— Не с нашим это языком! — кашляет Евдоха. — Такое слово у нас в зубах вязнет!
Солнечным утром, когда из темных, холодных подвалов выползают оборванные, грязные ребята и заполняют двор веселым гамом, ученая дворничиха выносит венский стул и, стряхнув с сиденья пыль, ставит его под окнами дворницкой. Потом, положив корзину с вязаньем у ног и расправив юбки, она широко расставляет локти; сверкающие иглы приходят в ленивое движенье.
На шум и крик, оглядываясь по сторонам, выходит Вовочка «из верхней квартиры». Он одет в матроску с белым отложным воротничком, с золотыми якорями из отворотах. Лицо Вовочки заспанное, глаза ленивые, нижняя губа шевелится, словно красная улитка.
Я подхожу к нему и спрашиваю:
— Сахар-то ел сегодня?
— Что? — спрашивает Вовочка.
— Сахару много съел?
— Н-нет! Я его не ем!
— Ври больше!
— Я не вру. Врать нехорошо! — пищит Вовочка.
— Та-ак! — говорю я. — А у вас много сахару?
— Много!..
— Ты бы принес мне! А? Чего тебе стоит? Запусти руку и — айда сюда.
— А зачем?
— Фокус я тебе покажу! Булку еще захвати с собой!
Дворничиха прислушивается.
— Ты, казнь Египетская, чего там крутишь? — спрашивает она.
— Ничего я не кручу!
И потихоньку шепчу Вовочке:
— Ты поскорей только, а то мне некогда!
Вовочка уходит и возвращается, держа в растопыренных руках французскую булку и сахар.
— На!
— Сичас будет фокус-покус. Никакого мошенства. Одна ловкость рук.
Засучив рукава, как это делают заправские чародеи и маги, посещающие наш двор с шарманщиками, я высоко поднимаю булку вверх, эффектно ломая ее над головою пополам.
— Гляди хорошенько! Ейн! Цвей! Дрей!
Я делаю зверское лицо и, чавкая и жмурясь, начинаю торопливо есть.
Вовочка вежливо смотрит мне в рот, ожидая чуда, но в это время подкрадывается дворничиха и хватает у меня из рук булку.
— Ты что же это, Казнь ты египетская? Выманиваньем занимаешься?
— А тебе жалко?
Не удостоив меня ответом, дворничиха уходит, уводя Вовочку за руку.
— Какой сачок, однако? — кричит дворничиха во весь двор.
Я стою, медленно разжевывая оставшийся во рту кусок сладкой, чудесной булки, стараясь как можно дольше продлить удовольствие. Визгливый голос дворничихи, вырывающийся из открытых окон квартиры Вовочки, выводит меня из раздумья.
Я начинаю прислушиваться.
— А я за ним полчаса наблюдаю, — захлебывается дворничиха. — Как он подошел еще, я сразу сообразила, что дело тут неладное. Чего, думаю, надо ему от вашего мальчика? Конечно, ваш Вовочка воспитанный мальчик. Я всегда любуюсь им, как он выходит. Тихий такой, скромный. Сразу видно порядочных родителей. А тот-то около него вьется. И с этой-то стороны зайдет и с той-то заглянет. А ваш — прямо прелесть, стоит как губернатор, да так-то вот смотрит спокойно. Булку он уж отъесть успел, обормот…
Во дворе дворничиха глаз с меня не спускает. Стоит мне подойти к чистому мальчику «сверху», как она уже беспокойно и подозрительно следит за мной.
И мне приходится «работать» осторожно.
Нарядные дети тянут меня с непреодолимой силой. Каждый из них представляет величайшую ценность, а Сева — сын черной и худой барыни с занятными усиками — прямо передвижной фантастический клад. Если око дворничихи не следит за мной, предаюсь безумному пиршеству, глотая принесенные Севой котлеты, пироги, булки, а иногда даже куски настоящего пирожного.
Но последнее время судьба не улыбается мне. Я хожу с булькающими, поющими кишками, бесплодно размышляя о том, как бы набить свой живот.
Попытки урвать кусок хлеба дома предупреждаются матерью.
Каждый раз она ловит меня в самый последний захватывающий момент, когда, откромсав кусок хлеба, я пытаюсь засунуть его под рубашку.
— Опять таскаешь? Прорва ты чертова! Целыми бы днями он ел! И куда только лезет в тебя, шкилета?!
— Дык… кусочек же! — ною я, стараясь разжалобить мать.
— Я те дам кусочек!.. Сядешь обедать и ешь, а так таскать не дозволю! Пошел! Нечего тут проедаться! Наказанье, а не ребенок!
Но что обед? Во-первых, до обеда еще целая вечность, а во-вторых, и обед-то не очень успокаивает. После жидкого картофельного варева, кислых огурцов да капусты у меня только-только разыгрывается аппетит. После обеда я начинаю особенно энергично разыскивать пищу.
Я кружусь по двору, зорко всматриваясь в мутные пасти черных лестниц, и, как только в темноте замечаю «верхних», я, точно коршун, делаю широкие круги, постепенно приближаясь к мальчикам-кладовкам.
Зацепившись за трубу, я рассматриваю верхних мальчиков издали, затем завожу разговор.
— Вы никогда не чешетесь, Сережа? — вежливо спрашиваю я румяного мальчика.
Он исподлобья смотрит на меня, не понимая, чего от него хотят. Тогда я ставлю вопрос ребром:
— У вас, значит, не водится вошей?
Мальчик молчит. Я начинаю беспокоиться, не испорчено ли дело, и тотчас же подвожу разговор к его ближайшей цели.
