своих старых знакомых. Он сбросил одеяло, подошел к стеклянному шкафу и, выбрав верхнее платье, начал быстро одеваться.
Вчерашнего утомления как не бывало.
Прилив необычайной бодрости наполнял его радостным ощущением.
Одеваясь, Павел болтал ногами, чувствуя, как мускулы его упруго перекатываются под свежим, прохладным бельем.
Огромная шумная птица билась в груди Павла, расправляя могучие крылья.
Павел, смеясь, начал напевать вполголоса любимый марш «Звездного клуба».
— Ты уже проснулся? — услышал он знакомый голос.
— И даже оделся! — весело сказал он, подходя к микрофону. — Кстати, конструкция местных телевоксов отвратительна. Убирая помещение, они производят такой шум, как будто копируют допотопные фордзоны.
— Попробуй поругать городской совет, — сказал тот же голос, — местные члены совета, очевидно, не могут найти в себе смелости, чтобы заменить эту дрянь каптилерами. Я уже давно говорю, что скупость прежде всего является матерью неудобств.
А я полагаю, что они держат их, как память о далеком детстве. Между прочим, эти сувениры вот-вот ворвутся сюда и покроют меня мыльной пеной. Кроме того, я голоден, как пещерный человек перед охотой.
— Войди в лифт и поднимись на крышу. Завтрак готов!
В это время стеклянные двери распахнулись и в помещение ввалились коммунальные телевоксы[4]. Жидкое мыло, кипя и пенясь, поползло по полу. Отвратительно зашипели пылесосы. Круглые, проворно вращающиеся щетки со скрежетом поползли по мокрому, покрытому пеной полу.
Павел кинулся в лифт.
Поднявшись на крышу, он увидел Майю, которая шла навстречу, протягивая руку и приветливо улыбаясь:
— Вид у тебя замечательный!
— Скажи об этом Бойко!
— Ты думаешь, на этом основании он разрешит тебе работать?
— У меня, — сказал Павел, — есть тысячи оснований, но, увы, я боюсь, что для Бойко мои доводы покажутся неубедительными.
— Ты прав, конечно! Когда человек исполняет волю Республики, его никакими доводами не заставишь поступить против этой воли. Впрочем, завтрак готов. Садись, пожалуйста!
Они прошли под тень причудливых гибридов и сели за стол.
В воздухе стоял гул, точно над городом катился ураган. Почтовые аэропланы и дирижабли, гудя моторами, мчались в лазурном небе. И над крышами многоэтажных домов, точно мошкара, сновали крылатые люди.
Вдыхая полной грудью очищенный электроозонаторами воздух, Павел с интересом наблюдал, как Майя приготовляла завтрак. Белый кувшин с молоком, терпкие плоды тропиков, аппетитный паштет, кисти бледно-зеленого винограда, золотистый бульон и прекрасное кавказское вино были поставлены среди пышных цветов. Желтая голова сыра сочилась под искрящимся хрустальным колпаком. В узких, сверкающих бокалах качались причудливые солнечные блики.
Майя придвинула к Павлу фарфоровую тарелку с паштетом.
— Между прочим, — сказала Майя, — тебе придется познакомиться сегодня с собственной популярностью. До двенадцати тебя не тронут. Как видишь, ни один человек не пролетел еще над нами. Но тебя уже видят. За тобою следят тысячи глаз. И как только ты кончишь завтрак, твои друзья детства, представители клубов, поэты и художники будут здесь. Бойко разрешил им…
— Говорить со мной? Какая неосторожность, — съязвил Павел. — А вдруг от разговоров с моими друзьями мое так нужное для Бойко тело растает?
С крыши Магнитогорск был виден, точно на ладони. От центра, где высились небоскребы статистических отделов, улицы расходились симметричными кольцами, пересекаемые радиальными бульварами. Гигантские голубые и белые здания научных учреждений сверкали отражением солнечного света.
Над центром города творческим порывом взлетел в высь аэровокзал. Смелый взлет его башен с причальными мачтами для дирижаблей, стремительный бег пилястр от подножья к колоссальному аэродрому, гигантские своды, как бы пытающиеся раздвинуть стены и слить дыхание с дыханьем пространства, — все это напоминало застывшую симфонию прекрасной эпохи. Уступами воздушных линий стекла и бетона городские площади и улицы пробирались сквозь парки и сады к голубеющим горизонтам. Отдаленные улицы города тонули в прозрачном серебристом тумане. Вдали поднимались в облака шестидесятиэтажные отели с темными садами на крышах. И в смутных и неясных очертаниях голубели далекие корпуса промышленного кольца.
Залитые солнцем открытые пространства и широкие геометрические линии улиц, смягченные зелеными садами, кипели повседневной суетой.
Сквозь пролеты застекленных ажурных мостов, повисших над улицами, точно над виадуками, мчались пневматические поезда цвета морских туманов. Внизу в широких улицах непрерывным потоком неслись автомобили, мотоциклы и автобусы. Бесчисленные толпы людей сновали в улицах, вливаясь в открытые пасти метрополитена. Люди поднимались лифтами на крыши домов и, взмахнув крыльями, взлетали к голубому небу.
Павел заметил, как со всех сторон к солярию летели сотни крылатых Икаров.
Засвистели крылья, и шум голосов упал на крышу.
— Ой-ла! Здорово, Павел!
— Алло! Как ты себя чувствуешь?
— Привет!
— Как жив, дружище?
Над головой трепетали крылья аэроптеров. Веселые, улыбающиеся лица смотрели на Павла сверху, плавая в воздухе то поднимаясь, то опускаясь вниз.
— Спасибо! Чувствую себя великолепно! — засмеялся Павел.
Звонкий девичий голос крикнул:
— Может быть, ты поразмял бы мускулы аэроптером? Воздух сегодня чудесный. Пружинит, как никогда!
— Нет, нет! — сказала Майя. — Он еще слаб. Пусть отдохнет.
— Кто там говорит? Аптекарша?
Дружный хохот встретил этот вопрос. Майя, смеясь вместе со всеми, вскочила на стул.
— Это ты? — крикнула она, стараясь схватить за ногу краснощекого парня. Но тот взмахнул крыльями и, взлетев вверх на несколько метров, захохотал.
Он взбудоражил крыльями воздух, кувыркнулся и, вытянув окрыленные руки вперед, ринулся вниз, оглашая воздух веселым свистом.
За ним полетели и другие, прокричав на прощанье:
— Пока!.. Пока!..
— Выздоравливай, дружище!
— Хорошие ребята, — сказал Стельмах, провожая их взглядом.
— Замечательно верно! — крикнул высокий человек, падая на крышу. Он свернул крылья и, прислонив их к балюстраде, оглядел Павла с головы до ног. Потом протянул ему руку:
— Меня зовут Якорь! Главный портной Магнитогорска! Можешь уделить мне несколько минут?
— Конечно.
Якорь подошел к столу, налил в бокал вина, но, сделав несколько глотков, поставил бокал обратно.
— Сегодня изрядная жара, — сказал Якорь, — а вино дрянное.
Он повертел в руках бутылку и лукаво подмигнул:
— Вы не находите, что этот номер вина годен для свиньи?
— Ты прав, — сказала Майя, — тут есть алкоголь, но ведь оно прописано для выздоравливающего. Так что…
— А-а, — удовлетворительно кивнул головой Якорь, — в таком случае… извиняюсь.
Он взял кувшин с молоком и налил себе полстакана. Пока Якорь пил молоко, Павел смотрел на него, стараясь угадать причину этого посещения. Но Якорь не дал ему долго задумываться.
— В моем распоряжении десять минут! — сказал он, вытирая платком широкий лоб, из-под которого смотрели на Павла глаза мечтателя. — Я начну с того, что продемонстрирую свой костюм. Ты видишь?
Он встал во весь рост:
— Обрати внимание на мой костюм!
Павел, недоумевая, смотрел на серый костюм, облегающий фигуру Якоря мягкими линиями, и, наблюдая за его свободными движениями, старался понять, что именно хочет от него Якорь.
— Ну?
— Костюм как все! Как миллионы костюмов!
— Ага! — обрадовался Якорь. — Вот именно. Ты уже сказал: как миллионы костюмов. С той только разницей, что меняется цвет в соответствии с сезоном. Серый, коричневый, черный, белый, голубой и электрик. Ты еще не понял моей мысли?
— Нет! — сознался Павел.
— Странно! Я, кажется, говорю ясно…
— Я все-таки тебя не понимаю, — серьезно сказал Павел и подумал: «Какие странные профессии создает человеческое влечение к деятельности».
— А между тем, — засмеялся Якорь, — суть дела проще автомобильной шины… Видишь ли, я сейчас работаю над костюмом. Но моя работа встречает со стороны товарищей непонятное равнодушие… В старых книгах я читал, что наши предки больше всего опасались единообразия. Они полагали, что республика из экономических соображений стандартизирует все и вся. Но, оказывается, опасность пришла с другой стороны. Люди сами упорно не хотят разнообразить одежды. Ты знаешь, — улыбнулся Якорь, — иногда мне даже жаль, что нет этих прекрасных старых людей. О, как бы я одел их! Какие рисунки и краски расцвели бы на площадях и на улицах городов!
— Два года назад, — сказала Майя, — я интересовалась психологией людей, живших раньше, и довольно добросовестно посещала Исследовательский институт. Но, уверяю тебя, таких наклонностей у них как будто не было. Правда, мне случалось встречать в старой литературе занимательные страницы. Один из персонажей романа тридцатых годов приводит против социалистического общества такие курьезные доводы. «Я, — говорит этот ископаемый человек, — ненавижу социализм — эту гигантскую казарму с полным уравнением во всем: в одежде, в пище, в жилье, в удовольствиях». Старые люди были, однако, удивительно непоследовательны. Из литературы того же времени мы знаем, что тогдашний человек, выдвигая подобный довод против социализма, в то же время испытывал величайшее огорчение, если сто человек ходили в широких штанах, а у него были узкие. Возражая против однообразия, люди совершали преступления, чтобы иметь то, что имеют другие. «Никто этого уже не носит», «у всех есть, а у меня нет», — эти выражения довольно часто встречаются в старых романах.
— А в общем чепуха! — сказал Павел. — Я лично считаю, что ты сотрудничаешь с сумасбродством. Какая, в сущности, разница в том, какого покроя или цвета будет у меня платье?
— Колоссальная! — вскочил Якорь. — Ты, я и она — и все мы пять часов в неделю отдаем общественно необходимому труду. Раз в неделю мы отправляемся на фабрики и заводы, где проводим пять часов. В комбинезонах мы встаем к машинам. Поэт рядом с профессором астрономии, архитектор рядом с композитором, журналист рядом с врачом. Нужна ли нам в этом случае для каждого особенная одежда? Нет! Она не только не нужна, но даже вредна. Необычные линии и краски будут отвлекать наше внимание и мешать работе. Другое дело, когда мы оставляем промышленное кольцо. Тут уж однообразия линий не должно быть. Человек попадает в жизнь, и чем ярче эта жизнь, тем более яркие следы она оставляет на человеке. А этого можно добиться лишь в том случае, если человек будет находиться в постоянном раздражении. Его эмоции, волнуемые внезапностью линий и красок, должны быть в непрекращающемся движении. Он должен встречать бесконечные сочетания неповторяемых линий и пятен. Тысячи и миллионы ответных звучаний должно это вызвать в человеческом мозгу. Новые мысли, мелодии, ритмы, ощущения человек воплотит в общественно полезную работу.
— Значит, — засмеялся Павел, — для общественно необходимой работы комбинезон, а для общественно полезной — оперенье попугая? Впрочем, ты не обижайся. Твоя идея, возможно, и хороша, но что бы ты хотел сейчас? Чтобы я надел пурпуровый жилет и зеленую тогу?
— Это было бы неплохо, — оживился Якорь. — Сегодня ты самый популярный человек в Республике. А в поступках популярного человека всегда видят особый смысл, они почти всегда являются предметом подражания. Но я не хочу, чтобы ты бродил в качестве глашатая зеленой тоги. Мне хотелось бы попросить тебя о другом. Когда я вынесу свою идею на обсуждение, поддержи ее. Я уже заручился согласием…
— Некоторых популярных людей?
— Хотя бы и так, — смущенно ответил Якорь, — ты сам знаешь, что к дипломатии придется прибегать, пожалуй, и нашим правнукам. Ты разве уверен, что тебе придется работать с новым звездопланом?
— Ты думаешь, — тревожно спросил Павел, — что встретятся препятствия?
— Препятствия уже восседают в Совете ста, и у них три бороды: одна рыжая и две черных ассирийских!
— Молибден?
— Он и Поярков с Коганом! К сожалению, я вынужден тебя оставить. Подробности о препятствиях твоему звездоплану ты можешь узнать у многих. Прощай! Не забудь!
Якорь взял аэроптер и ринулся вниз.
— Всякий по-своему с ума сходит! — пожала плечами Майя.
Павел задумался. Сообщение Якоря взволновало его. Он не знал причины, которая восстановила против его работы часть Совета ста, но, очевидно, произошло что-то очень серьезное, если в Республике уже говорят о возможности прекращения его работы.
Погруженный в размышление, он сидел, не обращая внимания на окружающее. Он не заметил, как на крышу солярия спустились один за другим на аэроптерах люди. Он не видел, как, переглянувшись, они встали полукругом и, по знаку коренастого парня с обветренным лицом, приготовились к чему-то. Парень махнул рукой, и воздух разорвала песня:
Слава тому из нас,
Кто храбр, как тысяча львов.
Крепкие глотки подхватили шутливую песню, и она перекинулась на соседние крыши, зашумела над сводами этажей закипающим морским прибоем.
Шуточная песня, сложенная лет тридцать назад в честь храбрецов, основавших первый метеорологический город на Северном полюсе, заставила Павла улыбнуться. Дружеская кантата, которую пели для него, заставила его забыть о Совете ста.
— Мне хотелось бы, — сказал Павел, — сделать для всех вас что-нибудь особенное.
— Ты обольщаешься! — засмеялся толстяк с добродушным лицом. — Песней мы только хотели вернуть тебя на Землю. Ведь ты, кажется, застрял ногами где-то между Сириусом и Юпитером.
— А город присоединился к песне в силу привычки! — добавил кто-то сзади.
Павел, услышав знакомый голос, оглянулся. Перед ним стоял человек необычайной наружности. Маленький, большеголовый, он смотрел на Стельмаха большими глазами, которые, казалось, жили самостоятельно. Его тело походило на хрупкую, несуразную подставку для огромной головы, и в этой голове, точно в нелепой оправе, жили удивительные глаза. Глядя на него, Павел ничего не мог видеть, кроме этих живых глаз, пронизывающих его насквозь.
— Мое имя Нефелин! — сказал странный человек, протягивая Стельмаху руку.
— Я знаю тебя, — пожал его руку Павел, — когда-то я слушал в Харькове твои лекции. Ты занимал тогда кафедру формальной логики.
— Ну, это было давно. С тех пор я переменил три профессии. Сейчас же я пришел к тебе как редактор магнитогорской газеты «Проблемы».
— Я тебе нужен?
— Да. Мы хотели бы видеть тебя в редакции после обеда. Мы поговорим с тобой о том, что, пожалуй, заинтересует тебя больше, чем кого бы то ни было.
— Совет ста?
— После, после, — уклончиво ответил Нефелин, — хотя, конечно, Совет ста — это узел всех наших интересов. Во всяком случае разговор коснется и Совета ста.
Присутствующие заговорили о больших проектах Совета ста, который готовился вынести на обсуждение Республики величайшие проблемы. Никто, правда, еще не знал точно, что именно будет предметом обсуждения в конце года. Некоторые говорили о предстоящем восстановлении Берингова перешейка, что могло бы изменять климатические условия СССР. Другие полагали, что предстоит сооружение гигантской солнечной станции в Туркестане.
Уже по одному тому, что в Совете нашлись противники идеи звездоплавания, можно было судить о предстоящих грандиознейших затратах и общественных сил и энергии для осуществления других, не менее грандиозных идей и проектов.
— Ладно, ладно, не будем торопиться, — говорили многие. — Поживем — увидим.
— Во всяком случае мы будем участниками великих событий.
— Посмотрим!
— Я полагаю, — сказала Майя, — что противники звездоплавания имеют весьма серьезные доводы, если они возражают против новых затрат на звездоплавание.
— Может быть, эта катастрофа?
— Нет, нет! Здесь что-то другое.
Около Павла собрались старые товарищи, которые прилетели сюда из разных концов СССР, чтобы пожать руку отважному пионеру межпланетного сообщения. Вспоминали годы далекого детства, вспоминали старых друзей, разлетевшихся во все концы Республики, и те старые города, где протекало детство.
— А помнишь маленького Бриза?
— Да, да, где он теперь?
— Ото, маленький Бриз теперь ворочает большими делами. Он еще удивит нас всех. Ты ничего не слышал о нем?
— Я понимаю, — сказал в раздумье Павел, — он носился с проектом усовершенствования электролизации почвы.
— За него эту работу выполнил Стокальский… Бриз имеет теперь лабораторию, которая призвана претворить идею получения электроэнергии из солнечного света в промышленную отрасль.
— Позволь, позволь, насколько мне помнится, в этой области работает Звезда.
— Ты все спутал. Она работает над проблемой передачи электроэнергии по радио. Между прочим, ее работа, кажется, близка к осуществлению.
— А помнишь Атома?
— А знаешь, чем занят сейчас Владимир? Помнишь его? Он еще картавил немного. Забыл?
— А Мафия помнишь?
— А Пермь? Ты был в этом городе после того, как уехал в Ленинград?
— Постой, постой, — потер лоб Павел, — и в самом деле: ведь я там не был лет пятнадцать. Вероятно, сильно изменился город?
— Ого! — засмеялся коренастый парень с обветренным лицом. — Ты уехал из Перми в те годы, когда Пермь была захолустьем с одним миллионом населения. Посмотрел бы теперь, что стало там, где стояла Пермь. Она вобрала в себя и Мотовилиху, и Нижнюю и Верхнюю Курью. Шесть гигантских висячих мостов перекинулись через Каму, соединяя старую Пермь с новой, которая выросла на противоположном берегу. Право, тебе не мешает заглянуть в те края.
— А помнишь Егошиху? — спросил Павел.
— Ее уже нет. На месте этой речушки великолепное озеро, на берегах которого многочисленные кварталы соляриев и всяческой медицины. А в конце бетонная плотина и своя гидростанция.
— Воображаю, какой глубины должно быть озеро.
— Хо-хо!
Перед обедом все разлетелись в разные стороны, заручившись согласием Павла посетить вечером театр. С Павлом остались Майя и коренастый Шторм.
— А ты, Шторм, неважно выглядишь, — сказал Павел, всматриваясь в лицо товарища. — Ты чем-то огорчен? Тебя волнует что-то?
Шторм вздохнул:
— Ты прав. Я живу отвратительно. За последние годы я чувствую какую-то неудовлетворенность. Мне не хватает чего-то, а чего я и сам не знаю.
— Ты работаешь?
— Выполняю, как и все, общественно необходимую работу.
— И?
— Остальное время мечтаю!
— О чем?
— Трудно сказать… Меня волнуют неясные и тревожные мысли. Я ищу, но увы… Поиски мои безрезультатны.
— Старая человеческая болезнь! — нахмурился Павел. — Ты должен найти себя, и тогда все устроится отлично.
— Это верно, — вмешалась в разговор Майя, — в старину такие явления назывались томлением чувств, смятением чувств, лирической тоской или мечтательностью, как ты уже сказал. Происходило это в большинстве случаев от несварения желудка, от физического ослабления, а также и от того, что в те далекие времена труд еще не был целительной медициной.
