РАССВЕТ
Во времена Святополка в стране, ограниченной Шумавой, лесами Крушных гор и Судетским горным массивом, жили славянские племена. По нижнему и среднему течению реки Огры селились лучане, к западу от них было место седличан, в крае, позднее названном Хебским, сидело хбанское племя; далее на север жили дечане, лемузы и литомеричи; а еще дальше, в краю Болеславском — пшоване. Северо-восточные пространства были уделом хорватского племени, юг принадлежал дулебам, а меж ними жили люди, называвшие себя зличанами. Но ядро, но середина той страны отдана была чехам, которые впоследствии сумели поставить братские племена в зависимость от себя и объединить их.
В древности племена редко вступали в добровольные союзы. Властвовали над ними князья, и эти князья стремились расширить свою власть войной и коварством; они нападали друг на друга и боролись между собой. Раздоры разъединяли их, и только победа пробивала дорогу из края в край. В жажде сражений ходили племена в походы по дремучим лесам или вдоль рек, которым тесно было в их руслах; ходили и походами к границам селений, спускались к равнинам с гор, с низин поднимались на холмы, и вели их пути от края леса к его середине или из темных чащоб к лугам, где широко разлились озера. Так каждое племя ходило из своих владений к владеньям другого, чтоб насладиться победой и возвысить могущество своего рода.
В те военные времена шум битв разносился по лесам, В те безжалостные времена победителям навечно отдавалась свобода тех, кто попадал в плен, и всадники перегоняли с места на место стада рабов. Тут можно было видеть мужчин, женщин и жалких стариков, падавших под тяжестью зерна и добра, когда-то принадлежавших им самим; так, падая, шли они к городищам своих господ. Там их уделом становились горе, лишения и боль, и ни одной утехи не насчитывалось во все их дни. Засыпали в тревоге, а едва намечался рассвет, их гнали рыть колодцы, и возделывать пустоши, и корчевать лес. Иной раз, когда вновь племя поднималось на племя, невольников понуждали идти в бой и биться за своих господ. Так рабским трудом и грабительством возрастало в одной стороне могущество чешских князей, в другой же усиливалась власть рода Славника, повелевающего зличанами. Оба рода держались дедовских обычаев. Страсти кипели в их сердцах, хотя ведомо было им учение о любви, которое князь чехов Боривой принял от архиепископа Мефодия. Некоторые высшие люди чешские уже тогда крестились, да и знатные семьи прочих родов легко уживались по крайней мере с наружным принятием веры Христовой. Они признали единого Бога, но оставались язычниками, если говорить об образе мыслей и действий. Так без пользы слушали они слова Евангелия, но жили по-прежнему как варвары: племя воевало с племенем, род с родом, князья и сыновья одного отца соперничали друг с другом. Сила была им судиею, и меч был их правом.
Отблеск подобных страстей озарял и чело князя Братислава, сына Боривоя. Он властвовал в середине земли, там, где жило племя чехов. Войною увеличивал Вратислав свои владения; умножал свое могущество и хитростью, и дружеским обиходом, и семейными связями. Когда он умер, княжескую власть захватила супруга его Драгомира. Правила она за малолетнего сына по имени Вацлав.
Вацлав был мальчик сильнее и красивее прочих. В латинских религиозных легендах сохранилось, что дух Вацлава, как бы предвещая будущее, с ранних лет устремлялся к смирению, к любви и прощению. В других же книгах записано, что жил он в простоте, был похож на своих братьев и, как человек, живо радовался человеческим радостям и не чужд был проступков. Как водится, и ему, видно, дьявол ставил на пути соблазны и, как водится, и ему наносили раны грехи, и он вынужден был следовать обычаям своего времени и своей страны. Однако повествования, в достоверность которых верили очень многие, изображают Вацлава неуклонно, с отрочества до самой его мученической кончины, поднимавшимся к вратам святости. Златые волны легенд сопровождали его шаги. Стремление к миру, жажда Божьего мира витают над его головой, и никакими словами не выразить сияния, коего он удостоен.
Когда Вацлав был малым ребенком и княжеством Чешским правила Драгомира, в Немецкой земле сел на трон Генрих, первый этого имени. Король тот слыл человеком твердой воли и самоуверенности. Он славился отвагой, признавал только силу и желал расширить владения свои за счет правого берега Лабы.
Но в те поры на Немецкую землю совершали наезды венгры, и королю приходилось стоять с войсками на границах между востоком и югом, чтобы защитить свою страну. Венгерские набеги мешали Генриху исполнить задуманное и приуменьшали его славу. Однако желание завоевать восточные пределы было у него сильнее гордости, — и король купил перемирие с венграми за ежегодную дань. И со всеми своими силами двинулся к Лабе.
В тех краях, от моря до Лабы и далее к реке Заале и к пограничным горам будущей Чехии, жили многие славянские племена. Наиболее воинственными, наиболее одаренными храбрыми сердцами были лютичи, особенно самая крупная ветвь их — стодоране. Они никогда не отступали в бою и строго блюли свои обычаи.
Случилось так, что женщина этого племени соединилась браком с Вратиславом, чешским князем, и родился у нее от этого брака Вацлав, удостоенный святой памяти. Женщиной этой и была Драгомира, Княгиня войны, владычица битв и отпора, она дышала местью.
Уже в первый год ее правления Генрих закончил тщательные приготовления, с великими расходами и с великим усердием создал войско, какому не было равных, если говорить о стройности боевых порядков. Вскоре, взвесив и обозрев свою силу, король ударил по западной границе славян.
Войско его переправилось на правый берег Лабы там, где она широко разливается, и, не теряя порядка, внушенного привычкой и упражнениями, вторглось в Славянские земли. Скоро сказались действия неприятеля! Можно было видеть горящие селения, можно было видеть младенцев на груди у мертвых матерей, бездыханные тела пастухов, охотников и пахарей — смерть настигла их в момент, когда они отбросили прочь пастушеский посох или соху. Рядом с безоружными лежали грудами мертвые воины, и гнев навечно запечатлел выражение ужаса на их лицах или замах руки, готовой ударить.
Все были перебиты — в ту войну в плен брала только смерть.
Когда Драгомира услышала об истреблении своего народа, велела она стучать мечом о меч и послала воинов по жилищам людей с призывом к смелым мужам: — Княгиня бросает клич, княгиня велит оставить стада, и охоту, и работы в полях и собираться, взяв копья и мечи! Берите тех, кто служит вам в рабстве и подданстве, берите всех, пускай все собираются в полки и двинутся на врага, ибо княгиня объявляет войну!
Весть об этом решении Драгомиры донеслась до советников и старших людей из окружения вдовы князя Боривоя, которая трудами Мефодия удостоена была святого крещения. То была старая княгиня Людмила. И как в сердце снохи ее, Драгомиры, жила боевая отвага, так в Людмилиной душе взросло семя смирения и твердой веры в мир. Рассказывают — в старости своей она много времени проводила на коленях, молясь о том, чтобы король Генрих отнесся к ее роду с христианским милосердием.
Так повествует о Людмиле предание, но те, кто внимательно вглядывается в натуру тогдашних людей, видят княгиню иначе: видят Людмилу, обуреваемую пылкими страстями, и считают, что по силе добрых чувств и ненависти была она сестрой Драгомире.
Из этих противных мнений ясно одно, а именно — гневались они друг на дружку: Драгомира ненавидела свекровь, и Людмила платила ей той же монетой. Она срывала все ее замыслы, стояла против войны с немцами, и легче ей было принять волю Генриха, чем победу Драгомиры.
Советники Людмилы, пребывающие в Чешской земле выходцы из Германии, взяли в этом споре сторону Людмилы. Им было на руку, что одна княгиня враждует с другой, и они еще более раздували распри. Когда стал известен замысел Драгомиры, они подняли голос против похода и воспротивились велениям правящей княгини.
Однажды собрала Людмила этих недовольных чужеземцев и поехала с ними к Драгомире, чтобы совместно обсудить военные приготовления и попытаться воспрепятствовать им. Первый немецкий прелат так говорил перед властительницей:
— Драгомира ввязывается в борьбу и строит козни против короля, мешая его трудам, внушенным ему Господом: ибо христианское войско Генриха призвано сразиться с язычниками и внести крест в те рощи, где до сих пор стоят капища Святовида. Если это так, что предпринять нам? Что иное можем мы посоветовать, как не то, чтобы она обуздала безумное желание помочь им и дала свершиться Божьей каре!
После первого прелата выходили второй и третий, и все твердили:
— Пусть Драгомира перестанет призывать к войне! Пусть утихнет! Да умолкнет глас, зовущий на помощь, ибо негоже помогать язычникам против меча христианского короля!
Но Драгомира подобных советов не слушала. Ее обуревал гнев. Ненависть и жажда отмщения приложили ладони к ее вискам, оглушив ее. Ни слова не слышала она из мирных советов или похвал королю Генриху; а первому немецкому прелату отвечала властительным тоном.
Тогда тот возразил:
— Княгиня, не забывай о клятве, которую ты принесла, помни, что ты отреклась от всего, что нечисто, что живет и дышит низким языческим обычаем. Не забывай, что причастилась ты единству, связавшему при святом крещении и тебя, и короля, вспомни о благожелательной любви Генриха. Хочешь отплатить ему злом? Хочешь с язычниками восстать на христиан? Хочешь войною нарушить мир, который король оберегает в твоих владениях? Хочешь миролюбие короля обратить во гнев?
Прелат стоял перед Драгомирой, солнце светило ему в лицо, и тело его отбрасывало тень, переломившуюся на бревенчатой стене. От поднятой его руки тоже легла полоска тени, и тень эта была послушна руке и вторила ее движениям.
Когда он кончил и наступила тишина, подняла голос княгиня и молвила:
— Да не будет никогда по воле Генриха! Пусть сгорят все замки, пусть я лучше умру, чем допущу это!
И, продолжая речь, требовала она покарать несправедливость, учиненную Генрихом.
Тогда в зале поднялся шум. Возроптали латинские прелаты, но за их ропотом слышались и другие голоса. Слышались голоса одобрения и согласия, ибо те, кто желал войны, с криками вбежали в залу и встали за княгиней.
Тогда один из прелатов заявил, что не может называться христианином тот, кто помогает язычникам. Воскликнув это под возрастающий шум, он вышел. За ним потянулись прочие католические священники и советники. Они выходили из залы, а их место занимали сторонники войны. Раздавались проклятия и угрозы, слышалось бряцание мечей.
Выйдя из залы, все прелаты и советники двинулись обратно в замок Людмилы. Они не спешили, ехали неторопливо, рассуждая о том, сколь разнятся мысли людские. На ночлег остановились в хижине какого-то старца, достаточно зажиточного для того, чтобы предоставить им ложе и рабов для услуг. Утром, простившись с хозяином, сели снова на коней, чтобы проделать остаток пути. Они были уже вблизи замка Людмилы, в лесочке; дорога там шла в гору, и лошади пошли шагом. Добравшись до развилки, советник, ехавший впереди, вдруг вскрикнул и, дернув узду, отпрянул с конем в кусты, указывая обнаженным мечом на заросли и крича, чтобы все повернули коней и спасались бегством. Они и хотели так сделать, но за спиной у них появились неизвестные, по сторонам поднялся шум, и кучки людей, вооруженных копьями, луками, палицами и дубинками, вышли из зарослей. Бежать было некуда, и все латинские священники и советники были взяты в плен.
В то же утро, когда настал час молитвы, ждал диакон старую княгиню, а она все не выходила; кого-то отправил он ко вдовьим покоям узнать, почему Людмила запаздывает и не спешит беседовать с Богом. И приметил тот человек, что щеколда не западает, а дверь покоев приотворяет ветер. Эта мелочь встревожила человека, и он, прижав к сердцу ладонь, кликнул княгиню по имени.
Тишина была ему ответом.
Тогда он вошел и, оглядевшись, увидел на полу бездыханное тело. Лицо было закрыто тканью, руки раскинуты, и в пальцах зажат уголок покрова. Злополучный посланец узнал Людмилу. Понял, что она удавлена, и горестно возопил, произнося страшное слово — убийство.
Сохранилось предание, что смерть княгини — дело рук советников Драгомиры, и мнение даже считают, что она сама подослала убийц. Многие обвиняют Драгомиру, чья душа служила битвам и мщенью, и многие благословляют старую княгиню, ибо смерть ее была смертью мученической.
Когда умерла Людмила и изгнаны были ее советники, умножились сторонники войны, и Драгомира готовилась к сраженьям.
Но в те неспокойные времена поднялся против чехов зличский князь. Он был в свойстве с баварским герцогом по имени Арнульф, и силы зличан — если говорить о величине владений и численности людей — лишь ненамного уступали силам Драгомиры. Готовясь к войне с нею, зличский князь отправил к Арнульфу посольство с просьбой о помощи.
Герцог, памятуя о семейных связях и желая оказать поддержку королю Генриху и зличанам, собрал большое войско и вторгся в Чехию. Развязалась война. И грозные латники Драгомиры добыли победу.
Но много народу было перебито в сражениях, и много погибло добра. Неурожайное лето сменило урожайные годы, и настал голод. Тогда женщины, а за ними и мужчины стали тосковать по миру и с доверием обращали свой взор на Вацлава, который, став юношей, приближался к власти. И власть была ему передана точно в срок, как того требовал обычай и древнее установление.
СВЯТОЙ КНЯЗЬ
Молодой князь Вацлав день ото дня мужал духом, а когда принял бразды правления, был уже столь мудрым, что все никак не могли ему надивиться. Однако не одной лишь великой премудростью прославился Вацлав, но и пригожестью, и силой, равно как и милостью, привлекающей людские сердца, наделен он был с избытком. Обыкновенно князь пребывал в добром расположении духа, и тогда вместе с ним радовались все. Когда же нападала на князя печаль, то и люди, находившиеся в близком его окружении, стихали, ими тоже овладевало уныние. Такое участие вызывал к себе Вацлав, такую возбуждал он любовь. Все ему благоволили, поэтому и в его сердце пробудилась любовь. Нельзя полагать, однако, что от этого уподоблялся он изнеженному дитяти или чувствительной женщине, у которых глаза на мокром месте. Никоим образом. Любовь его была исполнена деятельного участия, и пылкость ее можно было сравнить разве что с напористостью Вацлавова брата, нареченного Болеславом. Родились они от одной матери. Но поелику из одного ствола можно изготовить и стрелу, и распятье, то из единой плоти возымели начало различные сущности братьев. Первый всем сердцем полагался на мир, зато второй не менее пламенно уповал на силу меча. Братья не сходились в воззрениях, но жили душа в душу, не разлучаясь даже тогда, когда разделял их несхожий умысел.
Согласно княжеской воле, в начале властвования Вацлава воцарился в Чешских землях мир и покой. И притупились уже копья и заржавели мечи, ибо жизнь протекала во взаимном доверии и ладу. Князь пожелал, чтобы люди без страха трудились на полях и на строительстве жилищ и храмов. Повелел он им печься лишь о хлебе насущном да о спасении души. Дабы исправить кривды и жестокие установления матери своей Драгомиры, дабы преуменьшить прегрешения ее и бремя ее провинностей, пригласил он вернуться назад баварских священнослужителей и советников Людмилы, что проживали некогда в Тетинском граде. Возвернул он им именья и угодья и просил у них прощения. При любом удобном случае молился с ними за процветание Чешской земли и самыми пылкими словами просил Господа отвратить Драгомирино сердце от войн и приклонить его к любви.
После этого воротился в Чехию священник, некогда беседовавший с Людмилой. Воротились и другие святые отцы. Мало кто из них умел читать и писать, но в знак признательности и любви они приносили Вацлаву красочные книги с золотыми обрезами. Князь принимал эти книги, не отдавая им, однако, предпочтения перед книгами старославянскими.
Спустя некоторое время повелел властитель (по совету священника) извлечь из земли тело замученной княгини Людмилы. Пожелал он, дабы со славою и почтением похоронили ее в Пражском граде.
Однако в сердца человеков испокон веку вложено стремление отвечать ударом на удар. И вот случилось так, что все, кто с ужасом следил за действиями воинов Генриха, и все, кто верил в свое право защиты и силу меча, в ожидании похоронной процессии столпились пред Пражским градом. Когда процессия поравнялась с ними, сторонники войны сомкнули уста и остались на ногах в то время, как участники процессии опустились на колени; молчали они, не разомкнули губ даже тогда, когда раздалось монашеское пение.
Был слышен голос священников, благословляющий толпу, и возгласы молившихся, что отвечали им. Слышно было, как благостно звучит имя мученицы-княгини, однако те, кто взывал к справедливости, paEiio как и те, кто выше покаяния ставил отмщение, выкрикивали имя Драгомиры во весь голос Распаляя свой гнев, они полагали, что процессия, воздававшая хвалу Людмиле, тем самым порочит тех, кто держит сторону Драгомиры. Им казалось, что немецкие священнослужители, благословляя Людмилу, напоминают о своих обидах, и потому хватились за меч и тем громче выкрикивали имя княгини-воительницы.
Вацлав с сожалением вслушивался в рокот этой грозной бури. Он шел в процессии, воздев руки, шел без меча, с непокрытой головою. Шел и шел, уносясь мыслью в заоблачную высь, но когда призывы к отмщению достигли его слуха, лицо его потемнело от горя. И пожалел он голосившую толпу, пожалел напрасного труда священников и зряшности своей любви. Пала ему на душу тоска, а в сокрушенном печалью сердце родилась горькая мысль — покарать заблудших и насилием внушить им смирение.
После траурной процессии, когда тело княгини Людмилы было предано земле, а галдящие толпы рассеялись, советники сгрудились вокруг князя, и первый из них спросил:
— Княже, узрели мы сокрушение и гнев во взоре твоем. Мы понимаем, что превышена мера терпения и снисходительности, отмеренная тобой; стало ясно нам, что хоть и сокрушаешься ты от этой мысли, но покараешь виновников. Они посягают на святыню, восстают против обрядов и оскверняют память мученицы. Из-за их дикости гибнет дело рук твоих, их злоба сотрясает мир твой и мир Генриха, так что, ежели ты промешкаешь с наказанием, нам не останется ничего другого как ждать, что меч обрушится на твой народ. Потом будут разорены мирные поселения, разогнаны мирные игрища и настанет время всеобщей гибели. Так мужайся, княже! Нет сомнений, в Священном Писании сказано, что любовь беспредельна, что она — само милосердие и всепрощение, однако, чтоб любовь воцарилась в мире, надобно ей десницу свою сделать тяжелою. Пусть карает она, пусть уравнивает пути человечьи, пусть судит совершенные поступки!