— Вы, Сережа, не можете принести две булки?.. Можно хотя одну, конечно! — торопливо добавляю я.
Мальчик сопит.
— Если принесешь, — перехожу я на «ты», — можешь гулять по двору, где хочешь. Я тебя не трону. Вот лопни мои глаза.
Но, увы! Я слышу за спиной подкрадывающиеся шаги дворничихи.
— Египетская казнь, ты чего опять придумал?
Я отскакиваю в сторону. Дворничиха поднимает голову вверх.
— Мадам, Нина Николаевна! — кричит мой враг.
Глава II
Я не одинок. Таких, как я, — вечно голодных ребят — во дворе около двух десятков. У каждого из нас свои приемы добычи булок от «верхних» мальчиков и у каждого свои враги.
Мы честно поделили между собой румяных Вовочек, Сережей и Тосиков и работаем, не вторгаясь в чужие районы. Но враги наши действуют против нас сообща.
Из форточек наблюдают за нами няньки, мамаши счастливых мальчиков, кухарки, горничные, а во дворе зоркий взор самой дворничихи.
В конце концов мы сдаемся. Борьба не по силам. Мы переносим свою деятельность за пределы двора. Точно стая голодных волков, мы шныряем по базарам, болтаемся на вокзале, торчим в садах. Подносим вещи пассажирам, нанимаем извозчиков, бегаем за папиросами, исполняем тысячи поручений, нередко возвращаясь домой настоящими богачами, с карманами, в которых позванивают медяки.
Особенно удачные дни выпадают на нашу долю в загородном саду.
Я скоро полюбил ночной, с темными сводами, прохладный сад, полюбил шум его ресторана, веселую музыку и сладкое дыханье цветов. Прижимаясь к деревьям, мы каждый вечер пробирались к огням и шуму, рассматривая богато одетых людей.
Веселые люди кричат, поют, размахивают руками. Звенят ножи, посуда, хлопают пробки толстых бутылок.
Сквозь темную листву виднеются звезды. Матовые электрические шары висят над белыми скатертями столов. Ночные бабочки кружатся в теплом свете.
Кто-нибудь из этих веселых людей замечал нас, подзывал к себе.
Мы входим в освещенный круг и, встав спинами к деревьям, стоим, ожидая счастья.
И оно нередко протягивало нам руку.
— Эй, мальчик! Заработать хочешь?
— Хочу!
— Город знаешь?
— Знаю!
— Слетай на Николаевскую! Есть там дом номер три, квартира восемнадцать. Спросишь господина Запольского. И передай ты ему, эфиоп мазанный, что его ждет здесь Николай Николаевич! Будет он или не будет — возьми записку. Одна нога здесь — другая там. Придешь через полчаса — гривенник. Понял?
— Понял!
— Марш!
Давали и другие поручения.
— Эй, малец! Смотри сюда!
Человек за столом тянулся в сторону полуосвещенной аллеи, где густо переливалась толпа и красные огоньки папирос плавали в воздухе.
— Видишь этих барышень в зеленом? Вот, вот, сюда поверни голову. На одной шляпа с пером. Видишь?
— Вижу!
— Вот, передай записку. Не той, что с пером, а которая рядом!
Ночью мы возвращаемся домой. Утром ватагой идем на базар, покупаем калачи, копченую воблу, квас, папирос, пряников и на задах, на пустыре, устраиваем пир и, пресыщенные до боли в животе, засыпаем.
Однажды вечером меня подозвали к столу, за которым сидело много веселых людей. Один из них, видимо чиновник — худой и черный, как цыган, — долго смотрел на меня круглыми желтыми глазами и, наконец, спросил:
— Ты кутилкин?
Сидевшие за столом захохотали.
— Что ж молчишь?
— Как прикажете! — ответил я, не понимая черного.
— Смирный, значит? — снял чиновничью фуражку черный. — Ну, ну!
Отвалившись на стул и ковыряя зубочисткой во рту, он спросил у меня:
— Ты насчет того, чтобы кутнуть в приятной компании… Не прочь?
— Я на все согласен! — продыхнул я, думая разжиться у стола гривенником.
— Ловкач ты, брат, я вижу! — оскалился черный. — А ну, иди-ка ближе!
Черный повел рукой над столом.
— Вот это, — показал он на половину съеденной птицы, — ты съел бы?
У меня за щеками хлюпнули слюни.
— Съел бы! — чуть не закричал я от счастья.
— Тише, тише! — остановил меня черный. — А вот это? Палец повис над коробкой с маленькими золотистыми рыбками.
— Съел бы! — зажмурился я.
— А это?
— И это съел бы!
— А это?
— Съел бы!
Я следил за пальцем черного, показывающего на разные незнакомые мне, но, очевидно, вкусные кушанья, стучал зубами, ожидая знака, чтобы кинуться и проглотить все это.
Но черный не торопился.
— А вот это?
— Съел бы, дяденька! — со стоном вырвалось у меня. Черный замолчал. Я стоял, глотая обильные слюни, не смея шевелиться, боясь резким движением рассердить доброго дяденьку.
Черный зевнул.
— Что ж ты стоишь?
Я понял вопрос как приглашение взять со стола все, что мне нравится, но, не веря тому, стоял не двигаясь, не шевелясь.
— Что ж ты стоишь, мальчик? — снова спросил черный, зевая. — Постоял немного — и ступай себе с богом! Ну, иди, иди, мальчик! — Он сдвинул сердито брови. — Пошел прочь, каналья! Иди, пока официанта не позвал!