Шторм беспомощно развел руками:
— Я крепок и тружусь пять часов в неделю. Я занимаюсь спортом. Недурно летаю и… все же…
— У него другое, — сказал Павел, — но пусть он скажет, что его увлекает сейчас.
— Пока… мне кажется интересной живопись.
— Ты сказал «пока», иначе говоря: живопись интересует тебя временно. Вот это-то и плохо. Спроси Майю, она прекрасно знает старых людей, — разве не были несчастливы оттого, что они выполняли работу, игнорируя свои наклонности? Иному, как говорили раньше, на роду было написано работать ботаником, а он всю жизнь топтал землю с астролябией, считая временной и астролябию, и запутанные маршруты. Смутные мечтания были для него добродетелью. Угнетенное состояние духа являлось его попутчиком. Нет, Шторм, человек должен работать сообразно наклонностям, тогда труд превратится в волнующее и захватывающее творчество. Вот главный портной… возьми его примером…
— Но ты ведь сам переменил несколько профессий?
— Так что же? То, над чем я работал, поглощало меня всегда всецело. Я не мог думать ни о чем, кроме того, что делал.
— И все же…
— Чувствуя аппетит, я сажусь за стол, но, пообедав, я не нахожу больше причины сидеть за столом. Ты, Шторм, никогда, по-моему, не уживешься с живописью. Так же, как ты не ужился с литературой. Но знаменательны твои мечтания. Ты подсознательно стремишься к тому, что в некоторой степени отвечает твоим наклонностям. Организуя материал на полотне и на бумаге, ты только будешь удовлетворять свои организаторские способности. Я знаком с твоими книгами. В них порядок, строгий стиль, математически рассчитанная композиция и деревянные люди с деревянными чувствами. Я еще тогда понял: твое призвание быть организатором.
— Ты правильно сказал, — оживился Шторм, — но мир организован. Мне нужно было жить в двадцатых, тридцатых годах. Я, кажется, немного опоздал родиться, — добавил он с грустью.
— Но ты слышал о грандиозных проектах Совета? И я о том, что бы ты сказал, если бы я предложил тебе организацию вторичного опыта с… С2?
— Молибден и другие против этого!
— Еще ничего не известно! — с жаром ответил Павел. — Помимо того — трое или четверо еще не Совет. Ну, а потом… если даже весь Совет выскажется против, мы попытаемся собрать голоса Республики. Итак?
— Я буду рад сотрудничать с тобой, — протянул руку Шторм, — и если Совет решит, я на другой же день становлюсь организатором… Ты веришь в возможность вторичной попытки?
— В старину говорили: dum spiro spero[5]. Где мы обедаем? — обратился Павел к Майе. — Я хотел бы пообедать в общественной столовой вместе с будущим администратором С2.
— Нет, — покачала головой Майя, — Бойко считает для тебя необходимым до отправления в Город Отдыха обедать здесь… Я думаю, Шторм не станет протестовать против обеда здесь с нами?
— Опять Бойко, — поморщился Павел. — Он, как нарочно, запрещает мне то, что наиболее привлекательно.
— Но… Его опытность… Его известность…
— А что мне до того?! Известность… Соевая колбаса более известна, чем Бойко, однако никто еще не выдвинул ее кандидатуру в Совет ста!
— У тебя разыгрался аппетит, поэтому ты зол! — улыбнулась Майя. — Давайте лучше обедать!
Глава третья
Был час, когда над городом очистилось небо. Аэроптеры исчезли, как будто их разметало ураганом. И только на головокружительной высоте мчались голубыми призрачными сигарами далекие дирижабли, и смутный гул моторов глухо перекатывался в ослепительной синеве.
Затихли кольца административного центра, научных учреждений и аудиторий, исчезло движение в жилых районах, пусто стало в радиальных улицах-бульварах и кольцевых парках. Грохоча на мостах, проносились изредка пневматические поезда, как бы спеша догнать пролетевшие раньше передовые колонны.
Население города переселилось в этот час в сектор коммунального питания.
Там, где цепь искусственных озер замыкает кольцо городской черты, гремела музыка. Нестройный шум, крики, говор и смех, мешаясь с музыкой, летели над голубыми искрящимися под солнцем озерами. По берегам сквозь зелень густой листвы глядели в воду открытые веранды ресторанов, и белые скатерти столов отражались в синеве озер. Берега кишели народом. Доносился стук ножей, звон стаканов, взрывы хохота.
В обеденный час, когда магнитогорцы, оставив дела, сошлись поболтать за обедом с друзьями, посидеть и отдохнуть за беседой, над пустынным городом показался оранжевый аэроплан, цвет которого говорил о его экстренном назначении. Описав круг, аэроплан спустился на крышу воздушного вокзала, и тотчас же из кабины вышел человек, одетый в желтый кожаный костюм. Он уверенным шагом прошел под стеклянный навес и остановился перед огромной картой Магнитогорска.
На эбонитовой доске концентрическими кругами лежал распланированный город. Середину плана занимало кольцо административного центра, откуда радиальные бульвары-улицы разбегались в стороны, пронизывая кольцо научных аудиторий, институтов, университетов и академий и кольцо публичных библиотек, музеев, читальных зал и дворцов для занятий, детского городка и больниц. Сплетение этих радиальных авеню в широких кольцах соприкасалось с кольцом огромных парков, садов отдыха, театров, концертных зал, телекинодворцов, спортивных площадок и гимнастических домов. Немного дальше голубой краской сверкало кольцо озер, с нанесенными светлыми кубами ресторанов, буфетов, закусочных, столовых, универсальных распределителей и огромных фабрик-кухонь. Широкая полоса, окрашенная в зеленую краску, — кольцевой парк, — опоясывала город, за чертой которого плотными квадратами лежали кольца жилых помещений, бассейнов и коммунальных бань, соприкасающиеся с хордой гигантских отелей для приезжающих. Все это было обведено широчайшим зеленым кольцом. Здесь город кончался. Самое последнее, значительно отдаленное от города кольцо — индустриальный пояс — лежало по краям эбонитовой черной доски, держа Магнитогорск в бетонных объятиях фабрик и заводов, гигантских механических прачечных и автоматических станций, транспортирующих по подземным дорогам все необходимое для города. В южном и северном углу краснели эллипсисы иногородных товарных вокзалов.
Человек в кожаном костюме скользнул взором по плану и, наклонившись, взял в руки автоматический путеводитель. Собственно говоря, искать пришлось недолго. Перед ним находился план, от которого планы других городов отличались разве что только размерами.
Отыскав в указателе то, что ему было нужно, он вставил путеводитель в гнездо, и тотчас же в третьем кольце вспыхнул крошечный фиолетовый огонек. Фонограф, расположенный с левой стороны городского плана, захрипел и несколько раз произнес:
— Юго-запад. Голубой дом с тремя верхними этажами из стекла. Единственная крыша с балюстрадами из розового мрамора.
Человек в кожаном костюме положил автопутеводитель в глубокую стеклянную нишу и быстрыми шагами направился к аэроплану.
Над пустынными улицами и парками просвистели крылья аэроптера, и спустя короткое время человек в кожаном костюме, пожимая руку Стельмаха, говорил:
— Если ты вылетишь сегодня ночью почтовым, ты будешь в Доллосах… приблизительно… в час.
— Он очень плох?
— Не сказал бы. Но… Впрочем, ты его увидишь завтра сам! Прощай!
— Прощай, — сказал опечаленный Павел, — я извещу его сегодня же о своем приезде!
— Мне думается, этого не нужно делать! Годы сильно разрушили его слух и зрение. Вряд ли ты сумеешь переговорить с ним! — добавил человек в кожаном костюме, прощаясь с Павлом.
— Хорошо, — сказал Павел, — ночью я вылетаю!
В раздумье он подошел к радиотелефору. Остановившись перед жемчужно-матовым ромбом, он включил аппарат и громко произнес:
— Бойко! Ты слышишь меня?.. Бойко!
Ромб побледнел. По гладкой его поверхности пронеслись голубые искры; потом края наполнились неясными туманными пятнами.
Павел повернул регулятор. Пятна на ромбе слились в очертания человеческой головы. Еще поворот — и в ромбе всплыло мертвое лицо Бойко.
— Ну? — сказал глухой голос.
— Ты видишь меня? — спросил Павел.
— Да… Стельмах?.. Что ты хочешь от меня?
Павел передал свой разговор с человеком в кожаном костюме.
— Ты понимаешь, конечно, я должен присутствовать при этом!
Бойко помолчал.
— Открой рот, — сказал он после непродолжительного молчания.
Павел повиновался.
— Шире! Так!.. Ты не чувствуешь боли в шейных мускулах?
— Нет!
— Подними руки вверх.
Павел поднял руки вверх.
— Теперь, когда я скажу «раз», ты с силой опустишь руки вниз и одновременно сделаешь глубокий выдох. Ну? Р-раз!
Руки Павла быстрой тенью мелькнули по ромбу. Резкая боль в груди заставила Павла простонать.
— Сильная боль? Что?
— М-ль… Н-нет… Пустяки! — сквозь зубы процедил Павел.
Бойко, прищурив глаза, беззвучно пошевелил губами.
Наступило молчание.
Сухое мерное потрескивание радиотелефора вплеталось в глухой гул вентиляторов. Где-то за стеной печально звенели рофотаторы. Голова Бойко медленно закачалась в рамках ромба. Взглянув на Павла, Бойко сказал:
— Ты еще не совсем здоров, но если будешь осторожен, то это небольшое путешествие не повредит тебе. Постарайся сохранить спокойствие. Даже в том случае… Словом, ты понимаешь, о чем я говорю!
— Значит?
— Я не вправе отказать тебе! Все?
— Да!
— Прощай! Не забудь выключиться!
Ромб потускнел.
Редакция газеты «Проблемы» помещалась в тихом кольце библиотек, читальных зал и кабинетов для занятий. Мягкая торцовая мостовая сторожила тишину этого сектора, где бесшумно проносились редкие авто и, точно тени, скользили люди.
Шагая по беззвучным тротуарам, Павел рассматривал сквозь гигантские стекла людей, склонившихся над столами, переносясь мысленно в те далекие годы, когда и сам он просиживал долгие часы в таких же залах, беседуя с мудростью минувших веков. Все, что тысячелетиями собирало по крохам человечество, все их гипотезы и мечтания, порывы и вычисления, их радости и огорчения, — все это, размещенное в строгом порядке в стеклянных шкапах, было предметом изучения упорных и долгих лет.
Да, именно здесь, в этом величайшем арсенале человеческой мысли Павел получил надежное вооружение и ключ к познанию мира. В обществе мудрых он работал над потрясающим изобретением, которое создало ему популярность в Республике, дало ему самое прекрасное из человеческих чувств — сознание того, что он необходим для общества, что жизнь его ценна для миллионов.
Погруженный в размышления, он не заметил, как дошел до редакции газеты.
Стельмаха ждали.
В светлом кабинете редактора сидело несколько человек, которые при появлении Павла встали, сердечно приветствуя его.
— Как будто заговорщики все в сборе, — сказал высокий светловолосый человек, — может быть начнем, Нефелин?
Редактор прикрыл ресницами огромные глаза.
— Можно начать. Но если собравшиеся не возражают и если, что более всего важно, у присутствующих есть свободный час, я просил бы подождать. Несколько минут назад я получил сообщение о желании москвичей и ленинградцев присутствовать на этом собрании.
— Когда же они прибудут?
— Я договорился с ними. Они здесь будут через час!
— Как? Они намерены воспользоваться воздушной железной дорогой?
— Разумеется! Да это и не так уж опасно, как многие думают. Я пользовался этим средством передвижения и, как видите, ничего, жив и здоров. Ощущение, конечно, не из обычных. Но и только.
— Так что же? — снова спросил Нефелин. — Будем ждать?
— Было бы невежливо начинать без людей, рискующих ради заседания ребрами.
— Конечно ждать!
— В честь храбрецов предлагаю пожертвовать по часу!
— Прекрасно!
Нефелин встал и подошел к Павлу.
— Если хочешь, я покажу тебе репортерскую. Ты ведь, кажется, интересовался когда-то работой газет? — И Нефелин взял его под руку.
Они вошли в огромный полутемный зал.
Темные кабины амфитеатром поднимались к черному своду, напоминавшему опрокинутую гигантскую чашу.
Мерцающие в полумраке медные перила лестниц тянулись вверх и пропадали где-то высоко под сводом в густых чернилах мрака.
— Здесь подъем! — предупредительно сказал Нефелин, помогая Павлу пройти к кабинам.
В полной тишине они поднялись по лестнице в репортерскую и, толкнув дверь одной из кабин, вошли в полукруг, полный фиолетового света.
Первое, что бросилось в глаза Павлу, был экран, который струился фиолетовыми огнями. Потом Павел увидел стол и за столом фигуру человека.
— Как дела, Яхонт?
Человек за столом, не поворачивая головы, буркнул:
— Ловлю Керчь, но она ускользает, точно вода между пальцев.
— Что-нибудь интересное?
— Интересное? Не знаю. Я хотел только посмотреть, как поживает нефть в Джарджавах.
— Она еще идет?
— Вряд ли, но я все-таки должен убедиться в этом.
— Со мною Стельмах. Он хотел бы познакомиться с репортажем.
— А-а Павел Стельмах? Привет, привет! — сказал Яхонт, не поворачивая головы. — Ну вот, может быть, с твоим приходом дело пойдет лучше. Хотя должен сказать, моя линия весьма капризная.
Разговаривая, он сновал руками по столу, работая на системе выключателей, как на пианино.
— Между прочим, — сказал Павел, — как это, может быть, ни странно, однако я до сего времени не удосужился познакомиться с устройством телефотоприемников.
— Как? — удивился Нефелин. — Ты не знаешь таких пустяков?
— Представь себе!
— Но ведь это же проще автомобиля…
— И однако… Впрочем, принципы устройства телефотоприемников мне знакомы по школе. Помню, что вся суть заключается в быстро вращающейся оптической системе, которая отбрасывает изображение наблюдаемого предмета на экран, причем оптическая система устраивается так, чтобы изображение все время смещалось в перпендикулярном движению направлении, пробегая по фотоэлементу, который помешается за экраном.
— Ну, ты прав, — хлопнул его по плечу Нефелин, — ты действительно не знаком с устройством телефото. Так эти аппараты работали много лет назад. Сигналы, которые дает фотоэлемент, настолько слабы, что даже при помощи мощных радиотелеграфных усилителей можно было производить наблюдения лишь в пределах небольшой комнаты.
Принцип работы наших приемников иной. Та оптическая система, которая раньше отбрасывала изображение предмета на фотоэлемент, в новом ее приложении сама служит для освещения предметов. Объекты же передачи освещаются острым, ослепительно-ярким лучом, который обегает всю поверхность объекта, отбрасывая рассеянный свет на батарею больших фотоэлементов, соединенных параллелью. Ты, конечно, понимаешь, что импульсы при таком устройстве гораздо сильнее, они легче поддаются усилению и без труда могут быть переданы в линию.
— Ну, это приблизительно то же самое. Меня более всего интересует техника приема. Вот здесь-то уж я полный невежда.
— Прием так же прост, как и передача. Поступающие на приемную станцию электрические токи трансформируются в световые пятна, которые располагаются на экране в таком же порядке, как они были на освещенном объекте. Это достигается при помощи неоновых ламп, поставленных в фокусе оптической системы аппарата. Теперь представь себе, что механизмы оптических систем приемной и передающей станций движутся совершенно синхронно…
— Линии совпадают и…
— Совершенно верно! — подхватил Нефелин. — Я удивляюсь, как ты не знал этого. Ведь это же стариннейший аппарат. Первые опыты телевидения по этой системе были осуществлены телефонной компанией Белля в Нью-Йорке в 1927 году. Правда, последние годы внесли в передачу и прием ряд весьма существенных изменений, но принцип действия остался тот же.
Во время этого разговора на полупрозрачном экране скользнули темные тени.
— Поймал! — вскричал Яхонт.
Фиолетовый свет потух.
Полупрозрачный экран потускнел, но тотчас же засветился снова, и перед глазами всплыли знакомые очертания Керчи — промышленного центра старого Крыма.
По экрану проплыли длинные корпуса йодных заводов, бетонные громады заводов химикалии, фабрики минерального мыла, консервные заводы, рыбные промыслы, заводы строительных материалов, химические и металлургические заводы.
Экран, пронизывая пространство, мчался сквозь ряды промышленных колец.
Вдали показались дымы над судостроительной верфью. Яхонт сделал переключение, и по экрану промелькнул гигантский 60-километровый акведук, переброшенный через голубой пролив.
Новое переключение понесло экран по хлопковым и табачным плантациям. Быстро пронеслись санатории-отели грязелечебниц.
— Стоп!
Экран, как бы вздрогнув, остановился. На полупрозрачной поверхности медленно потянулись черные нефтяные промыслы Джарджавы.
— Дай крупный план! — сказал Нефелин.
Яхонт повернул выключатель. Но тотчас же фиолетовый свет брызнул по экрану, и телефото прекратило прием.
— Седьмой раз сегодня! — с досадой произнес Яхонт. — Только-только поймаешь и вот на самом интересном месте — обрыв.
Нефелин взял Павла под руку.
— Ладно, лови! Мы пойдем посмотрим другие линии.
Переходя из кабины в кабину, где репортеры неутомимо ловили события и тут же составляли отчеты о виденном, Павел не мог отделаться от странного, волнующего впечатления. Ему казалось, что из темного зала репортерской он глядел телескопическими бесстрастными глазами на мир, открывая, точно клапаны, один глаз за другим.
Уловив его настроение, Нефелин сказал:
— Первые дни работы в репортерской оставляют сильное впечатление. У меня было такое чувство, как будто, оставив где-то все туловище, я воткнул сюда гигантскую голову и рассматриваю человеческий муравейник. Но это ощущение быстро пропадает.
Они вошли в кабину северных линий.
На экране, перед которым сидел репортер, тянулись водные пространства. Прекрасные города теснились по берегам. Пароходы, катера, моторные боты, шхуны и парусные лодки сновали по реке, и белые клубы дымков распускались ватными цветами над водной поверхностью. Вздымая волны, мчались быстрые глиссеры. Легкие байдарки пробирались в этом живом лабиринте бортов, ловко лавируя и прыгая на волнах.
— Новосибирск? — спросил Стельмах.
— Ангароград! — ответил Нефелин.
— Как? Это Ангароград? Я не предполагал, что он…
— Так вырос? Но если ты не веришь — получай доказательства! Неон, дай гидростанцию!
Человек за столом сделал переключение. Город перевернулся и боком вышел из плана. На экране взлетело циклопическое здание. Оно — точно руку — протянуло поперек Ангары величественную плотину, властно взнуздав реку бетоном и турбинами[6].
— Узнал?
— Теперь да! Но лет пятнадцать назад, когда я осматривал Ангарскую гидростанцию, здесь был захолустный город.
— Мало ли что было! — пожал плечами Нефелин. — В 1928 году берега Ангары и вовсе были пустынны.
— Но все-таки…
— В этом нет ничего удивительного. Уже один Ангарский комбинат с его электролитными и металлургическими заводами вызвал к жизни обширнейший город. А с тех пор как были пущены гидростанции Малая Ангара и Мунку-Сардык на Иркуте, этот район в несколько лет перегнал крупнейшие города Республики. Большое значение на развитие этого края оказал, конечно, Черемховский угольный бассейн и богатейшие выходы богхедов. Как видишь, здесь крепким узлом увязаны нефть из богхедов, уголь, дешевая электроэнергия и прекрасное водное сообщение с месторождениями руды. Теперь понятен тебе необычайный рост в этом районе металлургических и машиностроительных заводов? Ну, а там, где индустрия, естественно возникают и города.