Сердце Вацлава было исполнено гнева, но князь немотствовал. В молчании прошло несколько мгновений, после чего князь взял с поставца Писание, отыскал в нем отмеченное место и велел его прочитать. И место это как раз подходило моменту, что сейчас истекал, ибо говорилось там о зложелателях и милосердии.
Когда отзвучал голос диакона и прошло еще одно мгновение, снаружи послышался шум, и два молодых священника ввели в залу, где собрался совет, истерзанного, истекающего кровью человека. Он оказался немцем, над которым толпа совершила насилие, поправ справедливость. Кровь, не успевая подсыхать, обильно струилась из ран, и, едва начав говорить, он смолк из-за слабости, впав в смертельный обморок. Единственное слово, произнесенное им, было имя Драгомиры, и, выговорив его, несчастный скончался.
Убитый был муж в высшей степени достойный и благородный. Дружеское расположение связывало его с теми, кто окружал князя, дружескую приязнь питал он и к самому Вацлаву, и еще прежде, до его возвращения в Чехию, князь разговаривал с ним. Когда он скончался от ран, меж святых отцов раздались стенания, и в стенаниях этих слышались слова, обвиняющие Драгомиру.
Князь про себя отметил это, но все еще хранил молчание и молился, ибо молитва служила ему щитом.
Он стоял, коленопреклоненный, предаваясь неотступным размышлениям, и внезапно ощутил, словно в груди его проснулась необоримая сила, словно то упорство, с которым он так долго ее превозмогал, теперь служит ее укреплению. И, поднявшись, молвил он:
— Пусть отныне бойцы отвечают бойцам, и меч — мечу.
А далее повелел он схватить всех поборников противной стороны.
Возрадовались советники Вацлава и восславили Бога на небесах за то, что наставил князя на путь истинный. И вот вспыхнула война меж теми, кто держал сторону князя, и теми, кто был привержен Драгомире. И погибло тогда великое множество народу. Жестокость той поры заслонила любовь, и во мраке этом светилась лишь печаль Вацлава. Он страдал от ударов, которые наносил сам, однако не прекращал яростного сражения.
Когда война завершилась и Вацлав одержал победу, в плен были взяты все, кто уцелел. Была схвачена и Драгомира, родительница Вацлава. Тут Вацлав, без меча, лишь в облачении сыновней покорности отвел её в свой замок и долго говорил с нею. И ничто более не соответствует истине, и нет ничего легче, чем поверить тому, что он, заломив руки, взывал к ней; то настаивал, а то — любви Божеской ради — сызнова молил, чтоб отреклась она от злобы и уверовала в мудрость, которая рассылает своих посланников меж языческие народы, дабы — будь то убеждением или силою — привести их в царствие любви.
Однако ни настояния, ни мольбы, ни упоминания святых образцов не смягчили сердце Драгомиры. Как была, так и осталась она княгиней-воительницей. Осталась княгиней, исполненной ненависти, и прокляла Генриха.
И увидел Вацлав, что неисповедимым Провидением отказано матери в познании чего-либо подобного его вере, осознал он, что не в его силах ни речью, ни сердцем открыть ей свет, который сам Господь Бог от нее сокрыл. Посему повелел он ей оставить те края, где царствовал, и не воспротивился, когда Драгомира пожелала поселиться в замке, носившем название Браниборж, что возвышался в земле Стодоранской. В этом замке она узрела свет света и туда же теперь устремилась. В те поры в Полабских краях снова вспыхнули войны, и княгиня, сгорая от нетерпения, желала как можно быстрее очутиться там. Она спешила, и князь Вацлав дал знак дружине не чинить препятствий матери. Никто не смел мешать ей, даже если бы она вознамерилась отправиться к племенам языческим или к вражеским. Такова была воля князя. Кроме того, повелел Вацлав — вопреки обычаям войны — не предавать казни тех, кто действовал заодно с Драгомирой и кто разделял ее устремления. Они могли уйти, могли последовать за своей повелительницей и тем спасти свои жизни; всем им была дарована свобода.
Именно в ту пору Генрих и вынашивал свой замысел, именно в эту пору скликал он свои войска у бродов Лабских и на отмелях, где легко может пройти пеший воин, опираясь на свое копье и коня. Дальше, в излучинах, где лениво застаивается вода, королевское войско валило лес. Одни подкатывали срубленные стволы к низкому берегу, друтие пускали их прямо по течению, а третьи связывали ствол со стволом, строя плоты и надежные сооружения для переправы.
Когда работы были закончены, войско перебралось через реку и вторглось в земли ободритов и ратарей. И взметнулось за тем войском невиданное облако пыли. На лугах, по которым шел походом король, вместо травы оставалась голая земля, луга и перелески отступали перед ним, и ржаные поля исчезали под его ногами. Так вел наступление Генрих, так проникало в глубь страны его войско, так катилось оно вперед по равнинному краю, неслось по полям и лугам, открытым со всех сторон. И никто не мог остановить эту силу, никто не мог поставить ей заслон, никто не мог оказать королю серьезного сопротивления — разве лишь пастухи бодричей да те, кто добывал себе пропитание, возделывая землю, — одним словом, как раз все, кто не имел понятия об искусстве войны, как раз те, чьим оружием были дубина да пастушеский посох — вот они-то и сбились в кучу и оборонялись до последнего издыхания. Ни один из них не ударился в бегство, ни один не отступил, не дрогнул, не разжал кулака. И все были перебиты. Гибель и разрушение обрушились на их земли, однако дух сопротивления не был сломлен. Напротив, этот дух крепчал и, распространяясь вширь и простираясь вдаль, коснулся снова пределов Чехии.
Драгомира со своими советниками обосновалась в Браниборже. Она была в глубоком изгнании, ни до кого не доходили ее воинственные призывы, однако глас, подобный гласу княгини, по собственной воле зазвучал, разнесся по земле. Эхо его раскатывалось по городам и весям, и был он внятен всем вплоть до пахаря, шагавшего за плугом. Вот и случилось, что лишь малая часть чехов разделила святые устремления князя Вацлава. Люди отвращались от него, приклоняя слух к князю другорожденному, ибо тот славен был своей воинственностью и готов был дать отпор королю Генриху.
А Генрих, окончательно расправившись с бодричами и ратарями, повел дружину дальше на восток. Шла она по долам и по холмам, но воякам то и дело приходилось вступать в бой, а схватки и сечи замедляли их продвижение вперед. Вопреки ожиданиям и людской молве так храбро сопротивлялись супостатам славянские племена, что князю пришлось воевать все лето. Когда же войско добралось до пределов земли Стодоранской, ударили морозы. Тут поспешил князь в Браниборж, поспешил в замок, чтоб укрыться самому и дать роздых бойцам, которые валились с ног от усталости и с трудом держали меч в ознобленных руках.
Наконец, подошли они к городищу, увидели его валы. Валы оказались не слишком велики и не очень надежны, и померещилось воякам, что еще в тот же день замок может стать их добычей. И взвеселились они, и надежда вселила в них силы. И со всею силой двинулись они на крепость. Однако счастье изменило им. И вот тот, кто почти забрался на крепостные стены, уже катится вниз, ломая руки и ноги, и стынет в сутробах. Потемнел снег, напитавшись кровью, и ледовая равнина обратилась в поле смерти. Еще долгие недели склонялась победа на сторону защитников крепости, но мороз, эта сука, что лижет щеки беднякам, мороз и страшный резкий ветер, мороз и снег в конце концов обратились против стодоран. Те мерзли, не в силах удержать в руках ни меча, ни палицы, ни копья. И заметно было, как побелели от мороза кончики их пальцев, и видно было, как из рук караульных валится копье и как неодолимая усталость клонит к земле их головы. Мороз пересиливал защитников. Они стыли на ветру, их бросало в сон, а сон был преддверием смерти.
В эту студеную зиму от трескучих морозов славянского люду погибло без счету, но и королевского войска поубавилось изрядно. Сказывают, что королевские наемники сами искали смерти; они страшились остаться в живых, предпочитая смерть невыносимым мукам. От этого будто бы и ринулись как безумные на приступ. Вероятно, войско ошалело от морозов, нападавшие вал за валом хлынули к городищу и с такой яростью били по воротам, били по крепостным валам, что в сравнении с их неистовством даже ведьма — сущий цыпленок.
С самых первых дней осады королевская рать принялась валить лес, спускала деревья вниз, разжигала костры, чтобы хоть изредка по крайности можно было согреться. А вот в Браниборже, твердыне стодоранской, кончились припасы и вместо топлива осажденные жгли уже все подряд. Зима брала над ними верх. Надвигались мрачные дни, подступал голод, которому тщетно противиться. Браниборж был обречен.
Когда силы защитников, измученных морозом и невиданным голодом, были на исходе, немецкие вояки предприняли последнее наступление. И копьем взяли крепость Браниборж. Расщепили ворота, захватили крепостной вал; однако, и побеждая, несли страшные потери. Тот, кто взломал ворота, не смог переступить их порога; кто первым взобрался на крепостную стену, был сброшен вниз, и только воинам из девятых, десятых рядов удалось удержаться. Из сгодоран никто не остался в живых, никто не был подвергнут суду и расправе — пали все. Все остались лежать с продырявленной грудью или животом, никому не удалось бежать, кроме нескольких конников, а с ними вместе — и Драгомире.
Когда королевская рать восстановила силы, когда прекратились морозы и наладился в войске порядок, двинулся король по землям нынешней Саксонии, где обитало племя гломачей и, продолжая беспощадную войну, опустошая землю и грабя жителей, подступил к замку под названием Ягно. И обложил его, и стоял перед ним, пока само время не принесло победы. После этого король ослабил узду и отдал эту землю своим подручным на разграбление. Спустя некоторое время, когда войска снова стянулись к чешским рубежам, Гломачская земля осталась лежать пустынной и безвидной. Напрасно занимался над нею день. Напрасно подступала весна.
И селяне, и князья, и просто все те, у кого хватало сил спастись от меча Генриха, в пору этих напастей бежали в Чехию. Являлись туда в самом плачевном виде. У одного — отсечена десница, у другого — обезображено лицо, третий, лишенный зрения, брел на ощупь. Кого-то вели дети, кто-то ощупывал колдобины концом палки, а кто-то не мог и этого. И сжалился чешский люд над искалеченными братьями, проклял Генриха и возроптал против святости своего князя. Народ жаждал мести. Требовал, чтобы другорожденный князь повел их на бой. И вот снова вошло в обычай выкликать имя Болеслава.
Меж тем Вацлав-князь денно и нощно читал молитвы и клал земные поклоны, прося Господа Иисуса Христа наставить его на путь истинный и научить, что теперь делать. Молился князь и, жарко веруя в идею святости, ждал озарения свыше. А озарения все не было, и тогда мысленным взором окинул он поле брани и обнаружил вдруг, что дело смерти почти завершено. Узрел он силу Генриха, узрел святой крест над его ратью и уверовал, что, оплаченные пролитой кровью, явятся людям мир и познание Господа. Верил он, что, познав Господа, люди станут покойны и счастливы. И больше уж не мучился никакими вопросами. Никакие сомнения не смущали более его душу. Святость вдохнула в него уверенность, что для него лучше не поднимать меча, обойтись без жестокости и восславить торжество истинной веры.
Вдохновясь этой верой и доверяясь ей, вышел князь Вацлав навстречу королю. Когда же немецкое войско подступило к Пражскому граду, князь поклонился Генриху, признавая его силу. Король ответствовал ему столь же низким поклоном. Пожелав здоровья друг другу, они разговорились как друзья и соратники.
Слушая речи чешского князя, Генрих не мог не поддаться его очарованию. Чудилось ему, будто какая-то особенная, невиданная черта угадывается в этом лике, и черта эта милее, чем сама прелесть. Чудилось ему, будто некая непостижимая сила сокрыта в руках Вацлава, и угадывал он, что сильнее они дланей ратника. И еще почувствовал король, что дана Вацлаву способность распознавать тайное и сокровенное и уверенно говорить о том, чего он не знал и не видел. И почудилось королю, что Вацлаву до самых глубин открыты человеческие сердца и ведомы лицо и изнанка людских поступков.
Придя к мысли о святости великой и необычной души Вацлава, король в раздумий замер. Очнувшись, снова попросил Вацлава не лишать его своей дружбы и в знак того, что сам он ни к кому не питает более искренних чувств, повелел, чтобы его прелаты выдали князю мощи святого Вита. Святой Вит почитался высочайшим патроном и заступником саксов. Вацлав с благоговением принял этот великий дар и поблагодарил короля, молвив, что покровитель саксов отныне и навсегда будет оберегать дружбу чехов и немцев.
После того как союз с Генрихом был таким образом скреплен, казалось, мир в Чехии сохранится на долгие годы. Казалось, что княжество Чешское так и останется покорным вассалом Генриха, однако люди, что глашатаями отмщения хлынули из краев Полабских, так же как и те, кто держал сторону Драгомиры, неустанно делали свое дело и, переходя от града ко граду, твердили, что лучше погибнуть в муках, нежели прозябать в покорстве и отречься от возмездия. Подобных взглядов придерживался и Болеслав. И указывали недовольные князья на другорожденного сына и поставили его во главе сторонников войны. И стал он вершителем мести, и снова имя его громко зазвучало во всех концах Чешской земли.
Приближался год девятьсот двадцать девятый, когда покоренные полабские славяне поднялись на новый бунт, когда ратари из племени лютичей ворвались в главную крепость немцев и, приступом овладев ею, разрушили крепостные стены и устроили сечу на его подворьях.
Тут Драгомира, княгиня, жаждавшая возмездия, явилась пред очи чешского князя и молвила:
— Тебе, Вацлав, вручен меч. Что же ты предпримешь? Как поступишь в этот решающий час, когда твои братья по крови бьются с королем, королем-супостатом, поработителем и погубителем нашим? Что сделаешь, как поведешь себя? Неужто промешкаешь? Седлай же наконец-своего гнедого, и пусть он вихрем несет тебя, взметенного гневом!
Говоря так, заломила Драгомира руки, но князь немотствовал, и тогда она яростным возгласом разъяла это молчание.
Казалось, некий ангел явился с весами в руке. На одной чаше весов лежала вера Вацлава в мир и покой, на другой — жажда возмездия. И перевесила чаша вторая, и ангел, отвратив лик, не остановил ее.
Такой приговор был вынесен по делам, коим предстояло свершиться. Мнения чешских князей разделились. Одни взяли сторону мира, другие — войны, и меч, и неприязнь пролегли между ними.
Когда же король Генрих в тяжелых сражениях с полабскими славянами захватил город под названием Лончина и, перебив всех полоненных, готовился вернуться в Чехию, дабы укрепить власть Вацлава и покарать тех, кто желал с немцами войны, наступил звездный час Болеслава. Другорожденному князю выпал черед действовать. Он обязан был сохранить всех, кто разжигал гнев против Генриха. И кликнул он мужей, преданных делу войны, и молвил так:
— Убейте Вацлава! Пырните его елико возможно сильнее клинком, что всего надежнее, рассеките ему грудь, дабы королевский дружок испустил дух и не поднялся больше!
Сказывают, будто князь Вацлав прознал о сговоре, будто кто-то предупредил его об этом. И тем не менее с добрым расположением духа принял он приглашение Болеслава, отправился к нему в замок и веселился, ел и пил у него на пиру. Когда же в веселии и утехах прошла ночь, приблизился к Вацлаву некий старец и еще раз упредил: «Ненавистники подстерегают тебя, князь, хотят убить». — «Верую в мир и покой», — будто бы молвил ему в ответ князь Вацлав и, осиянный верою, с улыбкой пошел к заутрене.
В хрониках говорится, будто удар убийцы настиг князя на ступеньках храма. И далее в той же записи упоминается, будто Вацлав, падая, ухватился за дверной косяк. И умер, едва коснувшись ногами пола. Вот так, сраженный коленопреклоненным, но и вознесенным над землею, он и по сей день живет в легендах и старинных преданиях.
ХРАМ
Вещи общеизвестные не возбуждают любопытства. Люди проходят мимо, не обращая на них внимания, и никого не заботит ни их величие, ни их красота. Никто за ними не приглядывает, но как только какой-нибудь новоявленный любитель прогресса примется эти общеизвестные, вещи сокрушать, общественное мнение разделяется, и одна его часть восстает против другой. Одна сызнова осознает несомненные достоинства старинного уклада, другая поносит отжившие нравы, и таким образом возникает свара, а то и война.
Так вот, когда в Чехии стало утверждаться христианство и когда князь Вацлав с такою готовностью его принял, тотчас с удесятеренной силой вспыхнула любовь к старинным обычаям и пышным цветом расцвело все, что отличает народ славянский от народа западного. Святой князь крепко уверовал, что его земля сможет преуспеть, лишь уподобившись землям Генриха, и потому вступил с ним в союз и заключил договор, однако, верша перемены, бередил он и стародавний образ мыслей, позволяя ему воспламеняться с небывалой силою. И вот то, что кануло в Лету, и то, что лежало у времени на пути, столкнулось во времена правления Вацлава и в одинаковой мере оставило свои пометы на его прапоре. Два потока столкнулись друг с другом, проникли один в другой, и теперь нельзя уж развести их, ибо причина настолько переплелась со следствием, что сумма их составляет замысел, превосходящий желания одной личности.
И сталось так, что этот великий и трудно постижимый замысел вспыхнул в душе Вацлава вместе со стремлением освоить новое и с расположением к тем, кто против этого нового восставал. Князь почитал Драгомиру, любил Болеслава, в смертный миг доверял своим убийцам и в то же время, по словам современников, беседуя с латинскими прелатами, выслушивая их жалобы и сетования, нередко не соглашался с ними, отдавая предпочтение своим противникам.
Однажды, как раз тогда, когда чехи были данниками, а король Генрих восседал в Пражском граде, сторонники Болеслава схватились в окружавших город лесах с королевскими ратниками. Немцев оказалось всего лишь горстка. Они шли себе, как обыкновенно ходят в землях приверженцев — срывали листочки с деревьев и мяли их в ладонях, развлекаясь веселыми побасенками, мечи их болтались на боку, густая лесная поросль цеплялась за плюмажи на шлемах, а сами они в добром расположении духа топали все дальше в глубь непроходимой чащи. Наконец тропинка повернула на просеку, где паслась на приволье лошадка. Она была оседлана. Позвякивали над седлом стремена, и висела на губе узда. И взбрело воякам в голову, что кобылка скорее всего заблудилась, и решили они показать ей путь в свой загон. Подошли они к ней поближе, один ухватил за узду, другой — за подпругу, а третий — за гриву.
И был среди вояк один пожилой человек, который много лет назад в связке невольников работал на постройках. Когда в Чешские пределы вторглись чужеземные конники, разорвал он рабские путы, ударился в бега и с тех пор пробавлялся по военным лагерям. Его там держали, привечая за проворство и ловкость, а то и задавали работу. Так вот, по установившейся привычке, отвести эту кобылку в загон полагалось бывшему рабу. Он должен был ее отвести и тут же укрыться в безопасном месте, ибо доблестные воины уже завели спор, кому кобылка достанется, и чересчур резво дергали ее за узду. Пререкаясь, шлепали они гнедую по крупу, и при этом не ускользнуло от их внимания, что сбруя и седло с украшениями изготовлены на восточный манер. И сказал тут один наемник:
— Кобылка-то, видать, какого-то лесного бирюка, и хозяин ее, пожалуй что, нехристь; а ну как это грех, коли мы ее умыкнем?
Это — лишь первая часть рассказа. А в последующей повествуется о делах, куда менее забавных.
Увлеклись ратнички, стало быть, своей игрой, принялись гоготать, подталкивать друг друга плечами, как вдруг пронесся по лесу посвист. И пока они обернулись, пока выхватили из ножен мечи, а уж из чащобы выскочили люди Болеславовы и, не тратя времени на приветствия, безжалостно набросились на горстку ратников. В мгновенье ока ратники были порублены. В мгновенье ока расстались с белым светом. Однако один из них все-таки уцелел. И был это упомянутый нами раб-старикашка. Вскочил он на коня и ускакал. Ветром сдуло с его головы шапчонку. Ветви в кровь исцарапали лицо, плащ клоками повис на шипах терновника. И все-таки он доехал, удача сопутствовала ему. Князь Вацлав в сопровождении латинских священников шел по подворью Пражского града, когда у ворот послышались крики бедолаги. Заслышав отчаянные вопли, остановился князь и дал знак, чтоб горемыку подвели к нему. Старика впустили. Спешившись и отвесив поклон, забормотал он, рассказывая, что с ним приключилось, какую смерть приняли его приятели и от кого. Говорил он по-немецки, и хотя князь помимо родного языка знал еще и старославянский, и латынь, и греческий — он ничего не понял. Легко догадаться, что епископы перетолмачили рассказ старика, но в их перекладе получилась история много ужаснее, чем на самом деле. Сострадание воспламеняло их, а гнев приводил в волнение. Бия себя в грудь и осеняя крестным знамением уста, они умоляли князя, дабы расправился он с подданными Болеслава, а самого князя либо порешил, либо заточил в узилище.
Он поднялся на старшего брата, убеждали они, он посягает на королевскую рать, он служит языческим богам и восхваляет лишь восточный обычай.
Вацлав ответствовал епископам миролюбиво, но, убедившись по сбруе, что кобылка и впрямь принадлежит Болеславовым приспешникам, принял решение на завтра же назначить суд. Потом отправил посла к младшему брату и наряду с приветствиями высказал пожелание, чтобы тот навестил его.
Наутро застали прелаты князя Вацлава во время беседы с Болеславом. Князья смотрели друг другу в глаза и вели милый разговор.
Когда беседа окончилась, братья дали знак священнослужителям и, шагая рядом нога в ногу, прошли по замку, остановившись в зале, которая была загодя освящена. Здесь слушал Вацлав латинские богослужения, читал Писание, сюда приходил молиться. И увидели епископы, что Вацлав снова направляется к привычному месту, и намеревались последовать за ним и облечься в подобающие богослужебные одежды. Собирались епископы отслужить мессу, ибо, перед тем как принять какое-либо решение, Вацлав имел обыкновение просить Бога даровать ему мудрость и наставить на путь истинный.
Однако стоило епископам вступить в залу, стоило протянуть руки к церковным облачениям, князь Вацлав обернулся к ним и повелел остаться на своих местах. А сам вместе с Болеславом прошел в соседнюю залу.
Некоторое время спустя — ровно столько требуется, чтобы надеть торжественные одежды и приготовить душу к обряду, — возвратился Вацлав в сопровождении двух диаконов восточных и молодшего брата.
Опустившись на колени и снова поднявшись, он поднес к своим глазам Евангелие на старославянском языке и стал служить необычную мессу. И слышен был его глас, звонкий и взволнованный. Слышны были и голоса диаконов и голос Болеслава, вторивший гласу первому и сливавшийся с ним воедино.
Именно в эти минуты король Генрих, погруженный в себя, размышлял о душе Вацлава, и как раз в это время в его покои пробились звуки престранного пения и слов, которых он не мог разобрать. И все-таки они увлекли его! Король встал и, направив шаги в ту сторону, откуда слышалось песнопение, дошел до места, где оно творилось. Чрез растворенные двери можно было видеть князя Вацлава и его брата, и тех двух диаконов, что прислуживали им. Король остановился. С удивлением прислушался, недоверчиво взглянул на пышные ризы, драгоценные украшения и Евангелие.
Пока минута за минутой текло время, пока оставался недвижным король, несколько ошеломленных латинских священнослужителей направились к выходу. Они удалялись крадучись, незаметно делая шажок за шажком. Вышли — и словно вовсе не стало их; лишь когда повеяло свежим деревенским ветром, осмелились они вздохнуть и заговорить. Скорее всего, это были люди возвышенного духа и редкого благородства (некоторые из них удостоились княжеской приязни и расположения короля), преимущественно вышедшие из монашеского сословия, по роду своему либо по возрасту удостоившиеся различных высоких званий, ну да это не суть важно. Ум их занимала теперь мысль весьма немудреная. Блеск завораживал их, а славное имя князей и изумление короля приводили в трепет. И вырос в их глазах Вацлав, и возвысился князь Болеслав, внушая страх. Когда же снова развязались у них языки, забормотали святые отцы сбивчиво и приглушенно.
Один из них был космат, а другой — лыс. Первому удалось спастись, спрятавшись в безопасном месте, когда разбойники-норманны спалили его монастырь на реке Рейн, другой, чтобы избежать нападения сарацинов, пересек Альпы, третий бежал из Прованса, четвертый — из Швейцарии, десятый — из Франции, и ничего не связывало их, кроме ужаса перед вторжением воинственных мадьяр, норманнов или датчан.
Ничто не связывало их, только страх да еще вера в единого Бога и страстное желание сберечь свою жизнь, укрывшись за чередой поросших лесом холмов в этом хлебосольном краю, где чужеродцев привечают любовно и ласково. В годы княжения Вацлава жили они в мире и покое. Князь прислушивался к их мнениям, и — согласно его воле — христианские нравы, которые они принесли с собою, почитались здесь как единственные и исключительные. Они наблюдали рост и укрепление христианского влияния, были свидетелями падения Драгомиры и отступления языческих богов, узрели зарю Запада над темной еще землей и с восторгом внимали глаголу латинского богослужения. Все это укрепляло их уверенность в своих силах. И казался им Вацлав князем добрейшим, и полагали они, что могут угадать любое движение его души. Полагали, как взрослые, руководящие первыми шагами ребенка, что Вацлав и всегда будет следовать по их стопам. Эта вера угнездилась в их мыслях, эта убежденность обитала вокруг, но внезапно все вместе с добрыми надеждами куда-то ушло. Откуда-то издали зазвучал глагол латинского богослужения, ложились на восходящее светило тени, и в объятиях этих теней где-то беспредельно далеко угадывался князь Вацлав. Он стал непредсказуемым, чужим для чужестранцев. Отвергающим их. Даже король при виде князя едва сдержал удивленный возглас; само богослужение преображалось в славянских песнопениях. Неожиданное превращение Вацлава смутило прелатов, стеснило им грудь и убавило силы в их голосах. Они переговаривались шепотом. В смятении пожимали плечами, из опасения избегая смотреть в сторону княжеских покоев.
Меж тем Вацлав закончил обряд и, сняв церковные одеяния и отложив византийские украшения, заговорил с королем. Не прекращая беседы, они подошли к прелатам, и тут князь, обратясь к ним, молвил такие слова:
— Земли западные и земли восточные сходятся в одном месте, и место это — в пределах моего обзора. Оно — в этом краю, который я вижу окрест себя. Оно — там, куда ни обернусь. Я вижу ангела, летающего по мою правую и по мою левую руку. Я вижу ангелов, витающих в просторах этого места. И я вижу у них под ногами храм, вижу храм и свод для собраний. Я вижу строение в новой манере и искусности, я вижу храм, о коем вел речь монах с западной стороны, и храм этот полнится сокровищами, которые унаследовал я от отца моего и которые усердно и бережно храню.
Молвив так, с великой страстностью стал Вацлав говорить о монахе, что видывал рейнские костелы и внушил ему мысль приняться за возведение подобного строения. Мысль эта увлекла его. Пред его внутренним взором рождались отныне картины строительных работ, и приемы искусного мастерства, восточного и западного, соединялись в единое целое.
Вацлав говорил словами восторженными, и король слушал его, но не мог понять. Король внимал его словам, епископы приклоняли к ним свой слух, однако ни королю, ни епископам не дано было уловить суть речей князя. Не могли они уследить за их смыслом.
Король был в волнении. Он смотрел вдаль на окружавшие холм леса, на пустынную Летненскую равнину и снова переводил взор на глиняные валы и на сбившиеся в кучу деревянные строения Пражского городища; различал острия палисадников и грубо отесанные бревна стен; скользнул взглядом по голой сланцевой скале, отметил топорность работы, и в голове его мелькнуло воспоминание. Король был взволнован, и жалость повергла его в уныние.
Искусство старинных мастеров эпохи Карла Великого ко времени правления Генриха кануло в небытие. Германию уже не украшали храмы, приходили в запустение города, и меж каменьев рассевшихся построек пробивалась трава. Это воспоминание, осознание упадка и чувство сожаления промелькнули в голове короля. Они не облеклись в слова, но в странном хаотическом беспорядке зазвучали в мыслях, обжигая, словно гнев, что ни с того ни с сего вдруг охватывает душу. И поворотился король к епископам, и принялся их укорять. А епископы и монахи решили, что негодование короля вызвано их бессмысленными речами, которые они изливали перед Вацлавом, требуя смерти его брата. И ответили они такими словами:
— Болеслав изводит народ твой, даже большие скопления людей не могут чувствовать себя в безопасности, окажись они перед ним. Мечом достает он всякого, кто замешкается у ворот, и если выйдут десять воинов, то воротится только один.
Высказав такие слова, приволокли священники старика, что накануне спасся из лесу на краденой кобылке, и принудили его подтвердить сказанное. Однако тут между властителем и епископами встал Болеслав и молвил:
— Тот, кто украдет коня неоседланного, заслуживает кары, ему отсекают десницу. Того же, кто уведет коня снаряженного, наказуют смертью.
После этих слов потребовал Болеслав, чтобы исполнили все, как он сказал.
И когда он смолк и все узнали подлинную правду, то стало ясно, что старикашке, избежавшему смерти в лесу, не избежать ее в силках судейских. Похоже было, что старика казнят, ибо король не встал на его защиту. Раздосадованный, отвернулся он от несчастного и молвил, обращаясь к Вацлаву:
— Поступай, как велит закон, принятый у тебя в стране. Делай как знаешь.
Минуту длилось молчание, и затем Вацлав сказал:
— Двоих воинов потерял князь Болеслав. И пали семеро с вашей стороны, их количество превышает стоимость целого табуна. Поднимись же с колен, старче. Поднимись и восхвали Иисуса Христа.
Этими словами Вацлав даровал бедняге жизнь.
А старикан, спасенный от смерти, родом был из Порейнских земель. Имя его забылось, однако достоверно одно, что был он искусный каменотес и в молодые годы работал с монахами на постройках. Дело у них было налажено славно, и когда король воротился к себе домой и составил себе понятие о замыслах Вацлава, то отправил он того старичка согласно княжескому пожеланию в чужедальние края отыскать монахов и мастеров, себе подобных. Искал он каменотесов, искал сотоварищей и настоятеля, что знал толк в строительстве. Так бродил он по городам и все никак не мог дознаться, где эти люди пребывают. В конце концов он все-таки разыскал их. И принялся от имени князя Чешского уговаривать, от его имени призывать всех на великое дело.
Когда же, разыскав всех, вернулся он к князю, решил Вацлав ознакомить со своим замыслом епископа Регенсбургского по имени Туто. И снарядил к нему посольство. Отправились к епископу знаменитые мужи Вацлава и, став пред ним, произнесли те слова, что передал князь. И слова эти звучали так:
— Мой отец воздвиг храм Господу Богу. Я же прошу твоего позволения заложить храм в честь святого Вита, мученика за веру Христову.
Епископ хорошо сознавал, что мастера строительного дела разбросаны повсюду и пребывают в забвении. И по той причине опасался, удастся ли довести это начинание до конца, а посему более хвалил намерение, чем самое дело.
— Верой твоей и решимостью, — ответствовал он, — храм, который ты замышляешь воздвигнуть, тем самым уже стоит.
Однако вопреки недоброжелательству, человек, набиравший ремесленников в чужедальних краях, уже привел на Пражское городище солидную братию. То были мастера, достигшие порога старости. Были они изнурены и утомлены, но когда Вацлав обратился к ним с речью и сообщилась им вера, и страстное желание, и любовь этого святого князя, принялись они за дело. И росло между ними и Вацлавом согласие и готовность возвысить храм над другими строениями, и вот уже замысел Вацлава получил свое зримое воплощение. Так искусным трудом заложил Вацлав со друзьями-товарищами основы великого творения.
Храм, по мысли Вацлава, должен был быть круглым, шириной в двадцать шагов с четырьмя аспидами, цоколи которых получили форму подковы. Основное пространство храма заключалось в мощном куполе, и меж этим куполом и полом возвышался портик, а на нем — алтарь. И почитался храм Вацлава прекраснейшим изо всех храмов. Небольшой костел в Будечи, костелик на Левом Градце, костелик Тетинский, костелик в Старой Болеславе и даже первый костелик пражский, так же как и немецкий, не могли сравниться с ним по благородству линий. Сказывали, будто сама тишина в этом храме звенит страстным желанием обрести Бога живаго, а своды его возвышаются и снижаются будто от дыхания Господа.
Когда строительство храма было закончено, Вацлав первым отслужил в нем службу на старославянском и латинском языках. Ремесленники, то бишь каменных дел мастера, мастера дел литейных и ткаческих, равно как и те, кто возводил своды и купол, и те, кто тесал камни, одним словом — все строители храма преклонили тогда колени пред алтарем, и искреннее религиозное чувство затрепетало в их душах. Вацлав повернулся, дабы благословить их, и все они, и лесной старичок, которому когда-то дарована была жизнь, ответствовали князю, исторгнув из глубин души любовные вздохи и вздох восхищения.
КРЕПОСТЬ
По смерти Вацлава власть перешла к брату его Болеславу, и он держал ее твердой рукой. Болеслав был человек решительный, обладавший несокрушимой волей. Он с легкостью проходил мимо всего, что относится к пользе для души, и всеми средствами стремился укрепить свое могущество. Хотел стать первым среди князей и в этом подобен был карающему мечу. Болеслав не знал жалости, укоры совести или раскаяние редко приближались к изголовью его ложа. Сохранились записи о том, что и в любви был он столь же неистов и что сильно любил Вацлава. Старший брат был ему дороже всех, но увидев, что мягкость Вацлава умаляет могущество рода, что святость его на руку намерениям короля и чужеземных церковников, — убил его. Погубил и его, и многих его советников, и лишь малая часть из полусотни их бежала в Германию.
Жажда властвовать над всей Чехией с ранней юности завладела Болеславом. Он родился князем и шел к своей цели, как князь войны. Еще при жизни Вацлава, еще в ту пору, когда он владел Пшованским уделом, задумал Болеслав укрепить свои границы и сделать их неприступными. Он желал воздвигнуть крепость под стать Девину. Мечтал о славе великоморавских князей. Во время диких скачек на охоте нередко долетали до его слуха повествования о твердыне Ростислава. В потрескивании костра чудились ему эти рассказы, снились ему во сне; так что, бодрствовал ли Болеслав или почивал, неотступно жило в нем желание построить свою крепость, подобную той, что на Девинском утесе.
Но земли Болеслава простирались равниною. Плоскими были они. Поросли лесами, и, разливаясь, текла по тем лесам Лаба. Омуты окаймляли русло ее, оползни расширили ее ток, и лишь глубина на стрежне делала некоторые места безопасными. И пришло в голову Болеславу построить болотную крепость.
Напротив того места, где в Лабу впадает речка по названию Хобот, в краю красивых, приятных для глаза островков стояло племенное городище, а подальше, на низких холмах — два небольших укрепления, охранявших брод и старую дорогу. Место было издавна известное, наиболее удобное для постройки болотных крепостей, и оно понравилось Болеславу. Он повелел возвести новую крепость на месте племенного городища. Вода должна была служить ей защитой, а камни и искусство строителей сделать ее прочной, как скала. К сожалению, в окрестностях не было камня, пригодного для обтесывания, а рабы Болеслава не разбирались в строительном деле. Это обстоятельство разгневало князя. Созвал он своих слуг и сказал:
— Поезжайте в Пражский град, отыщите ремесленников и того монаха, который ставил каменный храм. Одарите каждого из них и добром или силой приведите ко мне.