— Как я отстал, — задумчиво произнес Павел. — Я вижу, что за годы работы в сферическом гараже Республика стала для меня прекрасной незнакомкой.
— Я хотя и не вижу в этом большой опасности, однако мне кажется, что нашим ученым не вредно было бы читать газеты повнимательнее.
— А время? Время? — возразил Павел. — Человеку так мало отпущено жизни на земле и так много задач он должен разрешить за короткий срок своего существования, что, право, порою не знаешь, что же в данный момент наиболее важно для тебя. Иногда, думая о прошлом человека, когда половину дня он отдавал производству, я прихожу к выводу, что у людей тогда все-таки было больше времени познавать. Мы же, работая для Республики всего лишь 20 часов в месяц, не имеем времени, чтобы знать даже половину того, что крайне необходимо для нас.
— Ты прав, — согласился Нефелин, — но все это является результатом консерватизма! Мы сами виноваты в этом!
— В чем? — удивился Павел. — В появлении новых отраслей знаний? В том, что человечество оставило нам огромное культурное имущество? Вот, право, забавный парадокс. Жгите фабрики-кухни в благодарность за обеды!?
— Шутишь? А я серьезно думал над этим вопросом. Взгляни на книжные шкапы наших библиотек! — воскликнул Нефелин. — Какое неисчерпаемое богатство мыслей заключено в миллионы томов. Как жизненно необходимо для каждого из нас знать эти сокровища. Какие потрясающие ассоциации возникают, когда ты беседуешь с мудрецами прошлых веков. Но взгляни, на кого мы похожи перед этим океаном мудрости! С непостижимым легкомыслием мы сидим и чайной ложечкой пытаемся вычерпать это море…
— Ты предлагаешь?..
— Да, я предлагаю, — с жаром подхватил Нефелин, — я предлагаю титаническую работу. Я считаю необходимым устроить в библиотеках кровавую революцию. Старым книгам следует дать бой. Да, да! Без крови здесь не обойдется. Придется резать и Аристотеля и Гегеля, Павлова и Менделеева, Хвольсона и Тимирязева. Увы, без кровопролития не обойтись. Моя кровожадность не остановится даже перед Лениным и Марксом. Сталин? Придется пострадать и ему! Всех, всех! Феликса, Иванова, Отто, Катишь, Энгеля, Панферова, Бариллия Фроман, Лию Коган, всех новых и старых под нож! С армией стенографистов я хотел бы ворваться в библиотеки и выпотрошить наши книжные шкапы. Там, где стоит тонна книг, после сражения должно остаться пять-шесть тетрадок стенографической записи. Павел, ты понимаешь меня? Тощие коровы стенографии пожирают толстых старой техники.
— Да, да! — с удивлением произнес Стельмах. — Это изумительный выход из положения. Но не кажется ли тебе, что расшифровка стенографии будет отнимать не меньше времени, чем обыкновенное чтение?
— Ничуть! Все дело привычки, и при известной тренировке мы могли бы читать застенографированное так же свободно, как читаем сейчас обычный набор. Я не предвижу препятствий. Все мы еще в школьном возрасте изучали стенографию порядочно. При небольшой тренировке и при известном желании, конечно, каждый воспринимал бы не только смысл, но даже интонации автора, настроения произведений и тончайшие нюансы мысли. Ты представляешь, какое огромное количество времени можно было бы сэкономить на этом. А газеты? На чтение их тратилось бы не более пятнадцати минут. Я не говорю уже о колоссальной экономии на бумаге, на техническом оформлении, на транспортировании. Все это пустяки по сравнению с теми удобствами, которые должна дать стенографическая газета.
— И человеческая жизнь, — подхватил Павел, — увеличивается таким образом в два-три раза. В тридцать лет человек будет знать все, что заключено в переплеты миллионов книг. И в самом деле, разве может сказать кто-нибудь, даже столетний старец, что не было мысли на земле, которая не зарегистрирована в его мозгах? Ты гениален, Нефелин, — смеясь, добавил Павел, — но тебе следовало бы поторопиться прийти в этот мир.
— Пагубное стечение обстоятельств, — засмеялся Нефелин. — Но тебе еще не надоело?
— Нет, нет. Я охотно знакомлюсь с Республикой.
Переходя из кабины в кабину, Павел с интересом слушал объяснения Нефелина, чувствуя в то же время, как отстал он от жизни за последние годы своей работы.
Поглощенный работами в сферическом гараже над звездопланом и организацией полета, который так печально окончился, Павел почти не интересовался строительством в Республике, и теперь, совершая чудесное путешествие по городам СССР, он с удивлением всматривался в то, что казалось ему уже известным.
Особенно удивлял его могучий расцвет окраин, которые он хорошо знал по школьным экскурсиям. Он вспомнил годы далекого детства, когда с веселой ватагой товарищей кочевал он из города в город, осматривая с географом хозяйство страны. Но как неузнаваема стала Республика.
Сквозь полупризрачный экран, точно через окно фантастического поезда, летящего через горы, через реки, над лесами, городами, Павел видел промыслы, промышленные районы, старые моря и заливы, гавани и порты, однако все это было теперь иным, мало похожим на то, что видел он когда-то.
Давно ли вот здесь, на этой Камчатке, что плывет перед глазами по экрану, вот в этой бухте Корфу высились эстакады, и горы каменного угля, точно живые, ползли по чудовищному конвейеру. И как все это не похоже на то, что Павел видел теперь на экране.
Развитие промышленности Камчатки завершило свой круг. Заброшенные эстакады и шахты проплывали перед глазами живыми свидетелями бурной когда-то промышленной жизни края. Втянутый в индустриальное хозяйство Республики во второй пятилетке социалистического строительства, край быстро расцвел, но так же быстро и закончил свое индустриальное существование.
— Видишь, — кивнул головой Нефелин, — опустошенная Камчатка голосует против твоих опытов.
— Ты что-нибудь знаешь? — с тревогой спросил Павел.
— Газета должна все знать.
— Значит, Совет готовит бой по вопросам энергетики?
— Это наше предположение. Во всяком случае мы сейчас собираем материал. Нас интересует, насколько истощены районы, поставляющие топливо.
— Донбасс?
— Не только Донбасс. С ним дело конченное. Еще пяток лет, и бывший титан будет вычеркнут из энергетического хозяйства окончательно. Дело не в этом инвалиде индустрии, тем более что уголь давно не имеет того решающего значения, как это было некогда. Вопрос серьезнее. Опустошены нефтепромысла Камчатки, Джарджавы, Урала и Кавказа. К концу подходят запасы сапропелита. Угольные бассейны выбывают из хозяйства один за другим. И вот — Черемховский бассейн, богхеды и Кузбасс уже кандидаты на мобилизацию. Сейчас один лишь Норильский угольный бассейн находится в рассвете сил. Но бурный рост промышленности может истощить даже Норильские залежи угля.
— Когда это будет? — усомнился Павел.
— Быстрее, чем произошло очищение утробы Донбасса или вот этой Камчатки. Впрочем, Камчатка не обижается.
С этими словами Нефелин кивнул головой на экран.
Точно живой кустарник, проплывали поля оленьих рогов.
В заливах качались плавучие краболовы. Флотилии тралеров, черпая бортами воду, спешили с богатым уловом к бесчисленным консервным заводам.
— Камчатка имела дикое детство и блестящую головокружительную карьеру в юности. Теперь она старательно и добросовестно исправляет грехи молодости, если, конечно, роман с каменным углем можно считать ошибкой… Ты не находишь, что она стала прекраснее? — спросил Нефелин, указывая на стройные, вытянувшиеся вдоль берега проспекты рыбных и крабоконсервных заводов, на тысячи тралеров, на пароходы и транспортеры-рефрижераторы, на бесчисленные моторные боты, как бы обступившие берега для яростного штурма.
Засолочные пункты, многочисленные оленьи стада, рассадники и питомники пушного зверя, заводы, рефрижераторы, города и промыслы летели перед глазами, свидетельствуя о необычайной мощи когда-то угрюмого края.
— Какое богатство! — восхищался Павел. — Это, пожалуй, стоит и угля, и нефти, и золота.
Как очарованный, бродил он по кабинам северных линий, не будучи в силах оторваться от картин, развертывающихся на экране.
— Ты знаешь, — сказал он Нефелину, — только теперь, вот в этих кабинах, я понял психологию пушкинского скупого рыцаря. Ты, конечно, помнишь его страсть и его разговоры с золотом, когда он долгие часы сидел над полными сундуками и любовался накопленным богатством. В детстве я не понимал этих чувств, сейчас я начинаю понимать его. Но только я значительно богаче пушкинского скупца. У того были сундуки, у меня — золотые куски планеты.
— Я не знал, — засмеялся Нефелин, — что ты можешь говорить так пышно.
Они стояли теперь в кабине Мурманской линии. По экрану бежали:
Города.
Оленьи стада.
Бурные реки.
Гидростанции.
Голые скалы горных хребтов.
Неожиданные озера блестели сквозь чащу елей. Рыбоводные заводы теснились по берегам. Ледяные горные реки кипели бешеной пеной. И бескрайным океаном тянулись дренажированные болота.
Окутанная туманом, на экране поплыла вершина Кукисвумчора. Точно безмолвный страж хибинской тундры, гора апатита поплыла над голубым спокойствием озера Большой Вудьявор, над концентрическим кольцом шумного города, над химическими, стекольными и алюминиевыми заводами, раскинутыми у подножья горы.
Промелькнула Лопарская долина, кипящая движением бесчисленных маневренных электровозов. Над горами, — кажущимися хрустальными под полунощным солнцем, — над зеленью елей прошли белые эшелоны облаков. Сквозь чащу леса мелькнули горные санатории. Потянулись сдобренные зеленой апатитовой мукой плодородные поля большеземельной тундры. Проплыли агрогорода, снабжающие полярный край сельскохозяйственной продукцией. И опять замелькали:
Оленьи стада совхозов.
Сиянье неожиданных озер.
Лесные комбинаты.
Бурные реки.
Гидроэлектрические станции.
Асфальтовое зеркальное шоссе, воздушные мосты через реки и паутина электромагистралей в тундре говорили о близости большого города.
Все чаще и чаще попадали в фокус экрана приземистые гидростанции.
Тускло сверкнуло море. И Павлу показалось, что в лицо ему ударил острый соленый запах воды.
— Мурманск! — взволнованно сказал Павел. — Город, в котором созрело мое решение работать над звездопланом.
Туча орнитоптеров закрыла экран. Нефелин кинулся к переключателям.
— Куда? Куда? — закричал он.
Экран, как бы вздрогнув, поплыл над небоскребами столицы Полярного круга. Павел жадными глазами смотрел на широкие проспекты, кишащие народом, на обширные площади, на стройную линию бесчисленных отелей-небоскребов, и в памяти его встало волнующее воспоминание о недавних годах, проведенных в этом изумительном городе.
Порт. Дремучие леса мачт и дымящихся труб.
Сердце Павла учащенно забилось.
Здесь, среди этой шумной разноязычной массы людей, бродил он когда-то в великом смятении. То были дни, которые посещают человека в период зрелости. Дни, которые приносят человеку сомнения в полезности собственного существования. Холодные и бесстрастные, они входят в сознание, точно суровые судьи, и задают вопрос:
«А что ты сделал, чтобы оплатить счет за блага, которыми ты пользуешься? Имеешь ли ты право ходить среди этих здоровых и веселых людей, потративших столько забот на твое воспитание? Не паразит ли ты?.. Не прячь глаза! Отвечай! Будь честен! Мы тебя видим насквозь. Мы читаем твои мысли. Ты думаешь, пять часов в неделю общественно полезного труда достаточно, чтобы спокойно ходить среди людей?.. Слышал ли ты хоть раз, чтобы кто-нибудь одобрил и отличил твою жизнь? Человек бессмертен делами. Он входит в вечность и живет века. А ты? Смерть твоя — твой конец. Ты умрешь, как животное. И никто над урной твоей не скажет: слава ему, он был другом человека».
Тогда Павлу казалось, что он не больше как жалкий выродок, и было стыдно глядеть в глаза людей, которые так дружески смотрели на него и доверчиво с ним разговаривали. В глубине сознания ворочались тяжелые мысли о собственном ничтожестве; было противно быть малюсенькой незаметной букашкой, ему хотелось выть и биться головой о камни.
Он жил в столице Полярного круга в эпоху великих работ. По берегу залива возникали тогда гигантские холодильники, рыбоконсервные заводы и вырастали промышленные проспекты. Паутина транзитных дорог захватывала порт в свои путы, подбираясь к нему с юга, с востока и запада. Город рос с фантастической быстротой. Павлу случалось видеть, как ночью при свете прожекторов хлопотливо суетились люди и стальные хоботы кранов скользили в неестественном свете над пустырем, а утром на этом месте он находил бетонную глыбу здания.
Да, на его глазах… Мурманск обогнал теперь уже многие города Республики. Транзитный порт превратился в огромный столичный город полярного края с двухмиллионным населением и кипел жизнью.
Этот бурный рост сделал Павла счастливым. Именно тогда у него возникли неоформленные мысли о новых городах, которые не могли бы уже найти для себя места на земле. Он совершенно ясно вспомнил тот час, когда к нему ворвались смелые, новые мысли, бросившие его в жар.
«Смотри, смотри! Ты не успел износить ботинок, как люди уже построили целый город. Что же будет, когда износится твое платье? А через десять лет? А через пятьдесят, когда износится твое тело?
Люди торопятся родиться, но никто не торопится умирать. И будет день, когда человечество встанет плечом к плечу и покроет планету сплошной толпой».
Еще яростнее забились горячие и смелые мысли.
«Земля ограничена возможностями… Выход — в колонизации планет. Да, да!.. Десять, двести, триста лет… В конце концов ясно одно: дни великого переселения человечества придут. Они не за горами!»
В ночном небе, осыпанном мерцающими звездами, чертили огненные полосы метеоры, но в разгоряченном мозгу Павла они казались летающими с планеты на планету сферическими снарядами, в которых люди неведомых и неисследованных Землею миров переносились из края в край необъятной Вселенной.
— Что знаем мы, люди с тысячелетней культурой? А может быть… почему это невозможно? Кто сказал, что это метеоры, а не огненный путь межпланетных экспрессов?
— Ты что-то вспомнил? — спросил Нефелин.
— Рождение идеи!
— А-а!.. Приятные воспоминания — украшение старости. Но к сожалению, тебе придется прекратить занятия. Мы находимся в репортерской почти час и…
— Возможно, что нас ожидают! — закончил Павел.
— Ты не лишен сообразительности! — пошутил Нефелин.
В полумраке кабинета редактора светилось огромное окно, и в стеклах плясали столбы электрического пожара. Дрожащий свет переливался в сиреневом разливе сумерек, и в полумгле дремали холеные латании и филодендроны. От голубого света неоновых ламп, заглядывающих с улицы в окна, их длинные листья казались чудовищными, качаясь, они бросали на темные фигуры собравшихся фантастические черные полосы.
Громкий смех собравшихся в кабинете свидетельствовал о веселом настроении людей, которые, как видно, не привыкли скучать.
Откинув тяжелую портьеру, Нефелин вскричал весело:
— Свету! Свету больше! Эй, кто там у цветов? Поверни рубильник!
В темноте с шумом отодвинули кресло, затем послышался легкий треск, и матовые неоновые лампы залили кабинет мягким светом.
— Все ли в сборе? — спросил Нефелин, пробираясь между кресел, шагая через вытянутые ноги.
Собравшиеся переглянулись.
— Как будто все! — откликнулся человек с круглым, блестящим черепом.
— Совет ста, — начал Нефелин без лишних предисловий, — готовит большие проекты. Судя по нашим сведениям, осенью мы будем обсуждать вопросы энергетического хозяйства… Картина сессии для нас уже ясна. Молибден поставит население Республики в известность о свертывании работ в некоторых промышленных топливоцентрах. Прохин развернет безотрадные перспективы этого вопроса. Гольдин будет взывать к порыву и к прочим благородным чувствам. Результатом выступлений будет решение о переброске наличных возможностей для лабораторных работ и опытов, на поощрение изысканий новых источников энергии. И если мы не ошибаемся в наших предположениях, на этой сессии пышно похоронят ассигнования на продолжение работы Стельмаха… Мы, собравшиеся здесь, как представители многомиллионной массы членов «Звездного клуба», должны быть готовы к свертыванию наших мечтаний. Перед нами проблема: быть или не быть? И если Совет ста застанет нас врасплох, наш клуб выбывает надолго из строя, мечты будут пересыпаны нафталином и нам останется одно: посыпать головы пеплом и в строго определенные дни скулить и хныкать о погребенных надеждах.
— Мне кажется все это странным, — прервал речь Нефелина человек с блестящим черепом, — и я думаю, это покажется странным не только мне. Я считаю, что как бы ни были велики ассигнования на разрешение энергетической проблемы (если вопрос стоит именно так), Республика все же могла бы без особого напряжения утвердить также и ассигнования для работы над звездопланом. Разве для этого потребуется так много материалов и энергии? Почему нельзя вести изыскательные работы одновременно в двух областях?
Нефелин побарабанил по столу пальцами, огромные насмешливые глаза его потускнели; взгляд стал серьезным, усталым.
— Я буду говорить, как думаю.
Он помолчал немного, как бы собирая свои мысли.
— Совет ста прав! Нам угрожает величайшая опасность. Мы стоим перед лицом катастрофического свертывания угольной и нефтяной промышленности. Собранные редакцией сведения говорят о мудрости Совета ста, о своевременности выдвижения этого вопроса. Умалять значение топливной проблемы не приходится. Тысячу раз прав Совет, если перебросит все ресурсы для изыскания новых источников энергии. И если бы для разрешения топливной проблемы потребовалась мобилизация внимания всей общественности, если бы Совет сказал: «Во имя энергетики забудем на время другие проблемы, в том числе и звездоплавание», — я голосовал бы «за». С великим огорчением, правда, но все же голосовал бы «за».
Однако не так стоит вопрос.
Вы знаете, как, впрочем, знают сейчас об этом даже дети, что Стельмаху с его опытами грозит опасность быть выведенным из бюджета Республики. Но никто не знает истинной причины, чем вызвано это. Противники опытов междупланетного полета ведут свою линию искусно. Я не уверен даже в том, что Совет ста будет обсуждать вопросы энергетики. Как знать! Может быть, Совет выступит с проектами других, еще более грандиозных проблем. Я знаю одно: в Совете ста имеются люди консервативных взглядов и эти люди возглавляются Молибденом и Коганом. Они плетут хитрейшую паутину для Стельмаха. Беседуя как-то со мной, Коган сказал: «Стельмаха надо разгрузить от больных фантазий…» Эта фраза не случайна. В Совете ста найдутся и другие, которые с тихой радостью провалят и Стельмаха, и его работы…
В общих чертах картина такова.
Совет подготовляет для обсуждения грандиознейший проект. Судя по многим признакам, это проект преобразования энергетического хозяйства.
Дальше.
Проект вносит смятение. Совет собирает голоса. Утверждает бюджет. Упраздняет Стельмаха под благовидным предлогом, который, несомненно, будет блестяще изложен. Консерваторы предаются необузданному восторгу. Молибден будет накручивать бороду на палец и радоваться, что он, Коган и другие спасли Республику от беспочвенных мечтаний. Однако, чтобы картина была яснее, я скажу несколько слов о причинах борьбы с опытом межпланетного полета. Тут все дело заключается в Когане и Молибдене с их ненавистью ко всему, что выходит за пределы Земли. Дети практического века, выросшие в обстановке суровой борьбы за утверждение социалистического общества, они боятся, как бы нездоровые фантазии не оторвали нас от земных интересов, боятся, как бы опыты Стельмаха не толкнули миллионы на прожектерство. Они полагают, что все это лишь разновидность маниловщины, губительнейшая фанаберия, опасное мечтание. Молибден любит повторять: «Нечего на звезды смотреть, на Земле работы много…»
Очевидно, они полагают: если Стельмах получит поощрение, миллионы других мечтателей бросят свои непосредственные дела и займутся изготовлением костюмов для межпланетных сообщений или начнут разрабатывать технику этического поведения земных жителей на других планетах. Человечество начнет фабриковать всяческие нелепости, и жизнь на Земле повернет свое историческое течение вспять.