Это было сделано. И когда монаха поймали, а чужеземные мастера предстали пред князем, Болеслав приказал им браться за работу, а своим людям велел усердно стеречь их.
Мастера нашли неподалеку залежи песчаника, и в трудах прошло лето.
В середине зимы Болеслав распорядился собрать в назначенный день в назначенном месте старейшин всех знатных пшованских родов. День же был выбран тот, когда в нынешнее время славят память перво-мученика Стефана. Местом встречи избрано было племенное городище.
Разъехались вестники по всем селеньям пшованским и каждому старшему в роде тайно передали волю князя. Никаких подробностей не объясняли, ибо Болеслав желал скрыть от приглашаемых свой замысел и перехитрить людей, которые по взаимной вражде не согласились бы собраться под одной крышей.
Все было сделано хорошо, и в назначенный день потянулись к городищу многочисленные дружины. Было холодно, мела метель. Снег сыпал на шапки всадников, снег лепился к их рукавам и белым чепраком покрывал спины лошадей. Снег падал густой, как завеса, заслоняющая свет, так что даже в полдень было совсем темно. Темнота и непрерывный снегопад скрывали следы путников; лошади увязали, шли медленно; невозможно было двигаться быстрее; и задние конники не могли знать, что перед ними много людей прошло уже той же дорогой. Наконец лесные просеки привели друзей и недругов к воротам городища. Тут приехавшие с удивлением узрели друг друга и загорелись гневом. Схватившись за мечи, затеяли было свалку; их лошади сталкивались; люди били друг друга.
После первой стычки, когда два всадника упали замертво с коней, дружественные роды сбились в кучку — чтоб, сильнее ударить на противника, — а те, кто не принадлежал ни к тем, ни к другим, спешили окружить себя челядью и рабами. Так построились они в боевом порядке, готовые начать новый бой, но тут раздались громкие крики: люди Болеслава выбежали из леса и из городища. Словно чаща двинулась скорым шагом, словно туча летучая, примчались они и окружили воинов, стаскивая их с коней, по двое, но трое повисая на уздечках жеребцов. Настало смятение; лошади пятились, отступали… Так усмирены были враждующие роды. Гнев сотрясал их, но приходилось молчать, ибо уже неторопливо приближался к ним удельный князь. Его боевой конь ржал, стиснутый коленями, но не было меча в руке Болеслава, не было у него оружия. И доспехов не было на нем, и голова обнажена, и снег ложился на его кудри. Подъехав, разделил он толпу на две части и, привстав на стременах, молвил:
— Ваши жизни, ваши сыновья и ваше имущество принадлежат удельному князю; он связывает вас, как ладонь связывает пальцы. Моя воля — твердыня. Ваш гнев — прах. Узнайте же мою волю. Входите, будем разговаривать и угощаться.
С этими словами положил Болеслав руку на пояс самого знатного из гостей и повел его в город. И все, кто хотел войти в милость князя, всякий, кого объял страх, последовали за ним. Ворота стояли настежь, и большая толпа вошла в покои — к столам, к очагу. Все расселись, и недруг касался локтем недруга. Недобрые мысли владели ими. Они спорили и ели, перебраниваясь. Сосуд с пенистым пивом быстро опорожнялся, и чем легче он становился, тем сильнее закипала неприязнь. Слышались угрозы, слышался грохот — то, ударяясь об пол, опрокидывались сиденья, когда кто-нибудь из пирующих вскакивал с места, то подпрыгивали на столе блюда с едой, да и сам стол вздрагивал, как корабль под порывом ветра, когда грохали по столешнице чьи-нибудь кулаки. Но весь этот шум и крик перекрыл голос Болеслава. Так громко прозвучал он, что все умолкли. А князь заговорил, хорошо взвешивая свои слова:
— Я сделаю так, чтобы враждующие роды соединил мир. Я вырву из вашей среды тех, кто сеет злобу, и зорко буду стеречь ваши мечи. Буду следить за всеми вашими действиями, а для этого, равно как и для того, чтобы внушить вам страх и послушание, построю крепость, и будет она мощнее прочих. Теперь же говорю вам и требую настоятельно, чтобы вы приказали своим рабам и челяди возить камень на строительство. Пускай их трудами и разумением пленного монаха вырастут стены, вдвойне крепче земляного вала и вдвойне прочнее частокола из бревен!
Сказав так, хотел Болеслав продолжать, но тут вскочили его угрюмые гости и с криками, сбившись в кучу, двинулись к князю. Болеслав выхватил меч из руки ближайшего к нему вассала и вскричал:
— Как есть различие между рабом и вольным и различие между теми, кто ведет войны, и теми, чей удел — работа, как почитают высокородного иначе, чем худородного, — так и я, князь, возвышен над вами и распоряжаюсь вами, людьми более мелкими! Мне дано право приказывать, и я поражу мечом всякого, кто выступит против меня!
Князь умолк, и слышались только треск горящих поленьев да глухой ропот. Люди переглядывались, советовались друг с другом. Тот сжимал кулаки, этот дергал свой пояс, третий потупился — и все они сравнивали число своих людей с числом людей Болеслава. Все жаждали боя — но никто не решался поднять меч. Пока они колебались, один старик, накопивший много добра, безбоязненно подступил к князю и, став перед ним, проклял его. Страшные слова произнес он, отказывая ему в повиновении, но дальше хотел он говорить более мирно; хотел сказать о своих сыновьях, сторонниках Болеслава; хотел указать на их упования и на неизменную их любовь к князю — но Болеслав не дал ему времени. Он ударил старика мечом, и вместо примирительной речи вырвался хрип из горла дерзослова, и упал он плашмя, пораженный клинком Болеслава. Он был мертв.
Тогда присмирели разъяренные вассалы. Тогда Болеслав, отбросив меч, выхватил из очага горящее полено и швырнул его под потолочные балки. И приказал поджечь старое городище. Оно горело два дня и сгорело дотла, освободив место для строительства каменной крепости.
Когда наступила весна, пришло сюда множество рабов, чтобы трудиться, выполняя волю Болеслава. То были люди и самого удельного князя, и люди из окрестных селений. Были здесь и рабы некогда недовольных вельмож, которые теперь покорно повиновались Болеславу.
А дальше? Каковы прочие дела этого князя? Как повел он себя, сделавшись суверенным чешским государем?
На эти вопросы отвечает лишь молчание — ни один летописец не отметил его деяний с начала захвата власти, и все, что делал Болеслав вплоть до смерти короля Генриха, осталось скрытым. Вероятно, он воевал с немцами. Вероятно, заключил мир с королем. Вероятно, обратил все свои мысли, все желания к тому, чтобы объединить страну и привести к послушанию племенных вождей. Но все это недостоверно. У каждого — свое мнение на сей счет, каждый по собственному разумению воссоздает образ Болеслава. Образ его похож на разбитую статую. На торс, вытесанный могучими ударами долота. Его правое плечо выдвинуто вперед, а левое как бы приподнято, но никто не видит ни предплечий, ни локтей, ни запястий. Никто не угадывает значения его жестов, всем явны лишь размах и энергия, запечатленные в обрубках рук.
Когда же миновал этот забытый период и смерть унесла короля Генриха, над Немецкой империей воцарился король Оттон. Как часто бывает при переменах на престолах, молодому королю встретились многие трудности. И тогда снова восстали полабские славяне. Ратари ударили по немецкому войску, а в союзе с ними действовали стодоранские воины и все, кто жил в надежде выбить меч из рук врага.
Узнав о затруднительном положении короля, Болеслав повелел своим войскам собраться у своей крепости и отправил скорого гонца в края своей матери. Чтобы посланец его не привлекал излишнего внимания, Болеслав пожелал, чтобы сопровождение его не было многочисленным. Поэтому в путь отправились двое: знатный человек и юный слуга, с которым связана особая история.
Когда посланец князя и юноша уехали, Болеслав двинулся к границам своего княжества. Переходя от городка к городку, он делал смотры собиравшимся воинам, после чего приказал, чтобы меньшая их часть засела в укреплениях, а большая скрылась в лесу. Приняв такие меры предосторожности и закончив приготовления к походу, стал князь ждать возвращения посланца. Ждал долгих десять дней и в нетерпении своем не мог ни спать, ни сидеть на одном месте; часто посреди ночи приказывал седлать коней и уезжал к войскам. Скакал по лугам, по лесам, поднимался на горы и с воинственным кличем врывался в лагерь своих воинов. И радовался, найдя усердных часовых, и громко смеялся, когда лучник спускал стрелу или когда взлетало копье, чтобы убить его. Такими были его развлечения. Только кони, пасущиеся на лугах поблизости от стана, только охота да борьба, напоминающая войну, радовали его сердце и были приятны душе его. За такими забавами проходили дни ожидания. Едва забрезжил свет одиннадцатого дня, к городку, где остановился Болеслав, примчался всадник. Его пустили в узкие ворота, и он, войдя в княжеские покои, доложил:
— Государь мой Болеслав, с полуночной стороны приближаются люди, одетые не так, как наши.
Услышав это, приказал Болеслав воинам перекрыть дорогу позади этих людей. Потом выслал слуг навстречу пришельцам и стал поджидать их, предполагая, что это караван какого-нибудь купца или работорговца. Но когда люди приблизились, стало ясно, что во главе их едут знатные господа высокого ранга. Ехали они на великолепных конях, рукава их одежд были пышными, плащи алыми, шлемы блестели. Самый зоркий из людей Болеслава поспешил к князю с известием:
— Княже, это не купцы и не работорговцы, это посольство какого-то могущественного государя, ибо я видал особый цвет их плащей и особые гербы на их щитах.
Болеслав обрадовался, приказал пошире растворить ворота и, надев нагрудник и опоясавшись мечом, сказал:
— Скорее всего эти приезжие — не чужеземцы, это люди из Стодоранской земли.
И дал знак, чтобы дудочник взялся за свой инструмент, а слуги приготовили еду и напитки.
Тем временем всадники приблизились к городку и, сойдя с коней, направились к распахнутым воротам. Они шли медленно и остановились, не перешагнув бревна, которое служило порогом и опорой для вереи, сбитой из толстых балок. Тут один из них, священник, громко приветствовал Болеслава, говоря:
— Мы принесли тебе доверие, любовь и милость короля, властителя Немецких земель.
При звуке королевского имени Болеслав встал и, подойдя к послам, взялся обеими руками за рукоять меча и дернул его так сильно, что пояс, на котором висел меч, передвинулся вправо. А затем, расставив ноги, с мраком на челе проговорил:
— Имя короля стоит многих епископских имен или двух княжеских. Стало быть, цена его велика. Велико и могущество его; но сила меча превышает силу его имени и его могущество.
Как только послам перевели слова Болеслава и они уразумели угрозу, скрытую в них, заговорили они между собой, ища ответа, который был бы кратким и суровым. И когда нашли такую отповедь, вышел вперед человек с гневным лицом, чтобы высказать то, на чем послы сошлись. Уже поднял он руку, уже открыл было рот, но священник, стоявший до той поры в стороне и лучше других знавший намерения короля, остановил его и заговорил сам:
— Зачем толковать о мече, когда всюду царит мир? Король в мирном настроении готовит великие торжества. Он желает упрочить дружеские отношения, ты же, князь, далекий от мыслей о войне, находишь развлечение в охоте. Именно эта причина, несомненно, и привела тебя в пограничные леса. Я же руковожусь причиной первой, и поручено мне говорить о делах мирных и счастливых, о празднествах и пирах.
Тут священник пересказал то, что вложил в его уста король. Повторив приветствие князю, он передал желание Оттона, чтобы чешский князь и прочие князья приехали в немецкий город и приняли свои лены из рук короля.
Посол еще говорил, но Болеслав уже не слушал его. Не слушал потому, что с удивлением заметил юношу, стоявшего за спиной одного из немецких вельмож. Лицо этого юноши показалось князю знакомым. Он старался вспомнить, где же он его видел, — и тут в памяти его всплыл один мелкий случай. Как-то раз прохаживался Болеслав по двору замка, наблюдая за суетой своих людей, и весело стало ему при виде их усердия. Одни сгребали солому, другие ковали коней и, зажав копыто между колен или опершись рукой на круп лошади, оборачивались к князю, заслышав его голос. Все слуги Болеслава были рослые, бесстрашные люди. Каждый был отмечен шрамами, и радостной улыбкой отвечали они на смех князя. Все были молодцы как на подбор, по стоял среди них отрок совсем из другого гнезда: слабенький, хилый телом, он дрожал то ли от страха, то ли от сильного волнения. Когда князь подошел к нему, бедняга бросился на колени и, не смея поднять голову, склонился до земли. Болеслав засмеялся и легонько хлопнул его по спине. Мечом плашмя нанес ему такой легкий, такой незначительный, такой ничтожный удар, каким бывает дружеское похлопывание по плечу; но отрок распластался ничком, и вспененная кровь хлынула у него изо рта. И отвернулся князь от несчастного, уверенный, что тот умрет.
Прошло несколько месяцев, и отрок был забыт. Забыт, ибо сильные мира сего и счастливцы легко проходят мимо страданий человека неприметного. Таковы обычаи, таково установление. Но теперь князь увидел, что отрок, которого он когда-то ударил, очень похож на того, кто стоит за спиной немецкого вельможи. И князь окликнул его, спросив:
— Ты не из моей ли челяди?
— Княже, — ответил юноша, — я слуга твоих слуг, и мне было приказано сопровождать твоего посланца в Стодоранскую землю. Мы ехали вдвоем, а так как спешили, то сокращали путь, спрямляя дорогу, и вдруг на нас наскочили эти немецкие люди. Моего господина они умертвили, и вот я по принуждению стою за спиной того, кто его убил.
Услышав это, сильно разгневался Болеслав и приказал обнажить послов до пояса и отобрать у них оружие, коней и вьючных мулов, и всю поклажу. Когда они, оскорбленные, униженные дурным обращением, снова предстали перед князем, ожидая смерти, тот молвил:
— Человек, которого вы убили, был моим гонцом, и на его щите были мои цвета, и знак посла был при нем. Вы же, видя этот знак и эти цвета, убили его. Чего же вы ждете, какую казнь присудите сами себе?
Немецкие послы защищались, говоря, что странный тот путник отвечал на их вопросы на непонятном языке, к тому же пробирался без дороги и слишком уж торопился, да и ехал-то с одним-единственным слугой.
— А это, — твердили они, — не в обычае княжеских посланцев!
Так оправдывались немецкие послы, и вид у них был испуганный; но священник, старший меж ними, молчал, произнеся только два слова: «Король!» и «Возмездие!» Понял Болеслав, что это человек мужественный, и так он ему понравился, что князь отпустил его.
И этот посол короля Оттона вернулся в Германию ни с чем. Не добились цели и другие, которым король наказал пригласить всех вельмож на свое празднество. Тщетно уговаривали их послы, напрасно настаивали: никто из удельных князей и вассалов Пражского домена их не послушал.
Однако нет правил без исключения, и так случилось, что один князь — тот, чьи владения, лежали на восток от ядра Чешских земель, — внял зову короля и, составив целый караван, двинулся к пограничным горам. Решился он на это с целью бросить оскорбление в лицо Болеславу и заслужить благосклонность Оттона. Его поступок походил на измену, и князь этот имел все причины опасаться, что Болеслав вторгнется в его владения, сожжет его замок и рассеет его караван. В таком опасении просил он помощи короля, и тот, давно возмущенный Болеславом, послал даже больше того, чем просил тот князь: он послал ему целых два войска. Первое из них прославилось великой воинственностью и наводило страх на все тогдашние страны. Звалось это войско Мерзебургским полком. В нем служили люди, привыкшие в бою быть впереди всех, и обычно этот полк держали поодаль от остальных во избежание раздоров и стычек. Считалось, что в бою нет никого страшнее мерзебуржцев и что деяния их подобны деяниям богини смерти Мораны.
Болеслав, прослышав, с кем ему предстоит сразиться, сделал смотр своим войскам и разделил их на несколько частей, образовав два полка и еще отряд, представлявший ядро и центр армии. Затем, с этим малым отрядом, он двинулся навстречу Мерзебургскому полку, завязывая с ним быстролетные схватки и мгновенно отступая; нападал на его патрули, на спящие лагери — и отходил, когда мерзебуржцы оказывали отпор, стремясь увести их подальше от второго немецкого полка — Тюрингенского.
Меж тем Тюрингенский полк подвергся нападению другого полка Болеслава, и чехи вклинились между обоими немецкими полками, отделив их друг от друга. Тогда Болеслав дал отдых своим людям и стал ждать ночи потемнее.
Когда небо затянулось тучами и ни на небе, ни на земле не мелькал ни один огонек, когда заснули усталые мерзебуржцы, князь дал знак выступать. Чехи ехали знакомыми местами, зная о каждом овраге, о каждом болотце или обрыве. Ехали сторожко, затем, спешившись, пробрались через частый лес, как пробирается волк; застигли врасплох мерзебургских часовых, задушили их и стали ждать сигнала — уханья совы. Так ждали они в темноте, и мечи жгли им руки, и жажда битвы сотрясала их.
Едва наступила полночь и слабенький серп луны засветился сквозь тучи, раздался желанный крик совы. Ему ответил голос, подражающий крику сыча, — то был сигнал, что главная часть чешского войска миновала ложбину и стала в тылу мерзебуржцев. Тогда малый отряд Болеслава вышел из леса и, снова сев на коней, помчался по прогалине рысью, галопом, и ворвался в стан неприятеля.
Ничто не могло быть стремительнее, ничто не походило так на бурю, как напор Болеславова войска. Лагерь мерзебуржцев был сметен. Разгромлены и тылы их, и фронт, и фланги. Все разбито, все перепутано. Дымили разбросанные кострища, люди падали грудами; смятенье швыряло их из стороны в сторону. Они метались, не понимая, откуда нападают на них, где неприятель. И вот немец бил немца и искал спасения там, где была главная сила чехов.
Когда кончилась ночь и рассвело, Болеслав соединил свои полки и неприятельский лагерь отдал им на поток и разграбление.
Потом, едва воины поспали, едва подкрепились едой и отдыхом, приказал Болеслав ударить по Тюрингенскому полку. Теперь чешское войско шло уже не скрываясь и после целого дня похода стало станом под горой по названию Козаков. Тюрингенцы заметили только часть чешских сил и, взобравшись на гору, подожгли лес, давая тем знать Мерзебургскому полку, что дело клонится к битве. Лес уже горел, когда в их лагерь прибежал какой-то истерзанный человек и сказал:
— Друзья, то, что вы видели, всего лишь малая часть Болеславова войска. Его главные силы стоят за горой!
Тут он поведал им о разгроме мерзебуржцев и с плачем объявил, что из всего знаменитого полка остался только он сам да еще жалкая кучка воинов, блуждающих по лесам.
И отступила надежда от тюрингенцев; теперь они думали уже лишь о том, как вырваться из ловушки. Горящий лес заграждал им путь с одной стороны; обе долины под горой, с фронта и с тыла, забиты чешским войском; Что было делать? Да только обратиться в четвертую сторону, бежать вниз по склону горы! Но, прежде чем начать отход, они расставили лучников так, чтобы те перекрыли свободный проход для чешского войска, если оно обойдет гору. Кроме того, они выслали конных на самых резвых лошадях — ударить неприятелю в лоб и тем самым дать время отступающим. Все это было проделано, но ничто — ни гордость, ни отвага — не могло уже предотвратить гибель Тюрингенского полка. Немцы поспешно спускались по склону, но слишком много тут было камней, густых кустов, и деревьев, и крутых обрывов — люди падали, задерживая задних, и скорость отступления замедлялась. А в долине поджидал Болеслав, стеснив их со всех сторон. Немцы падали под чешскими мечами; приходил конец и этому полку. Все уже полегли, лишь один человек еще сражался, вскочив на валун, — тот, кто вел тюрингенцев в бой. Он пал последним. Копье поразило его в висок.
Вот чем окончился поход Мерзебургского и Тюрингенского полков. С этого начались вражда и четырнадцатилетняя война, погубившая бесчисленное множество жизней как со стороны короля, так и со стороны чешского князя.
Когда близилось к концу четырнадцатое лето, король Оттон двинулся на Чехию с огромным войском, желая во что бы то ни стало разрешить этот спор и положить конец войне. К тому времени сильно возросло его могущество, ибо, подавив мятежи своих вассалов-герцогов, он сделался истинным хозяином империи, которой его предшественники владели только на словах.
И вот собрал король Оттон военные силы со всех концов империи, и пошел войной на Чехию; похоже было, что он не уйдет оттуда, пока не сломит могущества Болеслава. Похоже было, что им владел несказанный гнев.
Быстро распространилась весть о силе королевского войска. Тогда монахи и священники, купцы, и простой люд, и мелкие князья потянулись в город, названный по имени Болеслава, — в Болеславу. Люди спешили также в Пражские города и в города помельче в чаянии найти своего государя, найти князя, который защитил бы их. Они верили ему. Хвалили прочность укреплений, хвалили воинский порядок в уповании на то, что как было все эти четырнадцать лет, так будет и впредь. Полагали, что укрепленные города обеспечат им безопасность и переживут они немецкую войну без урона.
Но, когда все эти толпы стеклись в города и хотели обратиться к князю, вышли к ним городские стражи и объявили:
— Князь ушел с войском и находится в лесах. Князь избегает укрепленных мест и переходит из края в край. А ходит он не по дорогам, но по глухим местам, и кони его идут бродом по болотам.
Тут человек, возвестивший об этом, обратился к священникам и купцам, чтобы указать, что им следует делать; а потом сказал князьям:
— Вам же, князья, обязанные службой ему, повелел Болеслав пойти в то место, где равнина переходит в горную цепь. Там должны вы ждать на берегах реки, что зовется Хрудимкой, там надлежит вам пасти своих лошадей. Болеслав придет к вам в день, назначенный им, чтобы дать вам боевую задачу. До тех пор держитесь небольшими отрядами так, чтобы один знал о другом, но при этом не соприкасался с соседом.
Услыхав это, князья огорчились. Их охватило опасение, что Болеслав отошел от доброго дела; они боялись, что без крепких стен окажутся, словно безоружный против оружного. Но такова была сила имени Болеслава, и такой страх наводило оно, что князья подчинились.
Когда явились они в указанное место, пришел к ним Болеслав и сказал:
— Не страшитесь, не жалейте о покинутых укреплениях, ибо эти непролазные чащи, эти горы и эта просторная земля суть град прекрепкий.
И на челе его появилась морщина — но морщина смеха, перечеркнувшая морщину гнева. Это было доброе знамение, и юноша, которого Болеслав узнал когда-то среди немецких послов, видел, как веселая ярость и надежда сияют над шлемом князя и удача скачет впереди его коня.
Тогда поклонились Болеславу князья помельче и ответили улыбкой на улыбку государя. А юноша, ходивший у стремени князя, прижал к лицу кулаки, и порыв несказанной любви запрокинул его голову.
Так все князья и все воины ждали вместе с Болеславом, скрываясь в лесах. В городах же остались лишь мелкие сторожевые отряды. И когда король Отгон, со своими неисчислимыми войсками нагрянул на землю Чехии, разделил Болеслав своих людей и на всем пути короля жег и разрушал все, что необходимо войску; уничтожал запасы корма для лошадей и отгонял скот из селений, так что немцы нигде не находили никакой еды. Болеслав скрывался, но нападал на врага с самых неожиданных сторон — то сзади, то сбоку, а то и спереди. Он не давал спать усталым воинам, поднимал по ночам такой гвалт, словно готовилась битва. И немцы спали в седлах; и мечи падали у них из рук от утомления. Безмерны были их страдания, а голод мучил их так, что желали они только одного: сражения. Раздавить это невидимое войско! Но Болеслав всякий раз ускользал, не принимая боя.
Когда усталость уже превысила силы солдат, выслал король к Болеславу посольство с предложением мира.
Человек, который записывал славные деяния Оттона, хваливший и превозносивший короля, отметил, что во время похода на Чехию тот опасался, как бы его солдаты, победив, не занялись грабежом; рассеявшись, войско могло погибнуть. Опасения короля не были беспочвенны: люди его изголодались, измучились и пылали жаждой мести.
Так, без больших битв, окончилась немецкая война, и был заключен мир. Был ли он выгодным? Или позорным? Предания расходятся в этом вопросе, и нет никаких тому точных свидетельств — кроме того, что Болеслав обязался служить королю военной силой и участвовать в жизни его двора.
Король Оттон вернулся в западные страны; земли Болеслава освободились от неприятеля и, объединенные, покорились воле князя.
Юноша, сопровождавший княжеского посланца в страну стодоран, тот самый, которого князь узнал среди немецких послов и который потом всюду следовал за ним, этот миловидный и славный слуга был родом из Нитранского края. Когда-то ворвались враги в дом его отца, разграбили наследственное имущество и перебили всех мужчин его рода; мальчик же вместе с матерью и другими женщинами бежал в лес. Пробирались они дорогами и бездорожьем, лишения обессиливали их, терзал мучительный голод — и под конец все женщины погибли. Остался мальчик один, без родных, и — по случайности ли, или по милости рук, что сплетают случайности в замысел, наполовину по собственной воле, наполовину подгоняемый страхом, или горем, или надеждами, — двинулся он на запад. Встречались ему люди приветливые и такие, что нехотя давали ему поесть, нехотя отсыпали сена его лошадке. Так жил мальчик из милости людской, бродил по земле, присоединяясь то к паломникам, то к купеческому каравану, наконец к поезду какого-то посольства. И случилось так, что человек из этого посольства привел отрока в замок Болеслава.
Далее, как уже сказано, произошли две вещи.
Первая — та, что отрок заболел от удара мечом.
Вторая — что князь узнал его в дружине немецких послов.
С той поры этому дважды найденному юноше дозволено было оставаться при князе. Он спал в его покое, за столом подавал ему еду, следовал за его конем, сопровождая в походах, и мог сколько угодно разговаривать с сыновьями и дочерьми князя; пускай был он худородным и не имел родни, все же ему разрешено было говорить с власть имущими и собственными глазами наблюдать многие дела Болеслава.
Но это не сделало юношу мужчиной. Словом, жил он зря, и ни один подвиг не украсил его. Стало быть, ничего иного о нем не скажешь, кроме того, что бедняга и в зрелом возрасте не утратил юношеского облика да еще что обладал он красивым голосом. За час до сна или во время застолья случалось, что этот найденыш рассказывал о родных краях — о Нитре, о набегах венгров, о Моравии и доблестной обороне восточного народа. Заслышав сладостный голос этого слуги, князь, бывало, прекращал свои дела и внимал ему; иногда же бывал князь нетерпелив и насмехался над беднягой, говоря:
— А сумеешь ты совершить хоть часть того, о чем рассказываешь? Никогда! Жалкий ты человек.
В такие минуты испытывал Болеслав ненависть и к юноше, и к рассказам его, и жестокими были княжеские слова.
Разница между счастливым князем и найденышем была такой, как между силой и слабостью. Первый был мужем войны. Несмотря на препятствия и принципы шел он прямо к цели, менял свои же решения, направляя свои поступки в зависимости от хода битв, и ничто не было ему так чуждо, как мечтания или долгая усталость. Он бросался в борьбу с целью одержать верх; и когда в немецких землях могучей крепостью воздвиглась королевская власть, Болеслав пошел с королем. На Ляшском поле он сражался бок о бок с королем против венгров, ходил с ним даже на полабских славян. Так мало связывала его верность, так сильно связывали его дела земные. Он жаждал побед. Был как летящая буря, как молния, что вьется и ускользает, чтобы в конце концов поразить цель. Болеслав был подобен молнии, а слуга его был — тихий голос, который все звучит и звучит единым повествованием.
Стало быть, рассуждая здраво, и речи быть не может о том, что этот нежный юноша как-то причастен к славным делам Болеслава. Но когда найденыш умирал, когда настал его последний час, оглянулся он на прожитую жизнь свою и молвил:
— Дано мне было совершить великое дело, ибо я обратил Болеславова коня к Восточной стороне.
С этим связан короткий рассказ.
Любимая дочь Болеслава, Дубравка, выдана была за польского князя Мешко. Супругов связывала любовь, добрая воля и дружба, установившаяся между Чехией и Польшей. Любовь объединяла их и единомыслие, а еще — вера, ибо Мешко принял религию своей жены. Тогда, в ту счастливую пору, обе страны, чешская и польская, похожи были на двух сестер. Они были соседями, а власть и устройство одной не могло не оказывать влияние на развитие второй. Это взаимное согласие упрочил брак Дубравки, и обоюдная верность князей довершила его.
Однажды захотелось Болеславу навестить дочь и зятя, и решил он съездить в самое восточное из своих владений, то есть в Краков. Отправил посла к Мешко с Дубравкой с пожеланием, чтобы они перешли свою границу и в назначенный день прибыли в названный город.
Любовь вела Болеслава в эту дорогу, и приказал он своей свите оседлать самых роскошных коней и надеть самые блестящие доспехи и яркие корзна.
Когда все было готово и люди собрались во дворе Пражского града, и уже распахнулись ворота его, приблизился к князю человек, которого звали Нитранский отрок; он стал умолять князя позволить ему присоединиться к свите и не прогонять. Князь посмотрел на него и увидел, что человек этот держит ладонь у губ, что он слаб и одет неподобающе, — но в такую минуту ему было трудно отказывать в просьбах, и дал он разрешение. Итак, все двинулись в путь.
Начиналась весна. Теплые испарения поднимались от земли, дожди сменялись ярким солнцем. Поистине сто раз промокали и высыхали колпаки дудочников и корзно Болеслава, прежде чем они достигли цели. А время пути их было почти таким же долгим, как время пути арабского работорговца, который как-то проезжал через государство Болеслава и с изумлением поведал об его размерах. Двадцать дней и еще один день заняла эта дорога. На девятнадцатый день, когда красочный этот поезд приблизился к реке по названию Одра, вспомнил вдруг князь о Нитранском отроке и захотелось ему услышать его голос. Он велел позвать его и с нетерпением спрашивал:
— Где же мой слуга, почему он не идет?
Тут подошел к князю человек горестного вида и с поклоном повел такую речь:
— Княже, есть люди, которым на пользу физические усилия и Приятен резкий ветер, которых радуют и мороз, и зной. Есть люди, княже, что скачут на диких жеребцах, и жеребцы эти покорны им и умеряют под ними свой шаг и ржут тихонько. Таков ты, княже. Одним движением руки бросаешь ты своего скакуна на любое препятствие, и никогда не коснется тебя даже тень страха, даже кончик этой тени не покроет тебя. Ты проходишь, раздавая удары и дары милосердия, ты — как меч в руке человека осторожного и бесстрашного. Таков твой обычай. Но слугу, о котором пожелал ты узнать, сгибает свежий ветер, и он засыпает, щелкая зубами. Страх сидит с ним в седле. Страх обнимает его, льнет к его спине и дышит ему в затылок, сдавливает ему горло левой рукой. Ты стар, но силы не покинули тебя. Смерть отступает перед тобой, его же тащит за полу. Тянется к нему. Ее вопль оглушил его слух, и слуга твой едет на коне, словно погруженный в сон.
Удивился Болеслав этим словам и, повернув коня, поехал в обратном направлении. Далеко позади, у какого-то брода, увидел он двух медленно едущих всадников, подпирающих третьего. Подъехав ближе, разглядел князь, что этот обессилевший третий и есть его слуга, что он ни жив ни мертв, что сознание его затемнено, и он бормочет что-то, словно женщина в бреду. Тогда приказал князь соединить двух лошадей и натянуть меж ними плащ, укрепив его ремнями. Когда это исполнили, велел князь положить умирающего на носилки, свите же замедлить шаг. Тут бедняга очнулся и попросил позвать священника. Когда тот склонился к его устам, умирающий проговорил:
— Вознеси благодарственную молитву и восславь Господа за то, что дано мне было исполнить все, о чем я мечтал; пускай слабый телом, со слабыми руками и робким сердцем, я все-таки довел до конца дело мыслей моих и желаний.
Все, кто слышал эту речь, переглянулись, недоумевая, что же сделал этот человек, в чем его достояние? И подумали они, что Нитранский отрок просто хвастает, ибо всем известно, что нет у него ни имущества, ни жены, ни детей, что питался он милостью князя и, будучи взрослым, жил как дитя.
Протекло время тишины, и снова заговорил умирающий:
— Благодарение Иисусу Христу, который дозволил мне обратить князя лицом к Востоку, желая, чтобы князь пекся о землях Восточных. Уже не объемлет ужас человека равнин, и жителя гор, и того, кто живет вдоль моравских рек. Не страшится более человек, не бежит куда глаза глядят, спасая своих младенцев, но сидит на своем месте. Он в безопасности. Охраняют его крепости и хорошие дороги, охраняет его князь, твердыня крепчайшая. Князь — как могучее войско, а я и все, кто на меня походит, — всего лишь как тень. Но сталося так, что князь ходит по этой тени.
Священник не мог понять, что хочет сказать умирающий, и заметил ему, что речи его бессмысленны. А тот, чувствуя, как надвигается тьма, нисходящая в смертный час захотел в последний раз увидеть своего господина. Приподнялся он и увидел князя: тот подбрасывал боевую секиру высоко в воздух и ловил ее с ловкостью. Еще увидел умирающий дикого жеребца, и гриву его, и волосы Болеслава, развевающиеся по ветру. Услышал ржание коня, увидел, как скачет он и вздымается на задние ноги. Увидел словно влитую в седло фигуру князя, которую, подобно нимбу, озаряет удача.
Упал навзничь Нитранский отрок и, выдохнув имя Болеслава, скончался. Погребли его на месте, где он умер.
А Болеслав переправился через реку и неподалеку от своих границ встретился с польским князем и с любимой дочерью и радовался с ними. За смехом и весельем забылась смерть его слуги.
ЕПИСКОПАТ
Долго созревают причины перемен, и переломный период, какие бы ни нес в себе знаки новизны, все же оставляет еще время и силу вещам отживающим, чтобы они перед своим концом проявились в наиболее полной мере. Так, когда к Чешской земле близилось христианство и уже давало себя знать познание единого Бога и Его Заповедей, в людях поднялась необузданная жажда жизни преходящей. Очень многие не в силах были вырваться из плена своих страстей. Люди стремились только к власти, только к мирским радостям. Кровью переполнялись их сердца. Члены их были словно ветви древесные. Их чувства — словно огонь. Близость Божьих Заповедей побуждала их наслаждаться своеволием свободы. Проповеди христианской любви и равенства перед Богом усиливали в них ощущение различий между людьми и чувство гордыни. Похоже, что в эти времена стали хуже обращаться с рабами, и люди вельможные и знатные более прежнего отдалялись от простого народа. В те поры обряд крещения еще не означал, что человек обратился к Богу; в те поры жили еще стародавние обычаи и сила была добродетелью, а богатство и наслаждения — единственной целью. Тогда не ужасался своих дел ни убийца, ни прелюбодей, и многие мужчины вступали в брак с кровными родственницами. Они имели столько жен, сколько в состоянии были прокормить, и даже священники не слушали ни запретов, ни упреков.
Церковь, не в состоянии овладеть душами, всеми силами старалась добиться власти, и прав, и могущества. Всего этого, естественно, не мог не понимать князь Болеслав. Он угадывал, какая сила таится в христианском устроении мира. Он видел священников и монахов, принесших обеты, но выше них видел епископа, а еще выше — императора. Видел, что все они связаны единой волей, что сила одних — опора для других; наблюдал, как в завоеванном Браниборже император утверждает свою власть через епископов. И сложилось у него представление, что христианский порядок — всего лишь орудие в руках властителя, и захотел он овладеть этим орудием. Повернуть его против своих врагов, как поворачивают меч. Захотел вырвать церковное дело в Чехии из-под чужого влияния; короче, Болеслав задумал учредить епископат в Праге.
Услыхав об этом замысле, епископ Регенсбургский Михаил созвал свой капитул. Священники собрались в воскресный день после богослужения. Их было девять человек, десятый епископ. Некоторые явились в роскошных ризах, но епископ, словно монах, был в одном лишь плаще с капюшоном. Был он малого роста, его глаза пылали под густыми бровями, лоб бороздили морщины. Вид его был угрюм.