— Это верно, — подхватила девушка атлетического сложения, — Молибдена и его друзей я знаю. Нефелин не преувеличивает. Я хотела бы отметить их влияние в Совете ста. Нам, товарищи, не надо забывать, что Коган был когда-то членом ЦК комсомола. (Надеюсь, вы знаете о величайшей роли этой организации в те времена.) Как участник строительства той героической эпохи, он пользуется безграничным влиянием в Совете. Беда в том, что Когана отождествляют с его эпохой. Когда он говорит, у многих создается впечатление, что его устами говорит эпоха, перед которой мы все благоговеем с детства.
— Ты предлагаешь?
— Отделить Когана от его эпохи.
— Практически?
— Трудно сказать, как это сделать. Может быть, уместно поднять дискуссию о специфических задачах веков, а может быть, еще лучше поднять вопрос о консерватизме как о характерной черте старости.
— Ты предлагаешь посеять недоверие к старикам?
— Не совсем так, — ответила девушка, — я хочу воздействовать на них… Вот старый человек, — говорим мы, — вот его точно очерченные цели и нормы жизни, вот эпоха, аплодирующая этому человеку, и вот новый мир, который поднимается рядом и громко говорит: не только это, но и другое. Этот новый мир выводит старого человека из терпения. «Как? — возмущается он. — Разве этих благородных задач недостаточно для твоего счастья? Куда ты рвешься? Зачем ты лезешь на крутые тропы, когда мы проложили для тебя широкие пути?» Нужно показать молодость, которую гонит на обрывистые подъемы горячая кровь. Показать юных, отвергающих питательную манную кашу. Показать зубы, которые тоскуют о твердой пище, и желудки, требующие работы.
— Сплошная биология!
— Но кое-что можно взять, — сказал Нефелин.
— Во всяком случае такая дискуссия многих заставит задуматься и поработать над собственным интеллектом.
— Да, да, вместе с тем это будет прекрасным ударом по консерватизму!
Нефелин усмехнулся:
— Консерватизм, товарищи, это особое кушанье. Когда мы будем седыми, потомки могут преподнести нам такие проекты, что твои и мои волосы, возможно, встанут консервативным дыбом. Никто не в состоянии предугадать, какие еще смелые идеи несет нам грядущий век. Вспомните эпоху великих работ, когда против строителей социализма поднялись даже те, кто, в известной доле, имел право считать себя революционером. Холодная кровь консерватизма пульсирует даже в венах горячих людей. Может быть, в этом есть особый биологический смысл. Разве я знаю? Наш удар, во всяком случае, должен быть направлен против консерваторов. Звезда права. Такая кампания необходима.
— Принимается!
— Попутно следует подогревать увлечение междупланетными полетами, не давая этому увлечению остынуть.
— Нужно будет повести дело так, чтобы собрать на сессии большинство голосов за продолжение опытов Стельмаха на равных правах с осуществлением даже самых ультраграндиозных проектов.
— Принимается!
— Поручить Нефелину!
— Мой совет, — произнес неожиданно Бриз, — действовать осторожнее. Если Молибден и Коган раскусят наши намерения, мы будем разбиты. Они изворотливы, умны и изобретательны. Мы запутаемся в их бородах раньше, чем начнем битву.
— Внимание, — сказал Нефелин, — предупреждение серьезное. Бриз прав. Дети смелого, но хитрого практического века обведут нас вокруг пальца, если мы будем неосторожны.
— Поэтому, — подхватил Бриз, — следует оставить Стельмаха и его опыты в стороне. Будем чаще давать в газетах статьи агрономов о предполагаемой жизни на ближайших к нам планетах. Напечатаем несколько гипотез металлургов, зоологов и ботаников на эту тему.
Поэты и литераторы пусть выпустят романы и поэмы о дерзаниях человека. Но и тут Павла следует «замолчать». Нелишне пустить слух о том, что Совет разрабатывает не один проект, а два. Намекнуть на то, что второй проект коснется работы Стельмаха. Поднять дискуссию на тему: «Живуч ли консерватизм?»… «Не консерватор ли ты, товарищ?»… Однако дискуссия не должна касаться вопросов звездоплавания.
— Принимается!
— Да, да!
— Осторожность — половина победы! Ясно!
Нефелин встал:
— Итак, союз?
— В поход за колонизацию молодых миров!
— За мечту человека!
— Друзья, — сказал Нефелин, — день еще не кончен. Оставшиеся часы мы можем превратить в куски намеченной программы. Несколько тысяч человек собрались сейчас в театре послушать новую оперу Феликса Бомзе. Полчаса перед началом и все антракты в нашем полном распоряжении.
— Ты предлагаешь?
— Я только предвижу. Предложат в театре другие. Стоит всем увидеть Павла, и… наша программа войдет в действие.
— Если ты рассчитываешь на меня, — обратился Павел к Нефелину, — так я должен тебя предупредить…
— Ты за бородачей?
— Не то! Я вылетаю сегодня ночным самолетом в Долоссы.
— Надолго?
— Не знаю.
— Прекрасно! Ты можешь лететь куда угодно, однако до отправки ночного еще три часа. Долоссы Долоссами, а дело делом. В поход, товарищи!
— В поход!
— Выше знамя! Трубачи, вперед!
— Да погибнут бороды!
С веселым шумом заговорщики двинулись к дверям.
Опера должна была начаться в двадцать часов, но уже задолго до начала театральная площадь кишела народом. Под сводами театра перекатывался веселый шум толпы. Люди перекликались через головы других. Шутки подхватывались на лету, остроты встречались общим смехом.
Пробираясь сквозь живое месиво людей, Павел почувствовал прилив волнующей радости. Беззаботно сдвинув шляпу на затылок, он шел вперед, улыбаясь широкой счастливой улыбкой. Неожиданно для себя он вполголоса начал напевать модную песенку:
Плыви под звездами, орнитоптер.
Идущая рядом, плечо в плечо, с Павлом девушка дружески улыбнулась ему. Блестя веселыми глазами, она громко стала подпевать:
Крепки мышцы, рука тверда,
Внизу неоном горит земля.
Нефелин, шагающий впереди, повернул голову и, сверкая ослепительной белизной зубов, затянул, дурачась:
Гей, вперед, на штурм миров!
Тот, кто молод, с нам!
Подхваченный всеми, грянул боевой марш «Звездного клуба», раскатываясь под гулкими сводами входа в театр.
Толпа пела, шумела и смеялась, перекатывалась в пролетах ослепительных от света матовых шаров — мраморных колонн. Высоко вверху над головами горел огнями стеклянный свод, и снизу казалось, что сквозь этот свод, точно из широкой пасти Циклопа, низвергается солнечный океан бешеным пляшущим светом.
У главного входа, поблескивая никелем, над головами висел огромный счетчик. Узкие пятизначные цифры чернели за толстым стеклом. Крайние цифры, справа, быстро сменялись одна другой:
16.783.
16.784.
16.785.
На эмалевой доске над счетчиком чернела неподвижная и бесстрастная цифра:
25.000.
Это означало, что театр вмещает 25 тысяч человек. Для тех, кто приходил после того, как счетчик останавливался на 25.000, это означало, что мест больше нет и заходить в театр бесполезно.
Мимо счетчика прошел Нефелин.
16.965.
Павел нажал кнопку.
16.966.
В лицо пахнуло нагретым воздухом.
Павел смешался с толпой и, не теряя из вида Нефелина, направился в гардеробную. Повесив пальто и шляпу в узкие стеклянные ниши, Стельмах прошел в фойе.
У буфета с прохладительными напитками теснились люди.
— Традиции требуют напитков! — пошутил Нефелин и, увлекая за собой компанию, подошел к буфету.
Металлические краны сияли на белом мраморе распределителя. Над каждым краном сверкали фарфоровые овалы с темно-синими надписями:
Боржом.
Ананасная.
Нарзан.
Земляничная.
Ессентуки.
Грушевая.
Яблочная.
Апельсиновая.
Впрочем, Нефелин не терял времени на изучение прохладительных напитков. Запустив руку в стеклянную вазу, он достал бумажный стакан, выправил его и подставил под первый попавшийся под руку кран.
Друзья последовали его примеру.
Утолив жажду и бросив бумажные стаканы в урну, они направились в зрительный зал.
Опера молодого композитора Феликса Бомзе еще год назад возбудила серьезное внимание общественности.
Лучшие поэты, соревнуясь, писали либретто к его музыке. Совет художников выделил самых изобретательных и талантливых работников для сценического оформления оперы. Оскар Тропинин, виртуоз-светокомпозитор, работал целый год над световыми эффектами и световой иллюстрацией.
Оркестр был сформирован из лучших музыкантов города, которые наперебой стремились участвовать в этой прекрасной работе.
Зрительный зал волновался не меньше, чем сам композитор и действующие лица оперы. Приподнятое настроение невидимыми волнами бродило в зрительном зале, возбуждая людей, охватывая этим шестым чувством всех, кто входил в зал.
Пробираясь к свободным местам, Павел сказал громко:
— Я начинаю нервничать.
— Ничего, — уверенно ответил Нефелин, — мы сейчас освободимся от этого.
Он остановился около свободных кресел.
— Садитесь!.. А настроение, действительно… Я уже чувствую, как дрожь блистательного маэстро проходит сквозь мою фуфайку. В самом деле здесь так много нервничающих участников, что невозможно сидеть. Надо спасаться.
Он быстрыми шагами подошел к барьеру и, точно кошка, легко вскочил на мостки.
Стоя лицом к лицу с шумящей многотысячной толпой, которая висела густыми амфитеатрами над партером, Нефелин с улыбкой прислушивался к грохоту тысяч.
— Алло! — крикнул Нефелин, но в мощном прибое голосов его крик потонул, как слабый писк. Нефелин оглянулся. Увидев у барьера мегафон, он взял его и взмахнул им в воздухе.
Рокот толпы как бы упал в бездну. Рев стих мгновенно, казалось, ревущее харкающими легкими чудовище подавилось гранитной глыбой.
Наступила мертвая тишина, и только приглушенный гул вентиляторов шумел высоко под сводами.
— Товарищи! — крикнул в мегафон Нефелин. — Я удивлен, я поражен до крайности. Чем это объяснить, что сегодня не слышно песен?
Толпа молчала.
— Каждому честному человеку, — продолжал Нефелин, — противно смотреть на ваши ханжеские физиономии.
— Позор! — гаркнули тысячи голосов.
— Это насилие над природой! — крикнул Нефелин. — А между тем до начала еще полчаса. Я предлагаю песню. Ну-ка, кто против?
Весь театр грянул дружно:
— Песню!
— Песню!
— Но, — закричал Нефелин, — мы споем сейчас то, что должно явиться увертюрой к опере. Я предлагаю спеть что-нибудь старинное, ну, хотя бы песню коммунаров.
И, не ожидая согласия, Нефелин крикнул:
— Павел, затягивай!
Стельмах встал.
— Один?
— Я пою с тобой! — поднялась из рядов девушка в белом платье. — Коммунаров?
Стельмах кивнул головой.
— Хорошо!
Тогда приятным и звучным голосом девушка запела:
Нас не сломит нужда,
Не согнет нас беда…
Мощным баритоном Павел подхватил:
Рок капризный не властен над нами…
Нефелин взмахнул мегафоном, и, точно лавина с гор, загрохотали тысячи здоровых голосов:
Никогда, никогда, никогда, никогда
Коммунары не будут рабами.
Коль не хватит солдат, —
Старики встанут в ряд,
Станут дети и жены бороться.
Всяк боец рядовой, сын семьи трудовой,
Всяк, в ком сердце мятежное бьется.
Настроение было сломлено. Волны бодрых, восторженных эмоций захлестнули зрительный зал, зажгли счастливые улыбки и разбудили смех.
Нефелин, размахивая мегафоном, закричал:
— А теперь, после того, как мы прочистили глотки и освежили хорошей песней мозги, я хочу угостить вас всех замечательной историей. Наберите в легкие больше воздуха… Набрали?
В зрительном зале прокатился смех.
— Теперь можете кричать. Я предоставляю слово… Нефелин выдержал блестящую паузу, потом во всю силу легких крикнул в мегафон:
— Павлу Стельмаху!
Зрительный зал ахнул. От Нефелина, очевидно, ожидали всего, но только не этого.
Зал вздрогнул и вдруг взорвался криками. Было похоже, что все ураганы Вселенной ринулись сюда, опрокидывая стены, разрывая своды, выбрасывая людей из кресел.
Оглушенный и растерявшийся Павел видел, как люди вскакивали со своих мест, размахивали руками и широко открывали рты. Но — странное дело — Павлу показалось, что это кричат не люди, а стучат и грохочут стены. Перегнувшись через барьеры, присутствующие размахивали платками, и амфитеатры походили на гигантскую живую гору, над которой носились бесчисленные стаи белых птиц.
Внимание Павла привлекла группа людей, возбужденно размахивающая руками. Перед ним мелькнуло красное лицо старика, белые и редкие волосы которого как дым развевались на макушке черепа. Старик хватал за руки соседей, кричал, и на лбу у него вздувались жилы.
Павел видел, как молодые ребята, точно обезумев от радости, колотили кулаками по барьеру.
Растроганный этим вниманием, Павел стоял, дрожа от радостного возбуждения, готовый на что угодно ради этой дружеской толпы. Он быстрыми шагами подошел к барьеру и поднял вверх руки.
Толпа затихла.
Павел сказал чужим голосом:
— Спасибо, товарищи! Спасибо за то, что вы считаете меня полезным гражданином.
Он остановился, перевел дыхание.
— Я рад, что вы довольны мною…
Больше он ничего не мог сказать. Видя его волнение, Нефелин встал с ним рядом и, приподняв вверх мегафон, крикнул:
— Попросим его, товарищи, рассказать о том, что пережил он во время катастрофы и, главное, почему не удался первый опыт.
Новый взрыв оваций покрыл слова Нефелина, как обвалившаяся гора покрывает горный ручей. Павел взял мегафон.
— Хорошо. Я расскажу вам.
Он стоял, опираясь широкими плечами о барьер, и взволнованно смотрел по сторонам.
В Республике в эти дни он был самым популярным человеком. Его полет вызвал всеобщее восхищение; катастрофа повергла всех в уныние; его спасение заставило всех надеяться; выздоровление было встречено всеобщей радостью.
Теперь он стоял, — этот человек, заставивший людей так много волноваться, — и тысячи биноклей прощупывали его со всех сторон.
Он не был высок ростом, но широкоплеч и крепко сложен. Выпуклый лоб висел над белым, без кровинки, лицом. Большой рот его, точно проволокой, стягивал резкие черты лица. Подбородок был тонко очерчен, волосы на голове лежали мягкими завитками, и голубые глаза смотрели ясным, добродушно-детским взглядом.
Было очевидным, что этот человек не по наследству получил сильную волю, сквозившую сквозь резкие очертания верхней части лица, а развил ее путем долгой и упорной работы над собой.
Это внушало к нему уважение.
— Ну вот, — сказал Стельмах, стараясь казаться спокойным, — у меня была идея и чудесный товарищ, которого звали Феликс. У меня была идея, у него был изумительный мозг, который, воспламеняясь, горел огнем.
Мы с увлечением работали над проектом снаряда в течение трех лет. Пользуясь старым, давно открытым принципом межпланетных сообщений, принципом нашего Циолковского, Годдарда, Оберта и других великих стариков, мы построили межпланетный снаряд-ракету С1 и пытались осуществить то, что было не под силу людям старого времени.
Принцип движения построенного нами С1 — старый.
— Не скромничай! — крикнули из глубины театра.
— Нет, нет! — поспешно ответил Павел. — Я не скромничаю. Я говорю это лишь для того, чтобы меня не считали обманщиком, который пытается присвоить себе честь за работу и изобретения других.
Еще задолго до Феликса и меня люди знали, что снаряд, пользуясь для движения взрывчатой силой, развивает предельную скорость движения в атмосфере, то есть двенадцать километров в секунду. (Движение с меньшей скоростью не позволяет освободиться от земного тяготения.) Однако в тридцатых годах звездоплавание не могло встать в порядок дня. Люди тогда не знали нашего металла — эглеменит, — являющегося, как известно, сплавом нескольких металлов, соответственно обработанных. Осуществлению межпланетного полета в то время мешало также и другое серьезное обстоятельство, которое заключалось в том, что ракета, развивающая движение отдачей, должна иметь запасы горючего чрезвычайно высокой теплопроизводительности. Дюзы должны выбрасывать газы, которые толкают ракету со скоростью 5000 метров в секунду.
В старое время знали, что таким горючим может быть сжиженный водород, горящий с кислородом, но это горючее, при малейшем притоке теплоты, вызывает испарение, причем давление быстро увеличивается и резервуар взрывается.
На помощь нам пришел эголеменит, обладающий счастливыми свойствами нагреваться лишь при необычайно высокой температуре и поддающийся плавке только в молекуляторном поле. Остальные трудности разрешила предложенная Феликсом остроумнейшая система хранения сжиженного водорода.
Оставалось спроектировать снаряд, выбрать металл, который обладал бы способностью поглощать солнечные лучи в леденящем холоде межпланетного пространства, и рассчитать, какое количество недостающего тепла должны дать электрогрелки.
Об этом я писал в газетах и сейчас рассказывать не буду. Остальные работы подготовительного порядка были также освещены в газетах. Я остановлюсь лишь на нашей неудаче[7].
Как вам известно, мы оторвались от земли 16 мая, в 6 часов 15 минут. Мы покинули Ленинград, имея твердое намерение высадиться на Луне, однако в 6 часов 17 минут наш снаряд вытаскивали из озера Магнитогорска, и в этом снаряде были обнаружены труп и человек, потерявший сознание.
Что же произошло?
Какую ошибку допустили мы? И была ли это ошибка? Не может ли повториться такая же история при вторичной попытке? Не может ли и в будущем межпланетный снаряд превратиться в стратосферный аэроплан? Сейчас я уже могу сказать, что таких случаев больше не повторится. Следующий полет будет совершен уже без пересадки в Магнитогорске.
Бурные аплодисменты всколыхнули напряженную тишину.
— Коротко я попытаюсь нарисовать вам картину, которая предшествовала катастрофе, — сказал Павел после того, как затихли аплодисменты. — В тот момент, когда мы оторвались от Земли…
Но в это время свет в зрительном зале погас.
Оркестр громыхнул трубами.
Началось вступление оперы.
Павел отошел от барьера и, пробираясь между креслами, добрался до своего места.
— Кажется, — сказал Павел, опускаясь рядом с Нефелином, — мне придется увезти картину катастрофы с собой в Долоссы.
— Молчи! Не мешай слушать! — слегка оттолкнул его Нефелин.
Опера началась.
Перед зрителями сверкающей стеной стоял занавес аломюнита. По бокам шпалерами поднимались световые рефлекторы. Широкие глотки резонаторов дремали в четырех углах сцены. Сверху спускались черные микрофоны. Система оптических стекол стояла с правой стороны сцены, готовая начать оптическую пляску, чтобы бросить в приемники Республики отражение спектакля. У рампы чернели батареи прожекторов и вытянутые хоботы киноаппаратов.
Между сценой и зрительным залом, в темном провале, усыпанном мохнатыми красными звездами неоновых ламп, тускло блестели серебряные шары электрических пианол и сложные, опутанные блестящими змеями труб, симфонические машины.