Когда все собрались и стали по местам в определенном порядке, епископ заговорил:
— Друзья, прошу справедливости у Неба, а у вас доброго совета. Вы знаете, мне доверен пастырский посох, а с ним премногие заботы и хлопоты. Перехожу от трудов к трудам, и пока занимаюсь одним делом, другое грозит ускользнуть от меня. Вот сейчас веду спор с герцогом о дани и пребенде, которые он удерживает не по праву, и вдруг узнаю, что чешский князь хочет основать в Праге епископат и тем уменьшить наше достояние.
Епископ обвел взглядом собравшихся в ожидании, не подаст ли кто-нибудь ему совет.
Но все молчали. Один подпирал кулаком подбородок, другой покашливал, третий теребил пальцами бороду, и лишь последний из них сказал:
— Я знаю, Болеслав — могущественный противник. Он держит сильное войско в своих горах, и голос его громче голоса ленников. У этого князя мятежный дух, он не раз восставал на императора, не раз прибавлял ему забот во время войны. Сейчас опять настали неспокойные времена, и потому, думаю, император не откажет ему в том, чего он желает. И согласится император на это, ибо ни слава его, ни имущество от этого не пострадают.
— Сдается мце, — отозвался разгневанный епископ, — что ты самый умный из нас. Ступай же к князю Болеславу и сделай так, чтобы он остался верным нам. Затем иди к императору и настаивай, да убережет он нас от беды и не позволит уменьшить епископские доходы.
Священник-монах отправился в путь. Он шел в Прагу и, когда дошел и встал перед городскими воротами, обратился к стражу:
— Ступай доложи, что явился священник Вольфганг, ибо таково мое имя. Я пришел из Регенсбурга, и моими устами с князем будет говорить епископ.
Страж ушел и вскоре вернулся с такими словами:
— Князь проводит время с князьями своего рода. Затем он повел монаха в комнату, принес ему еды и указал место для ночлега.
На другой день монах снова просился к князю и получил тот же ответ, что и накануне. И так случилось еще три раза.
На пятый день Болеслав устроил пир и приказал слугам поставить скамеечку для Вольфганга поблизости от своего места. И потом, за едой, Болеслав обратился к монаху со словами:
— Что же случилось в Регенсбурге?
— Княже, — ответил монах, — Бог направляет твои шаги и дарует тебе удачу, так что побеждаешь ты во всех своих делах и враги не могут одолеть тебя. Ты могущественный князь. Воины с обнаженным мечом и те, кто готов метнуть копье, охраняют твой замок, а вокруг него еще другие крепости и войска. Сильная у тебя защита, и государство твое велико и хорошо устроено, ты безмерно богат: зачем же ищешь ты обеднить епископа и почему хочешь вырвать свою страну из-под власти, данной ему, чтобы служил он здесь делу христианской Церкви?
Князь на это возразил:
— Сколько стад у епископа? И сколько в этом стаде ягнят, которых я ему дал? И сколько я дал ему зерна? Сколько корзин рыб? Ни одной! Это священники отдавали ему десятину от своего, мое же все осталось при мне. Это несомненно. Исходи из этого, монах, и рассуди: я хочу установить у себя епископат и новому епископу дам рабов, и лес, и пахотные земли. Дам ему стада, скот. Дам чего только сердце пожелает, и только для того, чтобы явной стала моя щедрость, чтоб рассказывали о ней и никто не мог бы заявить, будто князь обедняет епископов и сокращает их доходы.
Во время такой отповеди гневные жилы вздулись на лбу князя. Это был дурной знак. Тогда кто-то из пирующих, желая отвлечь его мысли, поспешил рассказать что-то веселое, другой впустил в залу человека, наряженного чертом. И толпа развеселившихся вельмож оттеснила монаха от князя.
На следующий день склонился монах перед князем в глубоком смирении и, осыпанный богатыми дарами, покинул Прагу. Теперь путь его лежал к императору, которого пришлось долго разыскивать. Монах прошел итальянские города и много немецких крепостей, уже четыре месяца был он в дороге. Наконец услышал, что император пребывает в Майнце. И действительно застал его там.
Когда Вольфгангу дозволено было предстать пред императором, поклонился он ему и сказал:
— Прости, кесарь, что говорю я не так, как должен бы, и милостиво отпусти мне, что слова мои ничем не приукрашены: епископ Регенсбургский, твой слуга, а мой господин, просит тебя настоятельно не умалять его власти, не разрешать чешскому князю учреждать новый епископат. Вот это я обязан был сказать. Но, с твоего разрешения, добавлю от себя: просьба эта — тщетная.
Развеселился император и спросил: — Отчего же, монах, так противоречива твоя речь? Почему ты одновременно просишь — и отвергаешь просьбу?
— Беспредельна Римская империя, — ответил монах. — Входят в нее самые разные страны, и, как различны народы эти, так различны и их епископы: есть саксонские, баварские, итальянские, бургундские. Почему же не быть и чешскому? Почему бы не быть епископу, который сильно обогатит Церковь за счет Болеслава и тем уменьшит его могущество?
В этот день император был весел. Он засмеялся и, хлопнув в ладони, велел выдать Вольфгангу пять гривен серебра, затем подарил ему красивую одежду и отпустил со словами:
— Ты хорошо говорил! И знай, мне по нраву устраивать новые епископаты!
С тех пор вельможи часто хвалили монаха Вольфганга. И позднее, после смерти епископа Михаила, которого доконали заботы, он назначен был Регенсбургским епископом.
Болеслав был уже стар. Его могучие мышцы усохли, члены стали кость да кожа, лоб избороздили морщины. Страсти, радости и войны утомили его, и вот однажды встала перед ним смерть. Подняла она десницу, тень ее ужасного пальца коснулась виска Болеславова, — и тогда увидели все: встает государь. Встает, озираясь, и улыбается. Быть может, во взблеске этого мгновения разглядел он все свои счастливые дни, а может быть, все неудачи. Или пролетела в его голове другая мысль? Хотел он вымолвить какое-то слово? Двинуть рукой? Позвать жестом сына?
Смерть, эта победительница князей, уже не дала ему времени. Князь утратил власть над своим телом. Потерял сознание.
Открылась в черепе Болеслава артерия, и государь упал ничком.
Когда выдохнул он свою душу и смолк его смертный хрип, побежали слуги по замковым покоям, и отзвуки их шагов и причитаний слышны были издалека.
Но тиха была обитель смерти. Сыновья, священники и вельможи молча стояли вокруг усопшего. Стояли, молитвенно сложив ладони, склонив головы, и так протекли минуты ожидания. Но вот поднялся перворожденный сын покойного князя и, взяв на руки бездыханное тело, промолвил:
— Я, князь Болеслав, второй этого имени, обнимаю и держу бренную оболочку моего государя. Голову его держу и тело его. И как покоится князь в моих объятиях, как покоятся в них его желания и сила, так охватывают они и государство его.
Сказав так, велел Болеслав II поместить умершего на княжеский престол так, чтобы казалось, будто он сидит сам. Тогда по неподвижным рядам приближенных прокатилось волнение; вельможи заторопились, подняли головы, священники принялись молиться, рабы кинулись исполнять повеление князя, другие рабы начали бить в щиты и железные доски, третьи стали кричать по дворам замка:
— Князь упал ничком! Князь Болеслав, сын умершего князя, — мой господин!
Затем, в назначенное время, потянулись к замку главы высоких родов и старшины племен, и все вельможи, и прелаты, и люди Болеславова дома, и старшие из рабов и воинов. Когда все собрались, раскрыты были сокровищницы и сундуки с драгоценностями, дабы каждый мог видеть безмерное богатство и безмерную славу усопшего. Потом начались погребальные торжества, а после — пиры и увеселения.
Но вот все это кончилось, и ход вещей вернулся в прежнюю колею. Болеслав уже немало дней носил плащ своего отца и спал на его ложе — и вот прошли перед ним чередой деяния умершего. Одно пахло кровью, другое ярко сияло, третье осталось незавершенным, десятое негодным. И увидел новый князь, что незаконченные дела следует начать заново и завершить их. Он и стремился к этому. Стремился к величию, которое напоминало бы облик покойного; и, чтобы уловить этот облик, уподобиться ему и превзойти самым бесспорным образом, Болеслав Второй с великим рвением взялся за те задачи, которые не успел осуществить Первый.
Самой неотложной из них было учреждение епископата.
Болеслав II выбрал монаха по имени Детмар. Это был умный и набожный человек мягкого характера. Детмара и ввел князь в собрание чехов, то есть знатных людей, первенствовавших в разных частях страны и говоривших от имени своих племен.
По зову князя собрались эти вельможи, и вот стоят на замковом дворе. Стоят тесно, бок о бок. Одна рука поднята, охватывает копье, опираясь на него. Другая покоится на поясе или на рукояти меча. Все они в роскошных одеждах, рукава их пышны, на голове меховые шапки. Настроение у них хорошее, но им жарко, а ожидание затягивается.
Только когда пробил назначенный час, поднялся шум, дудочники загудели, и вышел князь. Его сопровождают два посла: один от императора, другой от епископа Вольфганга. Князь молод, его движения быстры. Он поднимает руку, указывая на монаха. Молод князь и, кажется, красив лицом, но этого не разглядишь толком, потому что солнце стоит за его головой и бьет в глаза вельможам. Они щурятся, моргают, брови их поднимаются. Не терпится им, князь же не спешит. Но вот заговорил он звонким голосом:
— Се тот, — говорит Болеслав II, — которого я выбрал, взвесив его добродетели. Добродетели же его — набожность и знания. Его я ставлю епископом. Вы же, вельможи, будьте свидетелями мне и этому мной избранному монаху в том, что я обещаю дать епископу столько имущества, сколько обещал мой отец, а сверх того даю ему доходы и земли, превышающие доходы Жичского епископа, который, как я слыхал, выступал в императорском совете против моих намерений и который хочет помешать нашим добрым отношениям с Регенсбургским епископом.
Тут князь повернулся к послу, передавшему согласие императора, и сказал ему:
— Говори! Теперь твой черед.
Императорский посол охотно сделал это. Он сказал, что его господин понимает бессчетные выгоды, которые проистекут для дела христианства, если чешскую Церковь возглавит епископ.
После него слово было дано посланцу епископа Регенсбургского, а под конец — и самому Детмару. Добрый монах говорил растроганным тоном.
Согласие воцарилось между всеми присутствующими, между князем, императорским послом, между вельможами и послом умного Вольфганга. Так во взаимной любви провели они три дня.
Но на четвертый день внезапно пришла весть, что Римский император скончался. Услышав это, Болеслав прервал торжества и отпустил послов, но задержал тех, кто стоял во главе чешских знатных родов, и сказал им:
— Наступают неспокойные времена. В такие поры колеблется власть императорской короны. Идите же к своим людям, собирайте их! Проверьте оружие, осмотрите, подкованы ли кони, остры ли мечи! Замените сгнившие колья и велите навозить камень к частоколам! Сделайте все это и будьте наготове.
После этого сел Болеслав на коня и поехал в приграничные пределы.
Меж тем беда за бедой валились на чужеземцев, то есть на послов императора и епископа Вольфганга. То упряжь порвалась, то лошадь заболела — одним словом, столько было неприятностей, что они никак не могли тронуться в путь. Когда же наконец все было приведено в. порядок, — а это случилось лишь на четвертый день, — двинулись послы скорыми переходами. Лошадь, которая вчера еще чуть ли не падала, сегодня бежала как черт. Поэтому вскоре их поезд достиг императорского замка, и, когда послы получили разрешение предстать перед новым владыкой Римской империи, первый из них сказал:
— Государь мой! Мудрый, славный, христианнейший! Чувство, заставляющее нас рыдать, борется с чувством ликования, ибо один император умер, другой же приемлет власть. Слава твоя будет еще больше, чем слава предшествующих кесарей. И от этой славы всем нам произойдет великая польза, и счастливы будут наши дела. В это я твердо верю, и это хотел я сказать. Далее же, с твоего соизволения, должен я упомянуть о стране, из которой приехал, ибо чешский князь готовит поход. Он велел вельможам держать своих людей в сборе, а сам отправился к границе. Мы, послы, видевшие его приготовления, думаем, что князь Болеслав опасается, как бы ты не выступил против основания Пражского епископата. Он оскорбит тебя, император, если ты откажешь ему в этом, а захочешь отомстить за оскорбление — ввяжешься в войну.
Молодой император, как упоминается в летописях, выслушал совет со вниманием и в свое время удовлетворил просьбу чешского князя. Он согласился утвердить епископом Детмара, готов был дать ему инвеституру, ибо так назывался обряд утверждения епископа в должности. Но, прежде чем намерение претворилось в дело, подняла восстание Бавария. И в войне, развязавшейся тогда, Болеслав выступил против императора. Он помогал Генриху Баварскому.
Итак, началась война, но Детмару до нее не было дела. Помышлял он только о своем назначении. И отправился к императору за обещанной инвеститурой. Путь его лежал к Баварской земле, ибо император в то время, по слухам, находился в Пфальце, и чтобы встретиться с ним, пришлось Детмару проезжать через неспокойные владения герцога Генриха Баварского.
Вот осталась позади Чешская земля, и караван ступил на землю Баварии; тут увидел Детмар, что дело заваривается серьезное. Стали попадаться ему навстречу воины, рабы, носильщики, повозки, стада, женщины, шайки разудалых молодцов. В городах, мимо которых проезжал епископ, царило небывалое оживление. Как-то остановил он свой караван перед каким-то укрепленным городом, пораженный зрелищем обезумевшей толпы, которая давилась, стремясь поскорее войти в ворота города, такие узкие, что в них не разъехаться и двум мулам.
Детмар был человек миролюбивый, его ученая, благочестивая мысль постоянно пребывала в движении.
Вплоть до этой поездки он проводил время в переписывании Священных текстов или в размышлениях о Божественных тайнах. Пальцы его правой руки, стоял ли он за своим аналоем или расхаживал по комнате, вечно были сложены щепотью, как бы сжимая перо, а голова опущена под бременем ученых знаний или смирения. Одним словом, осанка у него была как у писаря. На воина он никак не походил. Его набожная душа ужасалась войны, и неприятно ему было видеть бедняг, обезумевших до того, что готовы были погибнуть в давке у ворот. Отвернулся он от недостойного зрелища и стал молиться, чтобы Бог принял души тех, кто будет задавлен.
Кончив молитвы, поспешил Детмар от этого тесного места к широкой дороге. И продолжал путь через луга и рощицы, пока не наткнулся на кучку оружных людей: они выскочили внезапно, хотя шум, производимый ими, слышался уже издали. Уловив этот шум, епископ приказал своим людям убраться с дороги, а сам, словно по чьей-то чужой воле оставшись на месте, смотрел на приближавшихся. Вот вынырнули из облака пыли копья, затем коровьи рога, потом стали различимы корзины с кормом для скота, бурдюки, перевязанные свяслом, — и наконец люди, нагруженные щитами или предметами, годными как для кухонных дел, так и для битвы.
При виде их епископа Детмара охватило отвращение к путешествиям. Проклял он препятствия, которые предстояло ему преодолеть, и вымолвил:
— Эти люди одержимы дьяволом! Куда, прости, Господи, спешат они? Сдается мне, не здравый смысл руководит ими, но какие-то страсти, достойные проклятия!
Слуга епископа, полагая, что от господина его ускользнула подлинная причина такой безумной спешки, объяснил ему:
— Люди, которые бегут нам навстречу, и те, что давились в воротах, — подданные герцога Генриха. Баварский государь рассорился с императором и объявил ему войну, и теперь на полях брани решится, на чьей стороне правота.
Тем временем к ним подошли несколько человек из встречных и спросили епископских людей, откуда и с какими целями те явились. Узнав, что пришли они из Чешской страны, бавары подивились тому, что многие из них говорят на понятном языке, и предложили уделить им немного от своих припасов. Итак, бавары повели себя дружески, однако это не уменьшило негодования епископа.
Он не вкусил ни кусочка из предложенного, резко оборвал разговоры и, повернув коня, двинулся обратно к границам Чехии. Во время езды его вечно размышляющая голова покачивалась над круглым воротником, а ладонь, отпустив поводья, охватывала подбородок.
Погруженный в мысли о беспокойстве, пожирающем людские средца, добрался епископ до границы. Очутившись уже в пограничном лесу, поднял он взор к своду из древесных ветвей и сказал:
— В мире и покое переждем время битв в этом прекрасном краю. Когда император покарает мятежных бавар, мы пойдем вдвое быстрее, чем могли бы двигаться теперь, когда дороги кишат разбойными толпами.
Ветер, налетевший издалека, нагнал темные тучи. День клонился к вечеру, лес и горы окутали сумерки, которые — не свет и не тьма, но имеют приятность и того, и другой. И показалась епископу Чешская земля землею мира, и почувствовал он, что любит ее всей силой души, любит так же, как Саксонию, как Рим, как детей своих, рожденных на супружеском ложе. Вдвойне дорога была эта земля ему теперь, когда он возвращался, оставив за спиной грохот войны. Сейчас он более чем когда-либо возмущался баварами. Не было у него к ним ни малейшей склонности, во-первых, как у сакса родом, а во-вторых, как у человека, желающего добрых отношений с императором. И епископ был счастлив, что возвращается в Чехию, которую называл своим родным домом; он имел в виду свою резиденцию, свою просторную комнату с почерневшими потолочными балками, с ее аналоем — чем-то вроде высокой конторки, за которой можно писать стоя.
То обстоятельство, что родился Детмар в другой стране, мало что могло изменить в этой привязанности, ибо люди тех давних времен не обладали чувствами, которые повелевали бы точнее различать подобные вещи. Если говорить о национальной принадлежности, то епископ верил, что его долг — быть прежде всего католическим священником. Он говорил на латыни, выучился и чешскому языку и пользовался им с радостью ученого человека. Любовь же свою он делил между той страной, где жил, и той, которую покинул когда-то. Ни одной из них не хотел он оказать предпочтение, но место, где лежали его письменные принадлежности и где он находил столь же ученую братию, было все же милее его сердцу.