В темноте над пюпитром дирижера вычерчивал сложные геометрические фигуры крошечный фиолетовый огонек дирижерской палочки. Оркестровый провал дышал монументальной, беспокойной музыкой.
Сквозь тьму проходили багровые самумы света, и, когда неожиданные звуковые контрасты взлетали над оркестром, багровый пожар заливал зрительный зал. По занавесу прокатились световые волны, и длинные, похожие на привидения, буквы сплелись в тягостные фразы:
ТЯЖЕЛЫЙ, РАБСКИЙ ТРУД. БЕЗОТРАДНАЯ ЖИЗНЬ,
ГОЛОД И НИЩЕТА
БЫЛИ УДЕЛОМ МИЛЛИОНОВ,
СОЗДАЮЩИХ ЦЕННОСТИ.
Оркестр ворчал. В смертельной тоске ревели трубы. В багровом пожаре сновали фиолетовые полосы прожекторов.
Но вот нестерпимо яркий сноп света на мгновение озарил зал. В музыкальных мощных разливах поплыли гневные крики фабричных сирен, багряные клубы пара взлетели вверх, закрывая занавес. В увертюру вступили шумовые инструменты, отбивающие ритм тональными взрывами. В завес ударил розово-солнечный свет киноаппарата, и снизу вверх полилась яростная толпа, потрясая оружием и знаменами.
Робкая мелодия «Интернационала» теперь гремела, точно разгневанный океан, и гром конипульт отбивал ритм. Поверх стремительной и яростной толпы вспыхнула тяжелым шрифтом фраза:
МАРШ ВПЕРЕД, РАБОЧИЕ ОКРАИНЫ!
Мощный пролог внезапно оборвался. Музыка, кино, свет, взрывы, фабричные гудки и грохот металла как бы провалились в бездну.
В гулкой тишине бесшумно взлетел занавес. Из туманной мглы в зрительный зал глядели блуждающие красные глаза неестественных размеров.
Павел нашел в темноте руку Нефелина и сказал, приподнимаясь:
— Я боюсь опоздать! Прощай!
Нефелин крепко пожал его руку.
— Возвращайся скорей! — шепотом произнес он.
Выйдя из театра, Павел осмотрелся по сторонам. Театральная площадь, точно огромный котел, кипела народом. Сверкая пыльными глазами, проносились автомобили. Над головой мчались огни ночных самолетов, и полосы света плыли по площади причудливыми световыми тенетами. На углах вспыхивали зеленые огни киосков; над проспектами стояло, дрожа, электрическое зарево…
Шум, говор, хрипенье автомобильных сирен катились в бетонах площади и убегали вдаль, в шумные проспекты.
Павел заметил на противоположной стороне синие огни, сплетающиеся в широкое слово: «Гараж».
Перебежав площадь, запруженную автомашинами, он остановился перед открытыми воротами гаража, под стеклянным сводом которого стояли ровными рядами приземистые автомобили. Но, к сожалению, Павел не видел свободных машин. Белые эмалевые дощечки с досадной надписью «занято» выстроились над карбюраторами длинной, пропадающей в глубине гаража линией. Очевидно, запасливые граждане абонировали авто для возвращения из театра.
Павел уже повернулся было к выходу, как вдруг из глубины гаража его окликнул женский голос:
— Алло, дружище! Тебе машину?
— Есть свободные? — спросил обрадованный Павел.
— Несколько штук! Но почему-то они в глубине гаража.
Пройдя в гараж, Павел заметил женщину, возившуюся около авто.
— Ну вот, а я уже думал воспользоваться метрополитеном.
— Безобразие! — сказала женщина. — Я подниму этот вопрос в газете. В конце концов, это удивительное легкомыслие: занятые машины поставлены у входа, а над свободными никто даже не потрудился поставить сигнал. Вот уроды-то!
Вскочив в машину, женщина махнула рукой:
— Прощай! Если я забуду написать, сделай это ты!
Автомобиль тихо покатился к выходу.
— Я вылетаю сейчас! — крикнул Павел вдогонку.
— А! Ну, ладно! Прощай!
— Прощай!
Наполнив из автомата баки бензином, Павел вывел машину в широкий асфальтированный проход гаража.
Глава четвертая
Оставалось десять минут до отлета, когда Павел подкатил к сияющему огнями аэровокзалу.
Выскочив из автомобиля, он вошел в гараж, расположенный напротив, но неудача, очевидно, решила путешествовать вместе с Павлом. Перед самым носом его вынырнул человек и, протянув руку к стеклянной нише, нажал кнопку.
Под зеленым абажуром вспыхнула надпись:
В ГАРАЖЕ МЕСТ НЕТ!
Павел вскочил в машину. Пробираясь в потоке автомобилей, он осматривался по сторонам, пока наконец не заметил темной арки под ярко освещенным домом.
Оставив машину под аркой, Павел укрепил над карбюратором эмалированную дощечку с надписью «свободно» и торопливо направился к подъезду аэровокзала, у подножья которого толпились люди.
Ночные самолеты, поставленные в несколько рядов уступами, стояли на площади огромного аэродрома, залитого светом прожекторов.
Люди, обгоняя друг друга, спешили занять места в самолетах, по бокам которых золотистой вязью горели электрические транспаранты.
Магнитогорск — Мурманск — 21 час. 03 мин.
Магнитогорск — Камчатка — 21 час. 10 мин.
Магнитогорск — Одесса — 21 час. 20 мин.
Магнитогорск — Ташкент — 21 час. 15 мин.
Магнитогорск — Сухум — 21 час.
Павел направился к последнему самолету.
Он стоял, сияя круглыми иллюминаторами, за которыми двигались пассажиры. Огромные крылья его бросали тень на освещенную поверхность аэродрома. Под крыльями поблескивали стекла мощных прожекторов.
Павел приложил мембрану к уху.
— Двадцать часов пятьдесят восемь минут, двадцать часов пятьдесят восемь минут, — монотонно бормотал деревянный голос.
Бросив прощальный взгляд на горящий внизу огнями Магнитогорск, Павел вошел в самолет. Стрелки часов аэровокзала показывали 20 часов 59 минут. В самолете прокатился голос:
— Магнитогорск — Сухум. Отправка в 21 час.
Мотор взвыл, сотрясая кабины, и огни Магнитогорска стремительно понеслись вдоль левого борта, быстро уменьшаясь.
Широко расставляя ноги, чтобы сохранить равновесие, Павел прошел по узкому коридору. По обеим сторонам коридора сочились зеленоватым светом овальные диски кабин. Но ему не хотелось быть одному. Он чувствовал к тому же голод.
Пройдя коридор, Павел вошел в освещенный салон, где сидело несколько человек, перелистывая журналы. Кивнув горловой, Павел подошел к буфету.
Под стеклянными колпаками лежали сыр, икра, семга, балык, холодная телятина, паштеты, румяные цыплята и всевозможные салаты, качаясь в особых гнездах, вздрагивая от сотрясения мотора. В подвешенных к стойке корзинах подпрыгивали фрукты, бутылки с молоком и виноградным соком; в термосах покачивались бульоны, чай, кофе и какао; под металлической сеткой желтели пышные булки.
Взяв прибор и стаканы, Павел приготовил стол и с аппетитом стал ужинать.
Он так усердно работал челюстями, что несколько человек, соблазненные его аппетитом, отложили в сторону журналы и подошли к буфету. Старик в старинных роговых очках показал Павлу знаками, что он не прочь разделить компанию. Стельмах кивнул на свободное место за своим столиком.
Старик оказался веселым собеседником. Невзирая на шум мотора, он кричал, не жалея голоса, и склонялся к самому уху Стельмаха.
— Вы молодые что? — говорил старик, разрезая телятину, поглядывая на Павла. — Вам вот подай и знать ничего не желаете. А мы-то насмотрелись в свое время.
Павлу приходилось напрягать слух, чтобы связать доходящие до него отдельные слова в целые фразы.
— Вот летим хотя бы, — продолжал словоохотливый старик, — а раньше, бывало, поэзии-то сколько подпускали этот транспорт…
Его сухая рука вытянулась в сторону иллюминаторов передней стены, за которыми внизу плыли во мгле электрические пожары городов, сверкали разноцветные огни жироскопических дорог и фантастической аллеей убегали к горизонту прямые вехи ночных прожекторов.
— Вам-то что? Вы с детских лет привыкаете к этому. А в наше время пугались воздуха. В 1933 году многие, бывало, с семьей прощались перед полетом. Сейчас вот глушители придумали. Хотя и приходится кричать, однако слышно все-таки. Как-никак, а поговорить можно. Раньше бы посмотрели, что было. Легкие разорвешь от крика, все равно ни дьявола не слышно. Вот что довелось увидеть… Замечательный паштет, между прочим. Ты ешь! — подталкивал чудной старик Павла. Потом, взглянув таинственно по сторонам, чудак склонился совсем близко над ухом Павла и подмигнул глазом:
— Несправедливости вот много!..
Павел улыбнулся.
Поймав его улыбку, старик сказал:
— Эх, молодежь! Молоды вы, зелены и глупы еще. Я-то все знаю. Меня не проведешь. Старый воробей. Я тебе скажу так, если бы это в старое время, да если бы это мы с тобой вот так вот замечательно ужинали, так следовало бы нам, по настоящему-то, пропустить ради знакомства по баночке и того… уж тут пошла бы музыка не та… Затанцевали бы и лес и горы.
Павел недоумевающе посмотрел на него.
— То-то и есть, — огорчился старик, — святоши вы все какие-то. А мы видали виды. Бывало, рванешь пол-литра и — будьте любезны. Песню затянешь.
— Алкоголь? — поднял брови Павел.
— Ну уж и алкоголь, — обиделся старик, — вино, товарищ, а не алкоголь.
Желая доставить удовольствие старику, Павел вскочил из-за стола и, взяв в буфете бутылку виноградного вина, поставил ее на стол, но старик с пренебрежением отодвинул бутылку от себя и покачал головой.
— Бурда! Квас младенцев, а не вино. Это уж вы пейте, а мы не привыкли к такому. Дразнить себя только таким вином.
Он задумался, всматриваясь невидящим взглядом в бутылку. Потом, как бы спохватившись, отправил кусок паштета в сверкающий вставными зубами рот.
— Водка назывался тот богатырский напиток. Бывало, как двинешь — так тебя, словно огнем, опалит. Обалдеешь в момент. Папу, маму выговорить не сможешь. Тошнота к горлу подбирается…
— Какая гадость! — содрогаясь заметил Павел.
— Поэзии в вас нет, — опечалился добрый старик.
— Но для чего же это отравляли себя люди?
— Не отравляли, а веселились! — сердито поправил Павла старик. — От стакана водки в пляс пускались. Вот что, товарищ!
— Не понимаю, — пожал плечами Павел, — ведь если это так, если водка действительно веселила людей того времени, так нас-то она взорвала бы непременно. Мы веселы через край и без водки. Веселы уже оттого, что здоровы и крепки.
Старик подозрительным взглядом окинул Павла с головы до ног и обиженно замолчал. Торопливо окончив ужин, он бросил в дезинфекционную камеру посуду, встал и, балансируя руками, ушел из салона.
В Долоссы самолет прибыл поздно ночью. Проскользнув над Ялтинским аэродромом, аэроплан поплыл в сторону висевших высоко в небе огней.
Аллея прожекторов из долины бежала по склонам вверх, где заревом горела ночная площадка Долосского аэродрома.
Под ногами качнулся освещенный овал. Самолет, описывая круги, ринулся вниз и вскоре покатился по твердой, покрытой гудроном площадке.
Вместе с другими пассажирами Павел покинул самолет, но не успел он выйти из полосы света, отбрасываемого боковыми прожекторами самолета, как знакомый голос крикнул за спиною:
— Алло! Павел! Алло!
От кабины управления отделился человек в кожах. Протягивая руки, он кричал громко, как обычно кричат оглохшие люди.
— Ты, дружище, куда?
— Шторм, здорово! — обрадовался Павел. — Ты что? Дежуришь? — спросил он, оглядывая пилотскую прозодежду Шторма.
— А ты что забыл в Долоссах?
Павел нахмурился.
— Семейные дела, Шторм.
— И неприятные?
Павел промолчал. Поняв это молчание, Шторм тряхнул руку Павла и сконфуженно пробормотал:
— Ну, ну, прости! Я ору, как идиот, а у тебя, быть может…
Он поперхнулся и делано закашлял.
— Ты остаешься в Долоссах? — поспешил переменить разговор Павел.
— Увы! — вздохнул Шторм. — С меня причитается еще два часа. Спать хочется смертельно. Хорошо еще, что мотор не дает дремать, а то бы я тебя вывалил давно…
Шторм комически вздохнул:
— Не везет мне последнее время. Удивительно не везет. На прошлой неделе пришлось работать пять часов в столовых, сегодня самолет всучили. И вот всегда так: стоит опоздать на несколько минут, как все лучшие работы расхватают другие.
— Сам виноват, надо приходить раньше в распределитель.
— Так, видно, и придется делать! — засмеялся Шторм. — Однако меня уже, наверное, заждались.
Пожимая руку Павла, Шторм спросил:
— Обещание помнишь, не забыл?
— Нет, нет, Шторм! Но только ничего пока еще неизвестно. Совет ста как будто намерен возражать.
— Знаю, знаю!
— Што-о-рм! — крикнул чей-то голос.
— Ну, всего, — заторопился Шторм, — механик без меня жить не может!
И вприпрыжку побежал к самолету.
Павел подходил к аэровокзалу, когда самолет, гудя моторами, подпрыгнул над аэродромом и, оставляя за собой огненный след, кинулся в туманную мглу южной ночи.
Аэровокзал был пуст.
Неоновые лампы заливали ровным светом пустынные залы с оставленными на столах журналами и газетами. Тускло поблескивали стекла буфета. В углу горели зеленые огни бюро отелей, и сквозь матовые, молочные стекла механических гидов светились золотистые электролампы.
Павел подошел к бюро.
Усталым взором он скользнул по указателю, механически читая слова:
Отель «Солнечная долина». Свободны № 272–360. Юго-Запад — 15 мин.
Отель «Счастливый рыбак». Свободны № 53, 54,55. Восток — 30 мин.
Отель «Калабрия». Свободны № 289,290, 291 и 67. Юго-Зап. — 15 мин.
Отель «Веселый пилот». Свободны № 1, 683, 700. Юго-Зап. — 40 мин.
Отель «Страна советов». Свободны № 6–400 Юго-Запад — 1 ч. 30 мин.
Отель «Ночные звезды». Свободны № 87–400. Юго-Запад — 1 ч. 05 мин.
Отель «Грядущее». Свободны все номера. Юго-Запад — 2 часа.
Отель «Бронзовые кони». Свободен № 6. Юго-Запад 5 мин.
Отель «Бронзовые кони» показался Стельмаху наиболее подходящим местом остановки, предоставляя то неоспоримое удобство, что был расположен в пяти минутах ходьбы от аэровокзала. Для прибывающих в ночные часы это уже являлось большим преимуществом.
Протянув руку к механическому гиду, он перевел эмалированный валик и, когда против слов «Бронзовые кони» встала надпись; «Все номера заняты», Павел вышел из аэровокзала, направляясь на юго-запад.
У южного турникета аэровокзала дороги расходились на запад, юго-запад и юго-восток. Длинная светящаяся стрела показывала путь к юго-западным отелям и санаториям, и в этом направлении Павел зашагал, вдыхая полной грудью терпкий запах магнолий и теплый воздух лаванды.
По-ночному освещенная аллея стройных кипарисов тянулась в гору, над которой стояли отсветы близких огней. Ночная тишина нарушалась далеким шумом моря и шарканием ног по асфальту.
Был полночный час, когда Стельмах дошел до сияющего огнями отеля. Стараясь не шуметь, Павел открыл двери, отыскал по указателю шестой номер и, опустив в автомат свою трудовую карточку, которая тотчас же встала под номер шесть, прошел безмолвным коридором в номер.
Утреннее солнце застало Стельмаха одетым. Приняв ванну, он вышел на балкон, с которого открывался вид на синюю ширь моря, дымящуюся туманами. Вдали, вырастая мачтами и трубами, плыли караваны кораблей. Гидропланы сновали в лазурном воздухе, наполняя утро уверенным гулом машин.
В памяти Павла всплыли старинные стихи поэта сурового века:
Выйдя в ночь задолго до рассвета,
Как мешок, утрясся в океан
С палевыми мачтами корвета,
С желтыми прожилками туман.
У мола поднимались в лазурь ажурные руки кранов. В рассветном серебре дымили сотни пароходных труб; с утренним уловом спешили неуклюжие тралеры, пробираясь сквозь строй теплоходов, рефрижераторов и трансатлантических кораблей, стоящих на рейде; далекие песчаные отмели были усеяны ранними купальщиками.
За цепью мохнатых зеленых гор, с белыми санаториями и отелями, стояли, сливаясь с призрачно-голубым горизонтом, ослепительно-яркие, точно отлитые из хрусталя, снеговые горы.
Снизу доносился молодой говор.
По шоссе, широко бегущему сквозь густые темно-зеленые сады и виноградники, уже сновали авто; уже гремели фуникулеры, и опаловые вагончики со свистом скользили по подвесным дорогам.
Густое смолистое дыханье теплой хвои, опутанное терпким запахом южных цветов, невидимо сочилось вокруг, проникая в легкие, заставляя сердце гнать горячую кровь сильными, ритмичными толчками.
Павел еще раз взглянул на снеговые горы и, оставив балкон, вошел в светлую, залитую солнцем комнату.
По стенам висели прекрасные художественные репродукции эпического Губерт-ван-Эйка, веселого Давида Тенирса, могучего Курбэ, романтичного Руо, мужественного Леже, чувственного Тициана и буйного Рубенса. Книги, чернея, спали за поблескивавшими, как перламутр, стеклами книжных шкапов. В углах дремали в янтарно-желтых кадках гибриды айлантов — этих живых озонаторов комнатного воздуха[8]. Небольшой письменный стол и удобное кресло стояли перед окном. Из окна можно было видеть необъятно голубой простор раскинувшегося моря.
Различные приборы для письма и фонограф в порядке были расположены на столе.
Около дверей поблескивал телетофор. В глубине под небольшой мраморной аркой белел экран для телекинорадиоприема.
Проще была обставлена спальня, куда прошел Павел.
Небольшая комната соединялась с кабинетом аркой мавританского стиля. В спальне стояли кровать и ночной столик. Зеркальные шкапы с бельем и платьем дремали в нишах, рядом с пневматическими автоматами. Полупрозрачные шелковые занавески, закрывающие широкие окна, делали утренний свет мягким и приятным. Узкая стеклянная дверь соединяла спальню с ванной комнатой, где, кроме эмалевой ванны и душа, можно было увидеть всевозможные приспособления и принадлежности для легкой атлетики.
Павел принялся за уборку помещения.
Открыв окна и двери балкона и пустив в ход могучие вентиляторы, он пошел вдоль стен, наклоняясь к плинтусам и освобождав пылесосы от никелевых колпачков. Затем, вытащив из ниши телевокс, он вручил ему ручной портативный пылесос и, нажав кнопку на голове телевокса, отошел в сторону.
Он достал из дезинфекционной камеры свой костюм, тщательно вычищенный за ночь катпилерами, надел отполированные телевоксом ботинки и, насвистывая марш «Звездного клуба», начал одеваться.
Шипенье пылесосов, гул вентиляторов и звон телевокса аккомпанировали маршу если и не дружно, то довольно энергично и старательно. И когда марш оборвался коротким свистом, Павел и комнаты сияли девственной чистотой и были готовы — Павел для визитов, комнаты для встречи новых жильцов.
Выключив пылесосы и поставив на место телевокс, Павел отправился отыскивать того, кто вызвал его сюда из далекого Магнитогорска.
После долгих поисков Стельмах остановился перед подъездом санатории, прошел в вестибюль, перекинулся несколькими словами с дежурным врачом, после чего поднялся на громадный аэрарий, где в шезлонгах лежали люди.
Он прошел по рядам, заглядывая в лица лежащих, и наконец остановился перед шезлонгом, в котором вытянувшись лежал старик, кутаясь в клетчатый плед.
Глаза старика были полузакрыты. Густая серебряная борода шевелилась под ветром. На выпуклом челе сплетались пульсирующие синие вены. Он тяжело дышал, с трудом открывая рот и беспокойно перебирая пальцами плед.
— Отец, — тихо сказал Павел, тронув его плечо.
Волнение, охватившее Павла при виде беспомощного тела, которое как будто еще вчера было таким несокрушимо бодрым, прорастало в бесконечную жалость. На глазах Павла навернулись слезы, и на мгновение лучезарный, сияющий мир потускнел и стал безразличным.
Старик открыл глаза.
Было видно, что он узнал сына, но ни одно движение чувств не отразилось на его спокойном лице.
— Ты пришел все-таки? — с трудом произнес отец. — Спасибо тебе.
Он перевел дыхание.
— Я просил отыскать тебя. Я не знал, где ты работаешь. Мне хотелось видеть тебя перед смертью… Умираю, сынок!
Слезы закапали из глаз Павла. Он не мог произнести ни слова.
— Плакать не надо. Такова уж человеческая жизнь. Каждый из нас платит за земные удовольствия самым прекрасным и неповторимым — своей жизнью. И вот она уже стоит за моей спиной, безжалостная ростовщица.
— Ты шутишь! — печально улыбнулся Павел.
— Древние говорили: «Большое несчастье — желать смерти, несравненно большее — бояться ее». Бояться смерти тяжелее, чем претерпеть ее. Лучше уж шутить.
Этими словами он как бы прибодрил себя. Нечеловеческая усталость, сквозившая в чертах его лица, сменилась легким оживлением.
— Что дальше? Вот вопрос, который некогда мучил человечество!.. Но что может быть, кроме живой и радостной жизни?
— Ты примирился?
— Хочешь знать, страшно ли умирать? Нет, сынок! Когда человек устал, он стремится к всеобъемлющему вечному отдыху. Это и есть смерть. Без страданий, без внутрителесных диспропорций. Человек смертен, как все живое. Вечно — лишь единое дыхание неугомонной материи, но человек — составная и сложная часть материи, и смерть возвращает его вечности.
— Ты мог бы жить, отец! Может быть, повторное омоложение…
— Ты напоминаешь человека, который предлагает усталому путнику поплясать немного… Когда придет к тебе старость, ты поймешь меня. И ты, так же, как я сейчас, потребуешь покоя… Что может дать мне омоложение? Еще год, два, ну, три года жизни. Так? Нет, сынок, не хочу!.. Жизнь прекрасна, когда человек может работать. Но для старца она тягостна. Покой — вот единственное, к чему я стремлюсь. Ты не понимаешь меня. Ты, может быть, думаешь: не помешался ли он, видя смерть перед собой? Ведь смерть ужасна, смерть — отвратительна и гнусна! Не правда ли? Ты думал об этом? Да, сынок… смерть, конечно, ужасна, но ужасна для тех, кто перед лицом смерти вдруг вспомнил, что, в сущности говоря, он еще не жил, а собирался жить. А я жил! Я в каждом мгновении видел жизнь…
Была живая жизнь… Да-а… Я пожил, сынок… И если бы наука могла дать мне прежнее юное сердце, я попробовал бы начать все снова.
Он прищурился, невидимыми глазами всматриваясь в горизонт, и тихо покачивал головой, как бы одобряя свое внутреннее решение.
— Когда-то отцы оставляли своим сыновьям наследство. Я оставляю тебе целый мир… Он неплохо устроен, как видишь… Мы устраивали мир для потомков. И вот ты, мой конкретный потомок, бродишь в прекрасном мире, и я спокоен за тебя. Это все, чего я добивался… Да-а… Хорошая была жизнь…
— Теперь она еще прекраснее! — горячо воскликнул Павел.
— Что? Да-да… Но глаза мои тусклы. Кровь моя холодна. Кто виноват? «Солнце», — отвечает старость. Это оно стало хуже… Видишь ли, это очень трудно… Да-а… Я погулял на земле…
Что я тебе хотел сказать? Да-а… Так вот… Не трать своей жизни на приготовление. Никогда не надейся зажить какой-то особенной жизнью с завтрашнего дня. Жизнь это всегда «сегодня»… «Сегодня» человека — сумма часов борьбы, работы, любви и познания. В тяжелой жизни всегда есть будущее. Мы плыли к нему, как к маяку. Ваша жизнь — настоящее… Впрочем, я ничего теперь не понимаю… И тебе об этом лучше знать.
Ты культурнее меня, сынок. Может быть, то, что я говорю тебе, ты уже встречал в старых книгах, но я-то узнал об этом слишком поздно. Я начал жить только с 28 лет… У-ху…
Похоже было, что он сделал попытку смеяться, и это больно отразилось в душе Павла.
Павел отвернулся.
— У-ху-ху! Когда мне было 28 лет, я давал себе обещания — с пятницы начать новую жизнь и каждое первое число бросал курить и начинал изучать иностранные языки. У-ху-ху! Жизнь хороша, сынок. Но, чтобы чувствовать это, надо иметь молодое сердце, неутомимые ноги… Теперь обними меня на прощанье. Я чувствую… она уже трогает меня.
…Над морем летели ветры.
Синее небо сочилось солнцем.
Снеговые хребты в раздумье стояли над тихими садами Крыма.
И среди этой торжественной и величавой природы спокойно и философски умирал человек. Патриархальная седая борода его развевалась по ветру. Глаза были устремлены в высь. Лицо выражало покой, и было оно величавым, как природа.
И вот от человека, который был его отцом, осталась урна. Склонив голову, Павел смотрел, как четкий шрифт, точно необычайно длинные, сухие пальцы, сжимал урну с надписью: «От тех, кто жил и боролся вместе с умершим»… «Мы, оставшиеся в живых, горды тем, что он жил с нами. Мы были его товарищами. Он был нашим лучшим другом».
Темно-синие огни города мертвых печальным светом озаряют бледный мрамор и голубое от света лицо Павла. Он медленно, с опущенной головой, отходит от урны. Под цементными сводами шаги Павла звучат гулко и четко, и оттого улицы мертвых кажутся еще более тихими. Сам покой господствует в этом сухом и холодном городе мертвых.
Вот и выход.
У выхода мраморная урна, на лицевой части которой изваяно лицо юноши с огромными глазами. Внизу надпись: «Он был поэт. В тяжелые дни он ободрял нас песнями. Он пел о солнце, когда шел дождь, напоминая о том, что дожди не заливают солнца».
Вот урна с надписью: «Он сдал Республике за 18 лет своей работы 109 изобретений, которые применяются в десятках производств».
Еще урна: «Жизнь его была борьбой за социализм. В боях за социалистическую Республику он был 11 раз ранен. Его подвиги отмечены тремя орденами „Красного знамени“».
Над аркой сверкнуло небо. Теплый воздух коснулся лица Павла.
Сзади лежали эпохи. Впереди сияло вечное небо, и море радостно шумело внизу, разбиваясь о скалы.
Глава пятая
Павел вернулся в Магнитогорск.
Потрясенный смертью отца, но более всего ошеломленный сознанием собственного ничтожества, Павел по целым дням не выходил из комнаты санатория, размышляя о жизни и смерти. Ему казалось: вся борьба, все его стремления, надежды и цели — все это мираж, прекрасный и обольстительный, но призрачный и нереальный.
Перед его глазами вставала кипучая жизнь, тенями скользили бурные эпохи; с хохотом и плачем бежали древние. На жирной земле появлялись голубые города. Сквозь ночь и ураган уходили с притушенными огнями корабли, и над хаосом, над созидательной горячкой, над толпами бегущих куда-то людей, над горячечным миром качался оскал смерти.
Игра!
Нелепая и жуткая потеха!
В мире несется микроскопической каплей наша планета, и страшный пассажир развлекает себя игрой.
Сон стал тревожным. Дни проходили в мучительных размышлениях о старой человеческой проблеме.
Однажды ночью он кинулся отыскивать Бойко.
Торопливо поднимаясь и опускаясь в лифтах по этажам, Павел переходил из одного помещения в другое. Он бегал по гулким ночным коридорам, заглядывая в каждую дверь. Он обшарил все лаборатории. Он несколько раз пытался связаться с Бойко при помощи телефона. Но тщетно. Профессор как будто провалился сквозь землю. Тогда в сознании Павла мелькнула мысль:
«Я должен спросить у Молибдена! Да, да! Я пойду сейчас к нему. Я отыщу его и спрошу: что есть жизнь? Он должен это знать».
Он уже хотел было выполнить свое намерение, но тотчас же полная апатия охватила его.
Что может сказать Молибден — этот пришелец старого мира?
«Ближе к земле. Работы здесь непочатый край. А сгореть в работе — счастье каждого!..»
Да, да!
Именно так ответил бы Молибден на его вопрос.
Но разве здесь истина?
Нет, он никогда не поймет этого. Эпохи имеют различные цели, и то, что когда-то называлось смыслом, ныне имеет название общественной обязанности.
Не в одной работе смысл…
Павлу показалась скучной и бесцветной эпоха Молибдена.
Зависть к людям, построившим социализм, сменялась чувством жалости. Да, он жалел сейчас людей, у которых почти вся жизнь уходила на заботы о еде, одежде и жилище. В памяти его, по странной ассоциации, встали страницы старинного романа, в котором герой считал, что жизнь в социалистическом обществе будет безрадостной и серой.
Слепое бешенство охватило Павла. Ему захотелось вытащить этого дикаря из гроба эпохи, потрясти за воротник и, осыпая пинками, спросить:
— Вонючее животное! Мразь и слякоть! Что ты там бормотал о безрадостной жизни нашего времени?! Вонючий осел, протащивший свою жизнь по грязным лужам, о чем пророчествовал ты?! Ты был похож на корыстную свинью, которая считала, что человек, отвергающий гнусное пойло из барды, должен быть глубоко несчастным созданьем.
Он вошел в пустынный зал и, размахивая руками, вскричал:
— Ты думаешь, я боюсь ее?!
Но ледяной холод пронизывал его тело и клубком подкатывался к горлу. Хриплое дыханье вырвалось из груди. Павел обмяк и словно кому-то жаловался:
— Я боюсь ее несравненно больше, чем боялся ты… В сущности, тебе все равно. Она прекращала лишь твое существование. У меня же она прекращает жизнь. Ты не знал, что такое жизнь; ты даже в самых смелых своих фантазиях не мог представить творческого роскошества жизни.
— Я не хочу умирать! — закричал Павел, и голос его прокатился воплем.
Он прижался к дверям и, бледный как стена, смотрел безумными блуждающими глазами по сторонам. Он не заметил, как к нему подошел Бойко, и не почувствовал, как рука профессора опустилась ему на плечо.
— Он умер? — спросил Бойко.
Дрожа и лязгая зубами, Павел непонимающе смотрел на профессора. Тогда Бойко взял руку Павла и сказал:
— Иди за мной!
Павел покорно побрел за профессором.
Они сидели в мягких креслах, и солнечные туманы обтекали их призрачной золотистой пылью.
Лязгая зубами о края стакана, Павел выпил сиреневую жидкость и, закрыв глаза, опустил голову на грудь.
Бойко барабанил пальцами по столу, исподлобья наблюдая за Павлом.
Потом, взглянув на широкое окно, в которое вливалось солнце, Бойко нерешительно кашлянул:
— Н-да… Так-то вот…
— Я искал тебя! — пробормотал Павел.
— Да? Ну, вот, видишь… Я чувствовал, что я кому-то нужен… Ну, вот…
Бойко поднялся и сделал несколько шагов по кабинету.
— Собственно говоря, безграничный страх смерти — удел всех смертных. Под впечатлением смерти твоего отца ты почувствовал его острее. Немалое значение оказала на твою острую восприимчивость твоя болезнь. Словом, я не должен был отпускать тебя.
— Оставим это… Я видел смерть, которая должна была бы примирить меня с ней. Я слышал слова, которые, точно кислоты, разъедали страх перед смертью. Но разве я примирился со смертью?.. Я сейчас спокоен, но, кажется, я вскоре утеряю вкус к жизни… Да, да, не смейся, пожалуйста.
— Смерть, дорогой мой, соль нашей жизни. Без нее жизнь была бы пресной и безвкусной.
— О, — возмущенно вскричал Павел, — какая чепуха!
Бойко покачал головой:
— Ты оттого и любишь жизнь, что она не вечна. Оттого жизнь и прекрасна, что рано или поздно — она оставит тебя. Самое благоразумное — это не думать о смерти.
— Тебе не кажется, что ты говоришь пошлости?
Бойко взглянул иронически на Павла:
— Ну и что же?..
— Ничего…
— Ты прав, конечно, пустые человеческие слова никогда не объяснят нам ничего. Смерть есть смерть. Необходимое для всех видов биологическое явление. Вот смысл всяческой философии по этому вопросу. Отвращения и страха перед смертью мы никогда не поборем в себе, но сейчас я хочу сказать о другом. Если когда-нибудь страх перед смертью бросит тебя снова в дрожь, ты направишься к медику и попросишь его осмотреть тебя. Ты болен сейчас, — это для меня ясно. Твой панический ужас перед смертью объясняется нервным состоянием. Запомни, Павел, что дети и здоровые люди никогда не считают серьезной эту мысль. Они весьма скептически относятся к смерти. Ты это знаешь, конечно?
Павел кивнул головой.
— К чему трагедии? — пожал Бойко плечами. — Вспомни, как раньше просто смотрели на смерть!
— Раньше люди кончали самоубийством, — возразил Павел, — и я думаю, что в старину люди не ценили жизни. Ведь она же была так бесцветна и неприглядна!
— Напрасно ты думаешь, — сказал Бойко, — что в старину жизнь была бесцветной. Она не была так благоустроенна, эти несомненно. Однако люди не находили поводов жаловаться на нее. Суровая и бедная жизнь старого времени была наполнена большим смыслом борьбы, и это ты знаешь сам прекрасно. Разве ты не завидовал им?
— Я переносил себя в тот мир…
— Ты преклонялся перед ними!
— Нет, это было лишь простое уважение к тем людям.
— И это не помешало тебе кричать в операционной о свинстве старых людей.
— Разве я кричал?
— Кричал твой страх. Но это неважно. Иди к себе. Говорить нам больше не о чем. Ты пробудешь здесь еще две декады на положении больного и две декады как прикрепленный к санатории. Я выпущу тебя, когда ты перестанешь думать о смерти.
Павел замолчал.
— Ступай к себе! — сказал Бойко, повертываясь спиной к Павлу.
Затем вдруг Бойко остановил его.
— Я вспомнил сейчас, — сказал профессор, — величественные стихи поэта старого века:
Даже когда на кладбище положат
И мраком
И снегом
Закроют мою грудь,
Я буду из могилы, как из темной ложи,
Слушать
Оркестрируемый трубами
Труд.
— Нам никогда не понять величия этих суровых строк, — сказал Бойко.
Страх смерти, охвативший Павла, пропал также внезапно, как и появился.
Санаторный режим, холодные души, покой, диетическое питание с богатым количеством фосфатов вернули Павлу ясность мышления и радостное ощущение жизни. Веселый, жизнерадостный, он стыдился минутной своей слабости и при первой встрече с Бойко признался в этом.
— Ты был прав, — сказал Павел, крепко сжимая руку Бойко, — мысли о смерти, как я уже убедился, недоброкачественный продукт слабых организмов. Мне сейчас смешно и стыдно. Мне неудобно смотреть на тебя после того…
— Ладно, ладно! — проворчал Бойко. — Побольше фосфатов, почаще под холодный душ, и слабости исчезнут сами собой.
— Однако, — засмеялся Павел, — мне грозит другая опасность: заболеть от безделья.
— Это менее опасно! — сказал Бойко. — Впрочем, я разрешаю тебе читать газеты, а через несколько дней ты можешь делать небольшие прогулки по городу… Газеты можешь взять у меня.
С ворохом газет Павел поднялся на крышу санатории и с жадностью принялся за чтение.
Развернув «Правду»[9], он пробежал глазами московскую жизнь, пометил карандашом несколько статей, которые считал необходимым прочитать сегодня, и, отложив газету в сторону, взял ленинградскую газету «Вперед»[10].
На столбцах запестрели знакомые имена. Старый Ленинград хлынул с газетных полос крепким, знакомым дыханьем. Живая, энергичная жизнь била ключом сквозь газетные листы, заставляя Павла радостно улыбаться.
Юрко.
Крамоль.
Перикл.
Атом Круглое.
Аркадий Лесной.
Голованов.
Юлий Басков.
Ромб.
Гиацинт.
Подписи под статьями, очерками, фельетонами, рассказами и заметки не были для Павла простым сочетанием звуков. Это были его друзья и приятели, с которыми он провел последние годы своей работы над звездопланом.
Но даже без подписей он мог бы узнать эпическое течение мыслей Крамоля, нежную лирику Ромба, благородный пафос Юрко, нервический стиль Атома Круглова, энергичный телеграфный язык Гиацинта, буйный слог Перикла, иронический стиль Аркадия Лесного, захлебывающиеся от радости строки Баскова.
Охватив голову руками, Павел внимательно рассматривал ленинградскую жизнь, не пропуская даже небольших заметок. Он хотел знать все, чем живет Ленинград, чем он дышит и какие задачи выдвигает сейчас ленинградская общественность.
«Желудок нуждается в путешествии» — так называлась первая заметка, остановившая внимание Павла.
Улыбаясь, он прочитал:
Странные наклонности старых строителей — это солидный счет, по которому мы расплачиваемся нашими удобствами.
Постройки тридцатых годов — с общественными столовыми, прачечными, с яслями и другими атрибутами домашнего социализма — доставили нам изрядные хлопоты. Но, к сожалению, работа в этой области так и осталась незаконченной.
Мы вынесли за черту города прачечные, построили в Шапках и в Токсове детские городки, превратили старые столовые в жилые помещения, но до сего времени не удосужились организовать питание по примеру других городов.
Если повсеместно существуют за чертой города кольца коммунального питания с их неоспоримыми удобствами и преимуществами, то у нас, как старый пережиток, столовые и буфеты, закусочные и рестораны разбросаны по всему городу, вызывая справедливые нарекания населения.
Я не знаю, есть ли у нас любители кухонных запахов, проникающих во все поры жилых помещений, но если даже и найдется несколько чудаков с такими странными наклонностями, так это еще не довод против коренной реорганизации народного питания.
Я хочу обедать, ужинать и завтракать в спокойной обстановке, вдали от шума городского и непременно на свежем воздухе. К тому же мой желудок нуждается в предобеденном вояже, который, как известно, весьма способствует улучшению аппетита.
Не находите ли вы, товарищи, возможным превратить Озерки в кольцо коммунального питания?
В фельетоне Аркадия Лесного «разрабатывалась» проблема одежды. Очевидно, главный портной Магнитогорска не терял зря времени. Мысли Якоря, одетые в блестящую фельетонную форму, казались теперь более привлекательными, а толпа недалекого будущего, шествующая сквозь фельетон, пленяла богатством красок и радовала глаз гармоническими красками и линиями одежды.
Здесь Якорь нашел блестящего пропагандиста своей идеи.