В ночь, когда епископ Детмар возвращался в Чехию, светила полная луна. Она сияла внутренним сиянием и, сама неподвижная, плыла через летучие облака, и те изменялись, принимая облик то страшного чудовища, то мирно пасущихся кротких ягнят. Очарованный игрой света и теней, епископ не отрывал взора от Селены, и в грудь его вливалось дуновение покоя. Наступила ночь, но, вопреки обыкновению, Детмар не сошел с коня, а все ехал и ехал дальше. Дорога спускалась под гору, край окутывал сгустившийся сумрак, и пелена испарений лежала на кронах деревьев. Повсюду царил мир — но вдруг, так же, как было и в Баварии, из-за поворота вынырнула группа конных и пеших людей, вооруженных до зубов.
Сперва епископ подумал, что встретил охотников, но увидев, как много их и сколько при них рабов и повозок со странным грузом, понял, что это военный люд. Остановившись, он с робостью обратился к человеку, ехавшему во главе оружных. Заговорил он сначала по-латы-ии, затем по-чешски, на обоих языках призывая этих людей вести себя пристойно, ибо тот, кто к ним обращается, — епископ. Но голос Детмара был слишком тих, и тогда слуга его, немец, опасаясь, что встречные не расслышали высокого звания его господина, закричал, приставив ладони рупором ко рту:
— Епископ! Вы встретили поезд епископа!
Но оружные люди ответили смехом и звуками рога, и смех их становился тем неучтивее, чем громче кричал слуга. Наконец тот, кто возглавлял воинов, человек с русой гривой, скомандовал атаку и метнул в епископа копье. Копье просвистело мимо уха слуги и вонзилось в дерево совсем рядом с головой Детмара. В то же мгновение всадники ринулись вперед, и Детмар, едва успев разглядеть поднятые копья и сверкнувшие мечи, обратился в бегство; вся его дружина последовала за ним, спасаясь изо всех сил. Во время этой бешеной скачки, увы, встречались им еще и другие отряды, и в конце концов епископ со своими людьми был загнан Бог весть куда.
После всего этого Детмар окончательно потерял направление, и поезд его забрел далеко на север. После долгих блужданий, только на третий день, выбрались они на проезжую дорогу. Тут нагнали они оборванного монаха, который с посохом и сумой шел себе вперед, ни на что не обращая внимания. Детмар спросил его:
— Куда держишь путь? Какова твоя цель?
— Иду я в город по названию Жичь, где сидит епископ.
Услыхав такой ответ, Детмар не сразу решился расспрашивать дальше и не знал, называть ли свое имя: он хорошо помнил, что Жичский епископ в ссоре с князем Болеславом.
«Как поступишь?» — вопросила епископа осторожность.
«Откроюсь монаху», — ответила доверчивость.
И Детмар рассказал ему, кто он такой, откуда едет и чего ищет. Дружина его измучена, три человека тяжело пострадали, упав с лошади, и не могли продолжать путь, не восстановив сил.
— Тогда не возвращайтесь в Чехию, — посоветовал нищий монах, узнав обо всем этом. — Ступайте со мной, я доведу вас до монастыря, где вам окажут прием, достойный епископской дружины. Там вы залечите раны, и я, изнуренный голодом, насыщусь вместе с вами.
Тем временем чешские войска соединились с отрядом, посланным на баварскую войну польским князем Мешко, зятем Болеслава. Но счастье изменило союзникам. Генрих Баварский был разбит, а власть императора Оттона II упрочилась.
Тогда великое веселье охватило императорские войска и внушило им безмерную спесивость. В безудержном порыве, как развеваются гривы лошадей, что мчатся вперед и не могут остановиться, двинулись императорские полки, грабя и поджигая, с такими криками, словно битва продолжалась. Так в адском своем бесновании подошли они к древней Пльзени, глубоко вклинившись в Чешскую землю. Никакие войска не оказали им сопротивления, никто не остановил их. Опьянев от собственной мощи, не соблюдая ни порядка, ни осторожности, необходимых даже победителям, разбили они стан на берегу реки Мжи. Пригнали скот и занялись убоем и разделыванием туш. В этот день стоял страшный зной, солнечный жар еще усиливали бесчисленные костры, ибо велика была добыча, и мяса было более чем вдоволь. Всякий жарил на костре — кто барана, кто лошадиный окорок…
Навалявшись у костров, наевшись до отвала, упившись весельем, как пьяницы вином, кинулись солдаты в воду, окунуться в прохладные струи. Высоко взметнулись брызги, волны хлынули на низкий берег, побелела от пены река, в водяных каплях заиграли все цвета радуги.
Пока императорское войско предавалось развлечениям, развалясь частью в воде, частью за обильной едой, приблизились отряды Болеслава II, неотступно следовавшие за победителями. Чехи долго воздерживались от битвы, долго отступали, долго, уподобившись лесной чаще, не колышимой ни дуновением ветерка, лежали на опушке; но теперь, когда немецкие копья воткнуты в землю и брошены мечи, дал Болеслав знак своим людям выйти из укрытия и, разделив их на три отряда, приказал ударить с трех сторон.
Вот разбегаются чехи, мчатся со склонов холмов, устремляясь в речную пойму.
Первая шеренга, выпустив стрелы, бросается в сторону, открывая путь второй.
Третья же, размахивая копьями, рассеивается, преследуя тех немцев, что пытаются добежать до брошенного оружия.
А за третьей шеренгой накатывается новая и еще новая, но той уже некого бить: неприятель порублен.
Быстротечной была эта сеча. Так мало времени потребовалось, чтобы погубить силу войска. Сколь краткий миг занимает путь от земной жизни к смерти!
После такого жестокого разгрома врага армия Болеслава перешла границу и достигла города под названием Жичь. Здесь была резиденция епископа, который препятствовал замыслам чешского князя и выступал против него в советах. Болеслав приказал ударить на Жичь и взял ее.
Но когда чешское войско только еще добывало стены города и взламывало ворота, с другой стороны близился к Жичи епископ Детмар. Он ехал, опустив голову и не глядя вокруг, а нищий монах вел его кобылу под уздцы. Монах служил епископу вместо проводника, который умер от раны, полученной в лесу.
С того момента, как епископ покинул Прагу, он подвергался одним лишь невзгодам и страданиям. Несколько человек из его свиты умерли, двое были убиты, и в довершение всех бед случилась еще неприятность: его лошадь, такая смирная, единственная годившаяся для того, чтобы нести столь неопытного седока, пала от истощения. Епископу пришлось пересесть на норовистую, плохо объезженную кобылу.
Примерно в двух переходах от Жичи епископ стал расспрашивать монаха о Жичском епископе. Детмар опасался, что будет плохо принят: ведь сам он должен был занять более высокое место, чем тот; между тем ехал-то он из Чехии и, следовательно, считался сторонником Болеслава, а это могло сулить ему лишь холодную встречу.
Выслушав опасения Детмара, монах ответил примерно так:
— Герцоги, императоры и князья часто внушают людям страх, но от Бога им дана лишь такая власть, которая соответствует силе их войска. Они внушают страх, когда побеждают, но живут в пренебрежении, когда их крепость разрушена и войска разбиты. Таков удел князей. Они стремятся подавить друг друга, и один другому не спешит на помощь. В противоположность этому — чего может ожидать монах? Он подобен бедняку. Ветер срывает его капюшон, дождь и солнце выбеливают его ветхое коричневое одеяние. Нет у него оружия; нет слуг, и идет он по миру одинокий, как я. Но это лишь видимость и обман зрения, ибо незримые стражи идут впереди монаха и всесильные защитники сопровождают его! Когда же наступает решающий миг и опасность приближается к монаху, один из этих защитников возлагает десницу на рамено одинокого путника и направляет его шаги так, чтоб встретился он с другим монахом или со священником, во власти которого подать помощь и утешение. Поэтому и случилось, что твоя дружина вышла на мою дорогу, и я, вместо того чтобы тащиться жалким пешеходом, сижу теперь на добром коне, и опоясано мое тело, и копье в моей руке. Поэтому уповаю и твердо верю, что и ты вправе довериться охране Жичского епископа. Священник льнет к священнику, епископ к епископу. Другими словами: я, бедняк, и ты, епископ оглашенный, и он епископ на деле — все мы дети одного Господа, и правит нами единая воля.
Беседуя так, поднялись епископ, монах и вся малая дружина на высотку, лишенную растительности; отсюда открывался великолепный вид. Лес здесь уступал место прекрасно возделанным полям, и между полосок волнующихся нив тут и там разбросаны были виноградники и маленькие каменные склады. Вдали же высились город и два-три селения.
Зрелище это весьма порадовало монаха. Он остановил лошадь, чтобы оглядеться повнимательнее. И, приложив ладонь ко лбу, молча улыбался, любуясь прелестной картиной.
Но вдруг он нахмурил брови, а епископ бросил:
— Людей-то в Жичи — как мух! И я бы сказал — войско стоит перед городом!
Встревоженный, с помрачневшим лицом, он напряг слух, не принесет ли ветер какие-либо звуки. Но ветер, к тому же совсем слабый, дул им в спину. Со стороны города едва доносился только слитный гул, какой бывает там, где собралось много народу.
— Ты уверен, что сегодня нет никакого праздника в честь какого-нибудь святого? — спросил епископ.
— Я уверен в том, что эти негодяи разоряют виноградники! — вскричал монах. — И ворота открыты, я вижу — толпы людей проходят в город и выходят из него. Город захвачен неприятелем!
С этими словами монах двинулся вперед. Напрасно удерживал его Детмар, напрасно просил не подвергать себя новым опасностям, тщетно напоминал о поведении, подобающем духовным особам.
— Да, я монах, — возражал тот, — три обета связывают меня, в их числе обет послушания, но это не относится к делам внешнего мира!
— Но эти люди могут просто убить тебя! — настаивал епископ.
— Нечего мне бояться ни раны, ни сокращения дней моих, — отвечал монах, — ибо на мне одежда, которая защищает меня.
Он отбросил копье, чтобы издали его не приняли за воина, и подстегнул лошадь. Детмар волей-неволей последовал за ним.
В том месте, где дорога, окаймленная густым кустарником, спускалась под гору, вышли из зарослей вооруженные люди и, стащив монаха с седла, стали со смехом расспрашивать его на чешском языке.
— Прекратите! — как можно громче крикнул им Детмар, и те, услыхав родную речь, весьма удивились.
Детмара и его людей отвели к человеку, стоявшему во главе отряда.
Этот человек в то время перебирал какие-то драгоценности — там были ожерелья и отдельные каменья; он вынимал их из ларца и, пересыпая между пальцев, складывал обратно.
Епископ заговорил с ним, и когда этот «перебиральщик» повернул голову, Детмар узнал лицо человека с русой гривой, который там, в лесу Смрчины, метнул в него копье. Он был явно в хорошем настроении, но вид его так ужаснул Детмара, что слова замерли у него на языке и руки опустились.
В минуту этой невольной тишины монах подошел к человеку, перебиравшему драгоценности, и наклонился к ларцу. Он не сделал ничего более. Что его побудило? Негодование? Хотел ли удержать руку грабителя, захватившего сокровище? Или простое любопытство вело его, и он только собирался полюбоваться блеском камней? Кто знает! Никто и не узнает никогда, ибо едва монах положил ладонь на крышку ларца, грабитель вскричал и, выхватив кинжал, ударил монаха в грудь. Лезвие проникло в третье межреберье, и монах умер без покаяния.
Детмар не вынес этого ужасного зрелища. Сердце его сжалось так, что он лишился чувств.
Очнувшись, он увидел сквозь щелку приоткрывшихся век князя Болеслава. Государь был весел. На молодом его лбу еще не высох пот бранных трудов. Увидев лоснившееся лицо его, услышав дикий крик торжества, вырвавшийся из груди князя, епископ снова потерял сознание. Но прежде чем его окутала тьма на какую-то долю секунды узрел он еще, что князь в знак великого удовольствия хлопает по плечу свирепца с русой гривой, и оба громко смеются. Глубокое удовлетворение слышалось в этом смехе — и невинность, поистине ужасающая, если учесть, что это был убийца!
С тех пор прошло несколько месяцев. Болеслав давно с большой добычей вернулся из похода, увенчанный новыми победами; ибо когда Оттон II, жаждая отмщения, вторгся в Чехию, князю снова дано было разгромить его. Теснимый восстанием, поднявшимся в его империи, Оттон вынужден был вступить в переговоры о скорейшем мире, и князь Болеслав извлек из этого большую выгоду.
Что касается Детмара, то он вскоре оправился от ужасных событий. Выздоровел, получил инвеституру и был введен в сан епископа в храме Святого Вита. На торжественной мессе по этому поводу латинские прелаты пели Те Deum, князь со своими вельможами — Christus keinado, третьи же — Kyrie eleison[1] и спаси, как они привыкли вторить на славянских богослужениях.
Когда торжественный обряд завершился, к епископу подошел Болеслав с просьбой в числе первых крестить человека с русой гривой. Услыхав это, Детмар затрепетал, но по мягкости сердца исполнил желание князя. Он решился на это, хотя душа его плакала и уже навсегда оставалась стесненной смущением. Вообще очень трудная жизнь ожидала епископа. Его церковное начальство, то есть архиепископ Майнцский, единственный, кто мог бы его защитить, был далеко, и Детмара поддерживали только его глубокая вера, его ученость да пример святых. Дни напролет проводил он в молитвах, часто поднимая взоры к сводам храмового купола. Тогда казалось ему, что в колоколе этом, как в перевернутой бездне, витают неискаженные мысли святого Вацлава: мысли согласия и любви.
Протекли годы; на смертном ложе, в горе и раскаянии, вспоминал Детмар свои клятвы — и увидел, что были они пустыми. Теперь только понял он, что всегда стоял в тени князя, и с отчаянием осознал, что не удалось ему вдохнуть в душу государя проблеск высшего знания.
Соборный капитул, помощники епископа и его сыновья старались утешить умирающего. Они молились и, напоминая о милосердии Божием, говорили слова, исполненные надежды. Но мысль епископа, непрестанно подстегиваемая укорами совести, все возвращалась к его мнимой вине. Печалился он, видя себя уже отверженным и полагая, что сам себя опозорил навеки. Перед его духовным взором оживали сцены в захваченной Жичи. Все виделся ему нищий монах, все слышались его хрип и предсмертные вздохи, и являлся ему убийца, который не понимает, что совершает преступление, и громко смеется…
При этом воспоминании ужас и чувство безмерного унижения объяли Детмара. Ведь он, епископ, собственной рукой окрестил того безжалостного воина с русой гривой, человека с волчьей душой, последнего из последних негодяев! И все обвинял себя Детмар и в муках душевных корил за бессилье и слабость.
— Ах! — восклицал он. — Что я наделал! До чего дошел! Какое адское дело оставляю за дверью, закрывающейся ныне! Я подобен человеку, дурно сберегающему то, что ему доверили, подобен наивному старцу, который вопреки рассудку смиряется, отлично зная, что его обманывают. Я подобен нерадивому паромщику, который перевозит мужчин и женщин на берег справедливости, не заботясь о том, как они поведут себя дальше. Увы, не думал я о жизни вечной и принимал в паству Иисусову убийцу, и лгуна, и прелюбодея, и ничтожных людей, и тех, у кого звериная душа. Все крестил-крестил, и не оставалось у меня времени руководить душами, вверенными мне. Я крестил недостойных, крестил злодеев! Теперь сожалею об этом, рыдаю, но что это горе в сравнении со стыдом, который я испытываю, вспоминая того, кто ни за что ни про что со смехом убил человека! Я крестил этого проклятого дьявола по желанию князя, но, совершив это, знаю и всегда знал, что убийца тот не раскаялся и никогда не задумывался о правде Божией. Знаю, он посмеивался во время молитв, и душа его бродила по полям сражений, когда телом он пребывал в храме.
Вот величайший мой грех — то, что я окрестил его!
Вторая моя провинность в том, что я недостаточно твердо остерегал князя и скрывал перед ним строгое лицо, боясь, как бы не ущемил он мое епископское достоинство, ибо порою князь не знает меры…
Тут Детмар подозвал молодого священника по имени Войтех и обратился к нему с такой речью:
— Тебе, друг мой и брат благочестивейший, который, как говорят, назначен моим преемником, — тебе, второй епископ, кладу на сердце: никогда не уставай указывать князю, что слава Божия выше земной славы. Сам же руководись более достойным примером, чем тот, какой я сумел тебе показать, и остерегайся падения, постигшего меня. Все, что я сказал, — слишком правдиво. Теперь явится дьявол, чтобы в воздаяние за все унести мою душу!
При этих словах епископ, вероятно, зрел уже зловещий коготь и крыло нетопыря, и топот копыт доносился до его слуха. Умер он в страхе, и глаза его выкатились из орбит от ужаса и от смертной истомы.
Но сказано — любовь отверзает врата небесные, и богобоязненные люди верят, что душа Детмара обрела спасение.
После смерти Детмара епископом, как упомянуто, стал Войтех из рода князей Славниковичей. Он стал епископом и по воле Болеслава, и по воле императора, и по желанию прочих вельмож, ибо славен был родом, ученостью и набожностью. Войтех был пригож лицом, строен станом, а мудрость его была столь велика, что владетельные особы просили у него совета и помощи. Итак, ученость, добродетель и княжеский род сделали Войтеха епископом, и все признавали, что он паче иных достоин этого сана.
Однако, увы, людские сердца, даже движимые справедливостью, не свободны от задних мыслей и устроены вовсе не так, чтобы к добрым делам не примешивать собственной выгоды. Поэтому каддый из сильных мира сего, восхвалявший Войтеха, связывал с его епископством какое-нибудь особое намерение. Так, император надеялся, что епископ из высокого рода Славника поднимется в ущерб пражскому государю и уменьшит его власть. Далее он рассчитывал, что при таком ученом епископе Болеслав II покажет себя человеком немудрым и вряд ли устоит против него в состязании духа.
Такова была идея императора.