Также внимательно Павел прочитал очерки о последних литературных новинках, рецензии о музыкальной олимпиаде, отчеты клуба философов, референцию о съезде поэтов, просмотрел полосу спорта, полосу новинок науки и техники, пробежал глазами проблемный рассказ, мельком взглянул на полосу сельского хозяйства и, пропустив официальный отдел, углубился в чтение отдела «Будем строить».
В этом отделе клуб архитекторов знакомил население с утвержденными проектами объектов строительства в предстоящем строительном сезоне. Тут же сообщалось о свертывании на год производства моторов для самолетов ввиду перепроизводства в этой отрасли. Клуб электриков сообщал о постройке новой аккумуляторной станции для нужд электромобилей, судостроители делились своими соображениями о новых типах уже заложенных трансатлантических пароходов, останавливаясь, главным образом, на усовершенствованиях, внесенных в систему управления по радио. Тут же приводился расчет требуемого количества рабочих рук по районам.
В конце отдела, обведенном рамкой, расположился отдел статистического адмцентра.
Вчера население Ленинграда составляло 11 миллионов 783 тысячи 656 человек.
Зарегистрировались на годичное пребывание:
мужчин — 6 311 155 чел.
женщин — 4 916 820 чел.
Потребность в рабочей силе в текущем году выражается в 8 600 000 чел.
Лица, достигшие 40-летнего возраста, по желанию могут быть зачислены в запасный фонд рабсилы.
На текущий месяц работ регистрация начата.
Отложив в сторону «Вперед», Павел взял магнитогорскую газету «Проблемы».
Так же как и все газеты, она была отпечатана на 24 полосах. Первые шесть полос были заняты сообщениями, радиограммами, постановлениями Совета ста и другим газетным материалом всесоюзного значения.
Эти шесть полос не набирались в Магнитогорске. Они передавались из Москвы по всем крупным городам Республики[11], а здесь вверстывались в отдел «Новости советских республик».
Четыре полосы, а иногда и больше занимала местная жизнь. Две полосы были отведены спорту и физкультуре. Четыре полосы забирало себе искусство. По две полосы были отведены сельскому хозяйству, науке и технике, экономике и строительству в Республике и по одной полосе для отделов «Будем строить» и «В последний час».
Стандартность в расположении материала имела то неоспоримое преимущество, что каждый человек в Республике, где бы он ни жил, куда бы он ни приезжал, мог в любой газете быстро отыскать то, что для него представляло наибольший интерес.
Перелистывая полосы газеты, Павел с удовлетворением остановился на радиограмме, которая сообщала о том, что Совет ста на сессию выносит («по упорно циркулирующим слухам») вопросы энергетики и звездоплавания. Но, вспомнив заседание в редакции, Павел понят, что это лишь один из маневров Нефелина.
Догадка Павла подтверждалась на каждом шагу.
Просматривая газетные полосы, ласкающие взор гармоничным сочетанием шрифтов, обилием иллюстраций и приятным цветом глянцевитой бумаги, Павел то и дело встречал статьи и заметки, подогревающие интерес к межпланетным сообщениям.
Искусная рука Нефелина чувствовалась в каждой полосе.
Хитрый дипломат подстерегал читателя на каждом газетном развороте.
На полосах искусства какой-то чудак — не то серьезно, не то в ироническом плане — строил гипотезы об… искусстве на ближайших к Земле планетах. В новостях науки и техники была втиснута заметка, в которой туманно говорилось о каких-то усовершенствованиях в области звездоплавания, причем редакция обещала вскоре «осветить этот вопрос более детально». На полосе «Сельское хозяйство», под псевдонимом «Агроном» кто-то делился предположениями о возможности культивирования на Земле интереснейших злаков и плодов, которые, несомненно, будут в недалеком будущем доставлены отважными звездоплавателями с иных планет на нашу Землю. В отделе промышленности и экономики несколько видных ученых-геологов обнародовали увлекательные статьи о рудных богатствах Луны и Марса, набросав пленительные перспективы обогащения металлического фонда Республики ценными для промышленности, но редкими на Земле металлами. И даже на полосе «Спорт и физкультура» Нефелин умудрился дать фельетон, который если не прямо, так косвенно возбуждал интерес к звездоплаванию.
На последней полосе, под рубрикой «В последний час», сообщалось о возвращении Павла из Крыма, куда «Стельмах летал по весьма важным делам, о которых газета до поры до времени сообщить не может».
Последняя заметка подействовала на Павла неприятно. Ему казалось бесцеремонным и нетактичным использовать смерть близкого человека в политических целях.
Но эти мысли Павел старался от себя отогнать.
«Нефелин, очевидно, не знает настоящей причины моей поездки! — решил он. — Иначе вряд ли ему захотелось бы оскорблять меня».
Неприятный осадок, оставленный газетной заметкой, мешал Павлу сосредоточиться, но вскоре, увлеченный поэмой классического писателя эпохи Тиберия Богданова, он позабыл обо всем на свете и сидел в плену смелых и пышных образов, волнуемый горячей ритмикой, вдыхая свежесть строф и хлещущую через ритмы могучую радость.
С газетой в руках Павел шагал от балюстрады к лифту, громко декламируя поэму. Некоторые строфы он повторял по нескольку раз, стараясь запомнить те места, которые ему особенно нравились.
За этим занятием его застал Нефелин.
Упав на крышу, Нефелин освободился от аэроптера и, потирая руки, встал в тень гибридов.
— Прекрасно, — сказал после непродолжительного молчания Нефелин, — у тебя способности декламатора.
— Какие потрясающие строфы! — повернулся Павел к Нефелину. — Вот поэт!.. У него голос моря и сердце — кусок солнца!
— Это уже хуже стихов Тиберия! — с комической важностью произнес Нефелин.
— Ну, я не поэт!
— Напрасно.
— Ты думаешь?
— Видишь ли, дорогой мой, — важно сказал Нефелин, — нашей эпохе особенно нужны бездарные поэты. Они придают мужество застенчивым гениям и вселяют надежды в неокрепшие таланты.
— Ну, ну, ну! — засмеялся Павел. — Ты пользуешься тем, что у нас упразднены нарсуды, и не боишься быть привлеченным за оскорбление. Но я привык прощать обидчикам.
— О, горе мне! — воздел кверху руки Нефелин. — Я, кажется, буду оштрафован в сумме последнего пучка волос на моем черепе.
— Садись, — пожал руку Нефелина Павел, — рассказывай, что нового!
— Видел? — кивнул головой Нефелин в сторону газеты.
— И уже смеялся! Между прочим, если иссякнут темы, я предложу статью «Марс разрешает вопрос энергетики».
— Смейся, смейся! — добродушно сказал Нефелин. — А мы неплохо ведем свое дело.
— Ты полагаешь, Молибден и другие не догадываются?
— Вот поэтому-то я и зашел к тебе… Мы получили информацию о том, что сегодня с тобой намереваются говорить Коган и Молибден. Содержание разговора известно. Они постараются отвлечь тебя от твоей работы и… остальное понятно.
— Вот как? Дипломатия, выходит, провалилась с треском?
— Пока еще не известно. Если тебе предложат отказаться от твоей работы, — значит, они в курсе дела. Если же тебя хотят видеть с другим намерением…
— То мы ошиблись!
— Нам останется одно: перейти в открытое наступление! Открытый бой, по совести говоря, мне больше по душе.
— Тогда Молибден пустит в ход все, что, к нашему счастью, он держит сейчас в резерве. Лучше было бы разгромить его резервы задолго до боя.
— Я не боюсь! На Молибдена уже поднялись все редакции. Разве это не половина успеха?[12]
— Завтра узнаем все!
Нефелин встал и подошел к аэроптеру.
— Я должен лететь. Меня ждут в клубе к 14 часам. Если я не застану тебя завтра после переговоров с ними… надо полагать, что они посетят тебя утром, то ты застанешь меня вечером в редакции.
— Прекрасно!
Глава шестая
Утром следующего дня к Павлу пришли лидеры оппозиции Молибден и Коган.
Высокий, крепко сложенный Молибден был похож на подвижника-аскета. Суровые черты его лица обрамляла огромная седеющая борода, густая шапка седых и вьющихся волос падала на шишковатый лоб. Черные молодые глаза горели фанатическим огнем. Движения были медленны и уверенны.
Полную противоположность Молибдену представлял его единомышленник Коган: вертлявый, нервический человек с козлиной бородкой, стремительными глазами, с пергаментным, сморщенным лицом.
Движения Когана были порывисты, голос криклив, во время разговора ноги Когана дергались. Он более всего напоминал больную птицу, которая судорожно цепляется за ветку, не будучи в силах сохранить равновесие.
И Когана и Молибдена Павел знал задолго до того, как они попали в Совет ста. Он в детстве еще слышал о гениальных открытиях этих неразлучных друзей, поставивших телемеханику и телевидение на крепкие ноги. Но, преклоняясь перед их блестящими умами, Павел не мог при встрече с ними побороть чувства неприязни, которое охватило его.
— Кто неприятен тебе? — в упор спросил Коган, жестикулируя руками.
— Ты ошибся! — смутился Павел, чувствуя досаду и проклиная в душе чересчур тонкую, нервную организацию Когана, — я не выспался и раздражен.
Коган засмеялся.
— Бросим это! — загудел Молибден. — Сядь, Арон! Садись и ты. В ногах правды нет.
Он помолчал немного, испытующе всматриваясь в лицо Павла, и, опустившись в кресло, вздохнул, точно паровоз, влетевший под своды вокзала.
— Вот ты какой!.. Хорош! Хорош! Только вид у тебя утомленный очень. А так парень ничего!
Павла немного покоробила его бесцеремонность, но он промолчал.
— Ты не ершись только! — загудел Молибден. — Я, знаешь, человек простой. Я вот попросту и сразу скажу тебе…
— Молиб! — подскочил Коган.
— Да помолчи ты! Дай сказать хоть слово человеку! — И, придвинувшись к Павлу, неожиданно хлопнул его по плечу: — Все знаешь?
— Почти! Только стоит ли говорить об этом? Будет сессия, будут и разговоры!
Коган подпрыгнул в кресле:
— Что? Что?..
— Да подожди ты! Не скачи козлом!.. Ты, парень, это брось! — нахмурился Молибден. — Павлом, кажется, тебя звать?
Стельмах кивнул головой.
— Так ты брось! Мы ведь, кажется, в одном оркестре играем! Не враги, кажись? Вот давай и поговорим по душам. Ну-ка, что ты думаешь о нас?
— Думаю, что ты и Коган — злейшие враги прогресса!
— Как? Как? — закричал Коган.
Молибден усмехнулся в бороду:
— Враги прогресса… А ты кто?
— Ну, что ж, скажи!
— А ты стопроцентный дурак, — определил Молибден, не дожидаясь ответа Павла.
Павел насмешливо поклонился.
— Форменный, — загудел опять Молибден, — хоть обижайся, хоть не обижайся, а дурак ты порядочный. Про таких в старину говорили: умен человек, да только ум дураку достался… Ну, ты прости меня, что я с тобой интимничаю.
— Я не из обидчивых! — усмехнулся Павел, начиная чувствовать невольную симпатию к этому чудаку.
— То-то! — загудел Молибден. — Я, брат, не от злости ругаюсь. Досадно мне. Вот что. Вижу я, ум у тебя будто бы и гибкий, ассоциативное мышление развито прекрасно. Такому человеку по плечу всю технику нашу на голову поставить, а он пустяками занимается.
— С1 — пустяк?
— Не то что пустяк, а форменная чепуха!
— Дай мне сказать! — не вытерпел Коган.
— Подожди! Так как же, Павел?
— С1 — пустяк?
— А? Ты про это? Ну, что ж, давай поболтаем!
— Я не могу, Молиб, — взмолился Коган, — меня трясет всего, а ты точно ложку по смоле тянешь!
— Ну, вали! Барабань! — махнул рукой Молибден.
— Вопрос ясен, — заторопился Коган, — пустяками заниматься не время! Энергетика — вот! Да-с… Именно сюда нужно бросить Колумбов. Луна? Марс? Глупости! Ажиотаж!
Чувства и мысли Когана бежали впереди слов, поэтому ему казалось, что он уже все сказал. Стрельнув глазами в Павла, он плюхнулся в кресло и закричал:
— Ну? Павел? Ну, ну! Что же ты молчишь? Впрочем, о чем говорить! Вопрос ясен.
— Уточним! — загудел Молибден.
Он прищурил глаза, запустил огромные лапы в густую бороду и, качнувшись в кресле, поднял руки вверх.
Я
земной шар
чуть не весь
обошел, —
И жизнь
хороша,
И жить
хорошо!
— Крепко сказано, Павел?! Заметь «и жизнь хороша, и жить хорошо». Где хорошо-то? Да, понятно, на земле… Хорошие были в старину поэты. Ты вот сказал сейчас: вы, дескать, враги прогресса! А давай-ка разберемся, кто из нас есть доподлинный враг прогресса?.. Вот мы считаем таким врагом тебя. Не сегодня завтра Республика встанет лицом к катастрофе. Предпосылки к этому уже налицо. Топливные резервы на исходе. Кладовые земли опустошены. Нефть и уголь, очевидно, придется вычеркнуть из быта. Валить лес для топок — паллиатив. Да и не так уж мы богаты лесом, чтобы превращать его в топливо. Гидростанции — капля в море. Так что ж прикажешь делать? Стоять и спокойно смотреть в лицо катастрофе или же мыльные пузыри пускать на Луну? Мы остановились на третьем. Мы решили все силы и возможности направить на изыскание новых источников энергии.
— Я не понимаю, — перебил Павел, — почему мешает этому моя работа?
— То-то и есть, что ты ничего не понимаешь!.. Я тебе так скажу: когда-то мы не задумываясь жертвовали ради Республики своей жизнью, а ты вот артачишься, когда у тебя меньшего просят.
— То есть половину жизни?
— Помолчи! Я тебя еще послушаю! Будь покоен! Так вот, если ты друг Республики, ты должен прийти на сессию и заявить: дескать, так и так, никаких сейчас других вопросов, кроме вопроса энергетического хозяйства, быть не может. Я, мол, решил временно отложить межпланетные опыты и отдать силы проблеме энергетики. Потому-де интересы Земли для меня дороже и тому подобное… Ты не думай, Павел, что я противник твоих работ. Не то, брат. Но вот беда: выбивают твои опыты всех из колеи. Бредиатаж получается. Человеки перестают смотреть под ноги, а ходят, задрав морды на Луну. Какая уж тут работа. Откажись ты от своей Луны — и люди на время успокоятся и трезво начнут работать над энергетической проблемой.
— В доме пожар, а ты на бал собрался! — крикнул Коган. — Тушить, тушить надо.
— Я не против, — загудел снова Молибден, — и никто не будет против, только…
— Позволь, — перебил его Павел, — я все-таки не понимаю тебя. Мою работу ты только что назвал чепухой и сейчас уже благословляешь ее. Как понять тебя?
— Откровенность нужна? Изволь! Ну, да, и я, и Коган, и многие другие уверены в том, что это чепуха!
— И?..
— И все-таки мы встанем горой за продолжение опытов.
Молибден сжал бороду в кулак.
— Видишь ли, в свое время в колбах алхимика возникла научная химия, идеалист Гегель родил диалектику материалиста Маркса, фантастическая литература помогла наметить пути развития современной техники. В этом мире нет ничего неоправданного и ненужного. Все, что ни делается, — все это идет на пользу. Я, Павел, человек старый… Я помню времена, когда по земле дураки бродили.
— Полезные?
— А что ты думаешь? Понятно, полезные. Бывало, на дурака до дрожи смотришь, экое, думаешь, ничтожество, и сам ужаснешься: а не похож ли я на него?.. Ты не скажи! Дурак — прекрасное пособие для человеческого совершенства… Конечной цели ты здесь не достигнешь. Мы это знаем. А в результате твоей работы человечество, пожалуй, должно будет обогатиться чем-нибудь полезным. Это уж факт. Обожди годик-другой, я и сам приду работать над твоей химерой.
— Это не химера! — покачал головой Павел. — И позволь мне сказать все, что я думаю о своей работе.
— Послушаем… Почему же не послушать?
— Пусть в твоих глазах я встану, как показательный болван, но я скажу все, что я передумал за эти годы.
Помолчав немного, как бы собирая растерянные мысли, Павел задумчиво поглядел на своих собеседников и спокойно сказал:
— Ты знаешь о рождении идеи все… В те дни, когда я приступил к работе, я исходил из тех соображений, что рано или поздно Земля будет перенаселена и человечество встанет перед задачей колонизации космоса. Но с течением времени я решил, что перенаселение — событие маловероятное. Скорее всего, следует ожидать всеобщей катастрофы, которая сделает жизнь на Земле невозможной. А такие катастрофы, если мы примем во внимание свойства вечной материи, явятся, несомненно, если не сегодня, так завтра. Больше того, такие катастрофы уже видело человечество. Уверены ли вы оба в непреложности истины рождения человека на Земле? Я лично более всего верю в то, что человек родился в космосе и колыбелью человечества была иная планета, о которой мы ничего не знаем.
Я представляю себе дело так.
Миллионы лет назад люди жили на какой-то неведомой человечеству планете. Жизнь на этой планете имела культурный уровень значительно выше нашего. Люди не только имели такую технику, как у нас, но даже могли переноситься с одной планеты на другую. Теперь представьте себе, что на той неведомой планете человек с длинной седой бородой (запомните бороду, пожалуйста!) работает в качестве директора межпланетных сообщений. Он заведует отправкой межпланетных экспрессов, и от него же зависит возвращение этих экспрессов обратно. Теперь допустите, что с этой планеты на Землю отправляется целая экспедиция. Люди высаживаются на планете. Прекрасно. Они занимаются минералогией, ботаникой, собирают богатые коллекции, но в это самое время в космосе происходит страшная катастрофа. В старую систему планет врывается из мирового пространства Солнце, подхватывает нашу Землю и тащит ее в мировом пространстве триллионы астрономических единиц. Наконец, Солнце принимает сегодняшнее положение, захваченные в пути планеты начинают двигаться вокруг Солнца по обычной для всех планет орбите. Те же планеты, которые находились в этом поле мирового пространства, продолжают свой прежний путь, набегая с огромной скоростью на всю Солнечную систему со стороны, обращаясь вокруг Солнца по сильно вытянутому эллипсу.
Последнее обстоятельство, между прочим, чрезвычайно важно, так как оно подтверждает эту теорию. Влетев из мирового пространства в поле блуждающих космических тел, Солнце захватывает силой тяготения эти тела и образует вместе с украденной из другой системы Землей и некоторыми другими планетами нашу Солнечную систему.
Канто-Лаплассовская гипотеза — детский лепет. Глупая сказка.
— Дальше, дальше! — попросил нетерпеливо Коган.
— Теперь представьте себе ужас людей, которые видят, как Земля с потрясающей быстротой уносится от их родной планеты. Они находятся от родины уже на таком расстоянии, которое свет может пройти в течение миллиарда лет. Несмотря на это, люди не теряют надежды. Они верят, что директор станции — седобородый мужчина — вернет их на родную планету. Проходят десятки лет. У вынужденных межпланетных колонистов появляются дети. На земле зарождается человек. Умирая, колонисты рассказывают одичавшим детям о прекрасной жизни на родной планете, которая, может быть, называлась Рай. Возможно, что бородатый директор станции был зарегистрирован под именем бога с фамилией Саваоф…
Проходят миллионы лет. Планета Рай превращается в утерянный рай. Директор Саваоф — в сверхъестественное существо. Коммерческие агенты с аэроптерами — в ангелов. Люди рассказывают о коврах-самолетах (образ аэроплана), о летающем Икаре, о живой и мертвой воде (не боржом ли это?), о скатертях-самобранках (это, несомненно, наши коммунальные столовые).
— Ну, ну!
— Проходят столетия. Все забыто и утеряно.
Но человек тоскует об утерянном мире. У людей по временам поднимает голову «космический атавизм».
Ты сказал: нет случайного и неоправданного. Правильно! Я с тобою согласен. Но сам ты, очевидно, многое считаешь случайным. Ну чем ты объяснишь появление китайских легенд, в которых говорится о том, что первые китайцы упали на Землю с Луны? А перувианские легенды, утверждающие, что Манго-Гуэлла, основатель перувианской династии, спустился со своей женой с неба? А сказание об Атлантиде? А индийские книги «Веды» и «Бхагават-Гиты», трактующие о возвращении людей на другие планеты? И это не случайно!.. У всех народов, особенно у древних, ты можешь без труда найти отзвуки этого события. Монгольские сказки о полетах на небо, сказание о Икаре и Дедале, вавилонские легенды о летающем царе Этане, арабские сказки о Синдбаде-мореплавателе, поэма персидского поэта Фирдуси о полете Шаха Кей-Кауса, утверждения Гераклита о том, что он был знаком с жителем Луны Арабисом, который обладал волшебной стрелой, переносившей его во всякое место Вселенной.
Все это — деформированные воспоминания о событиях, которые случились миллионы лет тому назад.
Ты сказал: нет случайного и неоправданного. Правильно, Молибден. Не случайно появление литературных произведений, в которых разрабатывается эта проблема. Не случайны также героические попытки человечества осуществить эту связь с другими планетами. Не случаен и я, Молибден. Ты говоришь: откажись. Нет и нет! Тысячи раз нет. Ничто не в состоянии убедить меня в бесполезности этих опытов.
— Фантасмагория! — вскочил Коган. — Бред, чепуха!! Одна из глупейших гипотез! Не будет этого! Слышишь? Большинство встанет против.
— Неправда! Моя работа — мечта человечества. Большинство будет на моей стороне.
— А если?..
— Что если? Ты сам знаешь: если мы соберем большинство, так тебе и Молибдену придется помогать мне. Если же большинство будет на вашей стороне, я вынужден буду, конечно, отложить работу.
— Экая горячка! — загудел Молибден. — Дай твою руку!.. Вот так! Будем говорить спокойно. Я скажу тебе вот что. Гипотеза твоя несерьезна. Да ты и сам, наверное, не шибко веришь в нее. Я хочу говорить о другом. О гипотезах и действительности. Ты вот невесть чего тут нагородил. А толку из твоих слов не вижу. И потому не вижу, что в мире есть явления, которые можно назвать путями человечества. Как бы высока ни была наша техника, а нам никогда не удастся положить звезды в карман. Как бы ты ни обсасывал свою теорию, а дальше Земли тебе не удастся прыгнуть.
Ты не понимаешь одного, что сам человек ограничен во многом. Воля человека не абсолютна. Человек может изобрести летающую корову, но никогда не изменить ему законов движения.
Есть, дорогой мой, в морских глубинах рыбы це-лоринхи, татигады, эстомии, макруги, малокостнусы, неостомы и тысячи других живых существ, которые прекрасно живут на глубине тысячи метров, но умирают, будучи вытащенными на поверхность.
И это закон…
В том, что ты полетишь, — сомнений быть не может. Ну, а дальше что?
Человек никогда не разрешит этой проблемы так же, как не разрешить ему и проблемы бессмертия. Все, дорогой мой, имеет законы. Их же не преступить… Фанаберии космизма только отвлекают людей от прямых обязанностей на Земле…
— В наше время, — кашлянул Молибден, — жили поэты, которые путешествовали в межпланетном пространстве, сшибая оглоблей звезды. Такие поэты умерли вместе с эпохой, гнавшей их в космос… Но куда и от чего бежишь ты, человек социалистического общества?.. Я этого не понимаю. Тебе нужно лечиться от твоей космической болезни. Тебя следует изолировать, чтобы ты не распространял высокой заразы. Можешь обижаться на меня, но после того, что я слышал, я буду бороться против тебя до последнего вздоха.
— Опыт был? — подпрыгнул Коган. — Был, я спрашиваю? И что же? Катастрофа? Да? Стоила ли игра свеч? Конечно нет! Все чепуха! Для того чтобы перелететь из Ленинграда в Магнитогорск, не нужен был С1.
— Катастроф больше не будет! — заметил Павел.
— Так говорят безумцы! — поднялся Молибден. — Не будет больше и межпланетных снарядов, которые вырывают из наших рядов лучших людей…
— Посмотрим!
— Значит, враги?
— Да! — крикнул Павел. — Ты и Коган — враги мои и человечества!
— Будем драться, черт возьми! — спокойно сказал Молибден.
— Будем драться! — принял вызов Павел.
Коган побежал к дверям, извергая ругательства. Следом за ним, тяжело ступая, уходил Молибден, даже не взглянув на человека, который грозил своим упрямством порядку Республики.
Глава седьмая
Павел не знал, что могут предпринять Молибден и Коган, но теперь для него было ясно, что предстоит борьба.
— Да, да, — говорил он себе, собираясь к Нефелину, — мы должны форсировать события!.. Надо действовать!..
Погруженный в размышления о судьбе своей работы, Павел не заметил, как дошел до редакции и как очутился в редакторском кабинете.
— Надо действовать, — были первые слова Павла, — они знают все! Мы не должны терять ни одной минуты.
Нефелин испытующе посмотрел на Павла:
— Открыты?
— Стратегия наша оказалась чепухой.
— Что они предлагают?
Павел передал свой разговор с Молибденом и Коганом.
— Мы расстались врагами! Они ушли от меня, не протянув мне на прощанье руки.
— У тебя есть уже планы?
— Только одно!
— ?
— Перейти в решительное наступление!
— И…
— Я не прочь выступать с завтрашнего дня с лекциями. Кроме того, я мог бы организовать выставку по вопросам межпланетных сообщений.
— Все это, конечно, хорошо, но тебя отправляют сегодня в Город Отдыха.
— Как? — возмутился Павел. — Бойко говорил…
— Брось! Не поможет! Они действуют быстрее нашего. К твоему сведению, могу сообщить, что Молибден и Коган были командированы сюда Советом ста для выяснения твоего здоровья. Они нашли тебя в неудовлетворительном состоянии. И ты, конечно, понимаешь, — засмеялся Нефелин, — что они выразили свое неудовольствие и предложили Бойко отнестись к твоему здоровью более внимательно. Молибден, между прочим, сказал Бойко (я привожу подлинные слова): «Стельмах дорог Республике. Но ты этого, очевидно, не уясняешь. Вместо того чтобы ремонтировать его, — ты держишь Павла в духоте Магнитогорска». Бойко в припадке раскаянья вырвал еще два волоска на черепе и, отдав распоряжение о твоей отправке, вылетел с правительственным самолетом в Москву.
Как видишь, они отводят тебя с поля сраженья, шутя и играя. И тут уж никто и ни к чему не придерется… Забота о твоем здоровье! Ничего не поделаешь! Назвался гением — лезь в опекунские пеленки.
— Но это же свинство!
— Что? Забота о твоем здоровье — свинство? Неблагодарный, как ты смеешь так думать об этом!
— Не шути, Нефелин! Мне тяжело сейчас! Подумай, выбыть из строя на месяц, когда именно этот месяц должен решить судьбу работы. Нет. Это нелегко. Сидеть в дурацком городе, не принимать участия в борьбе за самого же себя… Я не понимаю, как ты можешь шутить?!
— Ну, хорошо! Я заплачу!.. Ты похож на ребенка, Павел. Право слово! А что ты думал? Я уже говорил тебе, что им надо отдать справедливость, действуют они умно.
— Но нечестно!
— Ступай скажи им! Они тебе ответят, что честность понятие относительное. Они тебе скажут: все разрешено для блага Республики.
— Благо?
— Ступай убеди их!
— Мне хочется плакать, Нефелин!
— А мне хочется драться! Уезжай! Я буду биться за троих! Да и все мы — ты только посмотрел бы — готовы к самому страшному. Я не ручаюсь, но, может быть, рядом с нами сидят члены нашего клуба и точат ножницы. Они клянутся остричь бороды консерваторов и уже расписываются по этому поводу на пергаменте кровью.
— Ты все шутишь!
— Я весел, Павел! Весел от того, что приводит тебя в печаль. Чудак ты, право!.. Подумай хорошенько: что заставило этих бородачей порхать из Москвы в Магнитогорск? Что побудило их сплавить тебя с поля битвы?
— Ну?.. — с надеждой протянул Павел.
— Сознание бессилия. Ручаюсь головой, что ситуация в Совете ста более благоприятна для нас, чем для консерваторов. Если бы они чувствовали за собой силу, их действия были бы иными. Уезжай, Павел! До сессии еще полтора месяца! А это большой срок для нас. Большинство будет с нами. Вот увидишь!
— Если они не придумают…
— Пускай, пускай! Пусть придумывают все, что им покажется удобным. Мы все равно победим.
— Я начинаю бояться их!
— А, ерунда… Верь мне, что не позже нового года ты будешь трудиться на Луне, открывая банки с консервами. А я… Ну, я буду посылать тебе с Земли воздушные поцелуи… Ну, давай обнимемся на прощанье! В случае чего я буду писать тебе… Прощай, дружище! Будь весел! Поправляйся. А главное — не унывай! Можешь быть уверен, что в любое время дня и ночи твои друзья действуют и за себя, и за тебя, и за ослепительную идею, за старую мечту человека!
Ободренный и успокоенный немного, Павел вернулся в лечебницу.
В белом вестибюле, залитом светом, он застал Майю, которая стояла в дорожном пальто около распределителя.
Она тянулась к автомату с надписью «Больных один», стараясь повернуть выключатель, но рычажок выключателя был поставлен так высоко, что до него касались только кончики пальцев Майи. Услышав шаги Павла, она повернулась к нему и сердито сказала:
— Безобразие! Установщик, очевидно, сам решил вести регистрацию! Помоги, пожалуйста!
Павел подошел и, протянув руку через голову Майи, поставил в автомате слово: «свободно».
— Так?
— Спасибо! — сказала раскрасневшаяся Майя и протянула Павлу руку:
— Ну… Ты уезжаешь?
— Я ждала тебя! Ты знаешь о последнем решении Бойко?
— Отправиться сегодня? Знаю!
— Ну вот и прекрасно! Я возвращаюсь в Ленинград!.. Желаю тебе поправиться и… Словом, выздоравливай поскорей!
— Спасибо!
Они замолчали. И так стояли, почему-то избегая смотреть в глаза друг другу. Павел чувствовал, что ему нужно что-то сказать, но какое-то странное замешательство вымело из головы все мысли.
Наконец, подавив смущенье, он пробормотал:
— Я… я, знаешь ли… привык к тебе за это время… То есть… ты была очень добра… Да… Очень добра…
Майя вздохнула.
— Мы еще… думаю… встретимся…
— Возможно, — отвернулась Майя.
Павел пожал ее крепкую, узкую руку.
— Ну, конечно встретимся. Ведь мы же ленинградцы.
— Да!..
Майя неестественно закашлялась:
— Ну, что ж… Пойдем!.. Нам пока по пути!
Они вышли на улицу, но тут, вспомнив что-то, Майя вернулась обратно:
— Чуть было не забыла!.. Одну минутку!
Она вернулась с письмом в руках.
— После твоего ухода приходил Молибден. Он просил передать тебе это письмо и вот эту записку.
Павел с недоумением и тайной робостью взял записку и, развернув ее, прочитал:
Дорогой Павло!
Заходил извиниться за резкость. Не застал. Думаю, впрочем, — простил. Никак не привыкну. Отрыжки старого. Нервы. Не обижайся на старика. Исправляю: жму руку у хотя заочно. В Солнцеграде найди мою дочь. Передай письмо. Другой способ не подходящ для содержания. Это касается только ее. Секрет. Сам не могу. Занят.
О твоей химере буду думать. Может быть… В общем — после поговорим. Навести старика перед сессией. Потолкуем.
Поправляйся.
Письмо не было запечатано.
— Он так торопился, что позабыл даже запечатать! — сказала Майя.
— Ну, что ж, исправим его рассеянность!
Павел попытался заклеить конверт, но это оказалось невозможным делом. Края конверта были не пригодны для склеивания. И тут Павел понял, что письмо оставлено Молибденом умышленно открытым. Очевидно, старик питал надежду, что Павел может заинтересоваться содержанием письма и прочитать то, что, по мнению Молибдена, Павлу следовало знать.
Павел покраснел.
«Какая гадость, — пронеслось в голове Павла, — он мог подумать, что я окажусь нескромным и…»
Горячая краска еще гуще залила его щеки.
Сунув конверт в карман и выдернув быстро руку, Павел пошел рядом с Майей, по направлению проспекта Энтузиастов.
Он не захотел войти в салон.
В небольшой кабине скорого самолета он просидел несколько часов, безучастно рассматривая плывущие за иллюминатором облака.
«Что замышляет он? — думал Павел о Молибдене. — Почему я должен прочитать письмо, адресованное его дочери?»
Размышляя о поступке Молибдена, Павел решил, что Молибден имеет какое-то, правда очень странное, намерение включить в борьбу против звездоплана свою дочь.
«Для чего ему это? И почему он так сильно надеется разрешить в благоприятном для себя смысле вопрос о моей работе с помощью дочери?»
Неожиданно в сознании Павла пронеслась робкая мысль, заставившая его покраснеть.
— Нет, нет! — вскочил Павел. — Он не думал этого… Я слишком плохого мнения о Молибдене.
Тогда тайный голос вкрадчиво прошептал:
— Прочти, и ты будешь знать все. Ведь он же именно с этой целью вручил тебе письмо.
Павел сунул руку в карман, но тотчас же выдернул ее обратно, как будто пальцы его коснулись оголенного электрического провода.
— Нет! — громко сказал Павел. — Ты напрасно думаешь, что я суну голову в расставленные тобою сети. Того, что хочешь ты, я не должен хотеть!
Но тайный голос снова зашептал вкрадчиво:
— Ты просто боишься его. Ай-яй-яй! Взрослый мужчина. Открой и прочти. Ведь он же хотел этого! Докажи, что ты его не боишься!
— Нет, — закрыл глаза Павел.
— Не понимаю, — заметил тот же голос, — ничего не понимаю в твоем поведении. Ведь это же не подглядыванье в замочную скважину. Он хотел, чтобы ты прочитал. Неужели тебе не ясно? А ты прочти и посмотри, чего хочет Молибден, но сделай так, чтобы этого не было.
Рука Павла опустилась в карман, пальцы схватили конверт. Резким движением Павел достал письмо и быстро выдернул листок бумаги из конверта, но тотчас же почувствовал, как горячая кровь брызнула к его щекам.
Ему стало душно.
Кинув письмо на диван, Павел выбежал из кабины.
Он прошел по коридору и остановился в застекленном проходе. Прижав пылающие щеки к стеклу, он глядел вниз на летящие под ногами поля и фруктовые сады, среди которых белели агропункты. От яркого солнца поля горели разноцветным пламенем, и люди, точно микроскопические частицы пепла, носились внизу, устанавливая машины, сверкающие никелем.
Павел вспомнил, что вот уже три года прошло с тех пор, как ему последний раз пришлось целый месяц жить и работать в агрогороде.
Рядом с Павлом стояла пожилая женщина, разговаривая с мальчиком, которого она, очевидно, сопровождала в детский санаторий. Мальчик был бледен и часто кашлял.
— Простудили где-то! — нахмурился Павел и мысленно поставил диагноз:
«Бронхит… Сильная форма… Три месяца лечения солнцем!»
Разглядывая ребенка и женщину, Павел почему-то решил, что виновата в болезни мальчика именно эта женщина, которая, несомненно, не считается ни с какими правилами медицины. Он придвинулся ближе и подумал с неприязнью:
«Простудила мальчишку, а теперь болтает что-то. Подумаешь, как ему важно слушать ее болтовню».
Наклоняясь к мальчику, женщина старалась говорить ему прямо в ухо. Было невозможно разобрать все, что говорила она, но по отдельным словам, долетающим до Павла, он мог догадываться, о чем шла речь.
— Видишь? Видишь? — показывала женщина через стекло узловатым пальцем.
Внизу проплыло бетонное здание Волжской гидростанции. Гигантская плотина лежала поперек Волги, кутаясь в кружева яростной пены. Мальчик прильнул к стеклу, с любопытством вытягивая шею.
— А-а-а… О-о!.. рая… Третью пятилетку… Ангарская… это… ция… вторая по мощности…
Павел придвинулся ближе.
Женщина показывала на огромные площади, занятые заводами, которые тянулись к зеленеющей вдали городской черте.
— …мукомольные… салотопенные… мыловаренные… кожевенные… фабрики… обувные… овощные… фруктовые… крахмальные заводы… строительных материалов…
Она говорила об индустрии Средневолжской области.
Павел зевнул.
В сущности говоря, такие женщины — плохие гиды. Ну что может понять мальчонка из этих объяснений? Да и знает ли она сама, почему Средневолжская область превратились за последние десятилетия в огромную фабрику по переработке сельскохозяйственного сырья?
Интересно, что сказала бы она, если бы ее спросить:
— А почему все это? Почему здесь такая индустрия, а в Нижневолжской области — металлургическая и металлообрабатывающая промышленность?
Подобные люди способны целыми днями плавать в воспоминаниях. Пролетая над Карелией — всесоюзным комбинатом мебельной и бумажной промышленности, — они непременно будут говорить о диких скалах и безлюдных озерах, которые некогда были на месте прекрасных городов Карелии.
В Туркестане, в районе хлопка и каучуконосных плантаций, они вспоминают о голой пустыне и, конечно, о бывшем Аральском море, которое нынче превращено в резервуар гигантской оросительной системы.
До слуха Павла долетело слово:
— Волго-Дон…
О Волго-Доне она, конечно, расскажет, как его начали строить во вторую пятилетку, как этот канал соединил Волгу с Черным морем и превратил Ростов в порт мирового значения. И уж несомненно, расскажет о гигантской оросительной системе, которая с постройкой Волго-Дона позволила втянуть в сельскохозяйственный оборот десятки тысяч гектаров плодородной земли.
Рассказывать так рассказывать.
Она расскажет и о том, как Ахтуба — дельта Волги — превратилась в район хлопководства и рисосеяния.
Пролетая над старым Днепростроем, она будет говорить о построенных электрических сверхмагистралях, опутавших Донбасс, о том, как на базе донецкого угля, криворожской и керченской руды и днепровской энергии развернули производство тысячи новых заводов судостроения, машиностроения, металлообработки, как выросли здесь алюминиевые заводы, электротехнические, сельскохозяйственного машиностроения и, понятно, упомянет о былой мощи дряхлеющего угольного гиганта.
В сущности, это уже старо и давно уже набило оскомину. Павел прошел в кабину и, не взглянув на письмо, белеющее на столике, лег на диван. Укачиваемый воздушной качкой, он заснул богатырским сном, и ни шум мотора, ни спуски на промежуточных аэровокзалах, ни подъемы — ничто не беспокоило его сна.
Свежий и бодрый, он проснулся в тот час, когда самолет летел над Кавказом.
Сквозь стекла иллюминаторов можно было видеть мелькающие внизу бесчисленные гидростанции, перекусившие плотинами бурные горные реки, медеплавильные заводы, виноградники, белые санатории, прячущиеся в зелени лесов, обширные фруктовые сады, города, обсерватории, климатические станции. Мощные горные хребты вырастали под крыльями самолета и беззвучно падали вниз.
Павел привел одежду в порядок и, сунув письмо в карман, вышел в салон.
Указатель змеился дрожащими фиолетовыми буквами:
СЛЕДУЮЩАЯ ОСТАНОВКА В СОЛНЦЕГРАДЕ
Павел прильнул к иллюминатору.