Князь же Болеслав был уверен, что епископские заботы полностью займут мысли Войтеха и сообщат ему такую славу, что он не станет стремиться к другой и забудет старые распри. Дело в том, что род Болеслава, то есть род Пршемысловичей, долгие годы вел то скрытую, то явную борьбу против Славниковичей, князей Зличских, владевших значительной частью восточной окраины позднейшей Чехии. Зличские князья соперничали с Пршемысловичами, и могущество их почти не уступало могуществу пражских государей. Были у них крепкие грады, и владели они несметным богатством. И не только это! Многочисленные родственные и дружеские связи делали род Славника знаменитым во всем тогдашнем мире. Можно предполагать, что между обоими родами случались столкновения, что многие споры их разрешались на поле боя. В этой борьбе победителями вышли Пршемысловичи. Побежденный род был поставлен в вассальную зависимость от пражского князя, и эти отношения бывали похожи то на дружбу, то на страх. Рассказывают, что в мирные периоды соперничающие князья иной раз вступали в брачные союзы. Так, княгиня Стрезислава, мать Войтеха, была будто бы сестрой святого Вацлава.
Итак, когда Войтех стал епископом, ему пришлось, согласно давней повинности, отправиться к императору за инвеститурой. Император в ту пору воевал против сарацин, и далекий путь лежал перед епископом. С пышной свитой двинулся он в Италию, и случилось ему остановиться по дороге в некоем монастыре в городе Павии. Там встретился Войтех с аббатом из Клюни.
Не бывало еще более жаркой встречи, никогда еще так радостно не обнимались два человека! И никогда преднамеренность не походила так на случайность.
Встреча Войтеха с Клюнийским аббатом описывается примерно так.
Названный монастырь в Павии владел богатыми угодьями, и неудивительно, что монахи его изнежились и отнюдь не усердствовали ни в молитвах, ни в трудах. Иначе говоря, жизнь они вели небезупречную. Позднее доходы монастыря были переданы какому-то светскому вельможе, и, когда монастырская казна поистощилась, братию охватило беспокойство; но одновременно монахи распустились еще больше, а когда стало совсем туго, раздались голоса, требующие исправления. Тогда-то и прислан был сюда аббат из Клюни, прославившийся во всем христианском мире как великий оберегатель нравов и восстановитель орденских порядков. Всякий уверял, что этому человеку удастся вернуть монастырь монахам, а монахов — Богу, ибо красноречие Клюнийского прелата было сильнее греховных соблазнов. Голос его гремел, как раскаты грома, и подобен был светлому колокольному звону. Когда он говорил о Божьих карах, мнилось — от страшных слов его тускнеет свет и тень окутывает слушателей. И в этой тени вспыхивают жгучие слова, озаряя измученные лица грешников, корчащихся в вечном огне. Столь мощным было слово Клюнийского аббата и вместе столь сладостно, что слушающих охватывал трепет и робость сжимала им горло.
Когда Войтех приближался к монастырю, где пребывал аббат из Клюни, день клонился к вечеру. То был час, определенный для бесед, и монахи, собравшись в просторной зале, слушали аббата. Узнав, к какому пиршеству он подоспел, услыхав имя говорившего, Войтех так и кинулся туда. Он бросил поводья, сорвал с себя пропыленный плащ и, не сказав ни слова слугам своим и свите, поспешил в переполненную залу. Желая остаться неузнанным, он спрятался за спиной дородного монаха.
А Клюнийский аббат в это время вел речь о человеке избранном, которому Бог повелел стать посредником между Небом и земным царством. Затем он перечислил обязанности верующих и перешел к их грехопадениям.
Грех, поднимающийся из бездны, он сравнивал то со старцем, вцепившимся в кошелек, то с женщиной в роскошном плаще, льнущем к ее бедрам и животу.
Ораторское искусство аббата превосходило все слухи. Каждого, кто его слушал, оно заставляло как бы перевоплощаться в того, о ком повествовал тот или иной эпизод. Оно нагоняло страх, требовало принять решение, утешало.
Аббат кончил; воцарилась тишина; монахи, захваченные его речью, всхлипывали, даже люди с неразбуженной совестью вздрагивали, как бы воспрянув ото сна. Тогда раздался голос Войтеха. Он хвалил Бога и благодарил его за милость, оказанную ему.
— Я недостойный епископ, — говорил Войтех, — и следую к императору, дабы он подтвердил мое избрание. Следую к императору — но что мне этот путь, когда император обладает лишь властью, кончающейся у границ Земли и Неба — и у границ времени! Власть его ослабевает в направлении к Небесам, и любой наступающий миг может положить ей конец. Ибо правда то, что сказано о смертных: каждый может умереть прежде, чем успеет договорить свою мысль. И тогда, лишенный достоинства, очутится он перед ослепительным светом и перед огнем, что жжет сильнее, чем все огни, горящие на земле. Ибо столь ничтожна мирская слава и так мало стоит она, что даже величайшие короли — всего лишь тень. И не нужно мне ничего иного, я жажду одного — чтобы ты, аббат, ввел меня в свою мудрость, как император введет меня в сан епископа. Прежде чем украсить себя епископским перстнем и посохом, хочу облечься верностью тому, что услышу от тебя. Слагаю этот обет с готовностью, ибо, — а ведь такое может статься с человеком ограниченных способностей, — я и сам задолго до нашей встречи чувствовал, как подступают к моим устам слова, сходные с теми, что произносишь ты. И я испытываю душевный жар, притягивающий мысли, подобные твоим.
Войтех смолк; Клюнийский аббат поднял правую руку и, отогнув большой палец, указательный и средний, вымолвил:
— Три главнейшие вещи я возвещаю!
— Три главнейшие вещи нашел я! — откликнулся Войтех, присоединив свой голос к голосу аббата.
И эти два голоса продолжали звучать как бы на едином дыхании, как бы из единых уст исходящие. Так епископ и аббат перечислили добродетели служителей Господа, из которых первая — послушание, и долго вели согласный разговор. Казалось, один читает мысли другого, казалось, единое желание владеет их помыслами и язык произносит слова по обоюдной воле. При виде такого единомыслия затрепетали все монахи, даже те, что были погружены в мирские заботы; тех же, чьему внутреннему взору представлялись рогатые чепцы юных грешниц, объял страх.
Таким было начало дружбы между Войтехом и аббатом из Клюни.
Названный аббат, несомненно, любил и Бога, и земное бытие. Но тот, кто пил из источника одиночества, кто находил во всем тщету, кто под приятными лицами прозревал кости черепа и постиг сокрушительную власть погибели, — такой человек никогда не будет радоваться жизни. Никогда не испытает он удовольствия от веселых песен, никогда не захватят его заботы о земном достоянии или о земном счастии. Представления о роскоши, о светских успехах, о преходящей славе заперты для него, и утерян ключ от замка.
Такова жизнь святого, призывающего смерть.
Такой была жизнь епископа Войтеха. Жизнь вельможи из рода Славника, погрузившегося в сокрушение. Его тяготили грехи ближних. Он отвергал все, что клонится к земле, и все, что от земли исходит. Душа его пылала жаждой смерти. И лишь стремление к мученической кончине подстегивало его, заставляя действовать. Он искал смерти, и в этом искании был мужественнее самого мужества. Он алкал тернового венца, и эта алчба закрывала от него человеческую правду. Или не верил он, что глина и прах, из которых слеплено человеческое тело, приняли образ Божий? Не верил, что прикосновение рук Творца сообщило этой глине нечто возвышенное и достойное любви, что об этом никогда нельзя забывать? Быть может, горе и радость, труды и бессилие, раздоры, слабость, страстные метания и вообще все то, что всегда будет ранить и задевать человеческую мысль, представлялись ему недостойным внимания. Быть может, он считал душу чем-то отдельным от тела и полагал, что телесная оболочка оскверняет это великое подобие Божие. Быть может, отказано ему было в мудрости, что зовется живою любовью, склоняющейся к тем, кто ошибается. Войтех был строг. Был нелюдим, желал смерти, и земные дела оскорбляли его.
Меж тем князь Болеслав II как рачительный хозяин, как человек, закаленный ударами мечей, изменами и жаркой любовью, заботился о своем государстве. Чехия расцветала, и близилось время, когда под этим названием объединятся все владения племен. Так, то достигая удачи, то преследуемый неудачами, жил Болеслав в заботах и счастье. Он был человек дела; могучее дыхание вздымало его грудь, он не считался с призраками, не страшился увещеваний Войтеха и полагал, что вправе смотреть на епископа как на своего капеллана.
Однажды возвращался Болеслав с охоты. Спешил, был голоден, радостно разгорячен, да и вся дружина его вела себя не очень-то мирно. Куда там! Смех, хохот, шутки не оставляли места ни рассудительности, ни учтивости.
Что же до внешности охотников, то следует сказать: все они по старому обычаю одеты были в меха и звериные шкуры, за плечами у них торчали колчаны со стрелами, в руках — лук, или дротик, или окровавленный нож.
Оглядев свою свиту, Болеслав подумал, что они смахивают скорее на дьяволов, чем на знатных людей, и это его рассмешило. Смеясь так и озираясь, заметил он единственного человека, одетого в облегающий камзол и плащ, застегнутый драгоценной пряжкой. Человек этот, хранивший серьезный вид, принадлежал к роду Славниковичей — то был какой-то родственник зличского князя, и с неохотой следовал он в свите Болеслава. Это было написано у него на лбу.
Князь хотел было заговорить с ним, но в этот миг кто-то из верной дружины Болеслава затрубил в рог; при этом трубивший привстал на стременах, бросил поводья и, предоставив полную свободу своему жеребцу, всю силу вложил в звуки рога. Трубил же он так, что у людей заложило уши, и они, пожалуй, оглохли бы, если б трубач не расхохотался.
Когда эта славная музыка оборвалась, Болеслав, указав рукой на Славниковича, велел ему протрубить еще громче. Вельможа с кислым видом обнаружил нерешительность. Тогда дружина разразилась громкими криками, грубыми и насмешливыми. Люди наперебой орали:
— А ну-ка подуй! Затруби!
— Да камзол-то скинь!
— Ухватись за рог, как за ручку жбана!
Слыша эти насмешливые выкрики и осознав, что князь в третий раз повторяет приказ, Славникович схватил рог и дунул в него с такой злостью, с таким необузданным гневом, что звук вышел подобный грому.
— Добре! Добре! Добре! — вскричал Болеслав. — Рог — твой, и отныне я желаю слышать только твой рог.
Тут он послал к черту Вршовича — ибо первый трубач, посрамленный, принадлежал к этому роду — и под несмолкаемый хохот продолжал хвалить нового трубача.
Позднее, когда дружина сидела уже за пиршественным столом, между первым трубачом и тем, кому был передан рог, завязалась перебранка. Один слегка задел локоть другого, и этот незначительный случай послужил им предлогом для ссоры. Подлинная причина, разумеется, была более давнего происхождения: с одной стороны — ненависть и зависть рода, рвущегося к власти, с другой — презрение того, кто родился вельможей и смотрит свысока на бедняков, цепляющихся за мантию государя. Последнее относилось к роду Вршовичей: они действительно всем были обязаны князю. Владения их были скудными, а имя не слишком знатным.
С каждой минутой все резче становилась перепалка, и скоро от угроз стороны перешли к действиям. Человек из рода Вршовичей перебросил конец звериной шкуры через левый локоть, чтоб не мешала свободе движений, и правой обнаженной рукой схватился за охотничий нож. У Славниковича мелькнула было такая же мысль, но, увидев оружие в руке противника, он решил его унизить, себя же показать достойнее того, кто первым хватается за нож, и принялся осыпать его бранью, добавив:
— Я сделаю так, чтобы епископ Войтех наложил на тебя проклятье, ибо ты бесцельно угрожаешь высокородному, а значит, ты не человек, а собака, и жизнь твоя собачья!
Вршович, разъяренный оскорблениями и упоминанием имени епископа, ударил обидчика и вонзил ему нож в сердце.
Все это произошло в дальнем конце залы, но князь заметил шум, услышал крик. Он сдвинул брови, а вельможи, опасаясь его гнева, окружили его прежде, чем он успел спросить, что случилось. И лишь когда лицо Болеслава снова прояснилось и веселье вернулось к нему, придворные решили, что пора поведать о происшествии. Старый вельможа, славившийся красноречием, приблизился к князю и заговорил о том, что когда человека охватывает злоба, он часто поступает опрометчиво. Добавив, что люди епископа — супостаты князю, он рассказал наконец о том, кто был убит и как был нанесен удар.
— Это негодный человек, — говорил старец, — и умер он ко благу всех нас — и ко благу того, кто подарил ему рог и позволил трубить в него. Он был изменник и волк и, как таковой, взывал не ко княжескому суду, но к суду епископа. Коли уж названо это имя, — продолжал старый краснобай, — и коли из-за этого имени возникла ссора, то не могу умолчать о том, что епископ слишком уж занесся. Зачем ты это терпишь? Почему не смиришь его гордыню? Ты — князь, государь наш и воевода. Ты обеспечил безопасность своему государству, ты повелел чеканить монеты, красиво округленные, и образ на них такой, какой мы видим на византийских монетах. Твои ларцы полны драгоценных вещей, твои земли обширны, твоя супруга прекрасна и высокого нрава, служат тебе славянские священники и католические, и нет владетельной особы, которая сравнилась бы с тобой по силе войска или по успехам замыслов. Зачем же ты медлишь, зачем колеблешься? Почему допускаешь, чтобы рядом с тобой жил другой род, владеющий городами и окруженный воинами? Почему не положишь этому конец?
Почто не решишься сокрушить их десятикратной данью?
Почто снисходителен ты к епископу, у которого затмился рассудок так, что не различает он сущего от теней и смешивает россказни и мечтания с тем, что можно осязать, что имеет грани? Этот епископ, чей взор помрачен, слишком мешает тем, кто тебя любит, ты же в ответ отдаешь ему часть власти, довлеющей лишь властвующему князю!
Так сей велеречивый придворный бесчестил епископа. Позорил его, словно тот был монах в худом плаще, и изображал его чужеземцем.
После взял слово какой-то прелат и стал на сторону Войтеха. Хвалил епископа за то, что поставил он себе в помощь епископа в Моравии и ко славе своей и Болеслава крестил Иштвана, сына венгерского князя Гейзы.
Болеслав слушал и улыбался, переводя взгляд с одного на другого, и рука его покоилась на столе. Наслушавшись досыта, сказал:
— Не люблю я витиеватых речей. Мне. милее прямой разговор, но если хотите, то вот вам притча о тени:
«Шаги ее беззвучны, она скользит, и нет у нее ни кулаков, ни тела; она не может ни ударить, ни обнажить меч — только крадется по стене. Ускользает. Возвращается. Так что же такое тень? Ничто! И что останется от нее, когда подниму я над нею огонь? Ничего! Ничего! Ничего!»
Тут и конец моей притче. А теперь повелеваю: тот, кто убил человека из рода Войтеха, отправится к епископу и на его глазах пронзит себе грудь кинжалом.
И, не желая больше слушать ни о каких бесчинствах, князь предался веселью.
Весть об этом происшествии разнеслась по стране, и тогда где-то на границе между владениями Пршемысловичей и Славниковичей вспыхнула стычка людей епископа с теми, кто принадлежал к роду Вршовича. Первые были вооружены топорами, дубинками да кухонными крючьями и подобного рода орудиями, другие же носили оружие боевое. Оттого-то на стороне Вршовичей не было убитых, зато из епископской челяди пало несколько слуг и три раба.
Меж тем тот Вршович, который был причиной надвигающихся бед, шел ко граду Либица. В ту пору умирала мать епископа Войтеха, Стрезислава, и сын пребывал у ее ложа. Стало быть, осужденному Вршовичу лежал путь в Зличскую землю. Продвигался он медленно, подолгу простаивал на перекрестках дорог и повсюду рассказывал о жестокой своей судьбе. И присоединялись к нему люди недовольные и сторонники его рода. Он возбуждал жалость. И — когда наконец достиг Либицы, его сопровождала кучка бешеных. Следует добавить, что провинившийся Вршович был в той же одежде, в которой охотился, а затем сидел за столом: то есть в звериных шкурах, никак не походивших на одеяние послов.
Поэтому, когда он остановился перед воротами Либицкого замка, караульный начальник ответил ему:
— Да святится Господь во всех делах Своих! Всякое творение человеческое да восславит Бога, ты же, приятель, смахиваешь скорее на козла, чем на человека, и я тебя не впущу.
Он повернулся, чтобы уйти, но Вршович начал ругать его и произнес слова столь же мерзкие, сколь и лживые. Он толковал об убийстве, о кинжале, о собственной смерти, причем весьма путано и безумно.
Услышав, что говорит этот человек и как он богохульствует, караульный начальник велел своим воинам отогнать кучку бесчинствующих и для острастки выпустить несколько стрел. Завязалась перестрелка, в которой был убит побочный сын осужденного. Тогда Вршович, и без того пришедший в отчаяние, в лютой ярости кинулся к воротам и стал ломиться в них с такой силой, словно ворота атаковало целое войско. Тем временем лучники из его людей осыпали стрелами всякого, кто попадался или высовывался над частоколом. Так они убили трех караульных.
Когда епископу сообщили о нападении, он стоял над мертвым телом матери, погруженный в скорбь. Но известие о новых убийствах повергло его в полную безнадежность. Епископ заплакал. С горечью объяв духовным взором свою паству, этих людей, вверенных его опеке, увидел он, что не похожи они на верующих в Бога, но по повадкам своим ближе к волку, чем даже пес и шакал. И сокрушился от тщетности своих трудов. Он видел убийц, корыстолюбцев и тех, кто возжелал жены ближнего или чужих сыновей, видел, как язычники и восточные купцы угоняют целые караваны рабов христианского происхождения, видел непрестанные войны, и злобу, и кипение ненависти, что разрослись, как сорняки на ниве, и душат слово любви, как песок душит прорастающие семена. И взвесил он положенные им усилия и результаты их, — и нашел их тщетными. Легковесными нашел он их. Тогда упал епископ на колени, и из глубины души его поднялся страх, что место епископа — не его место.
Покончив с этими тяжкими размышлениями, обратился Войтех к своим братьям. Стал прощаться с ними и по святости сердца просил их не помышлять о преследовании убийц. Потом велел похоронить мертвых.
А после того, как опустили в могилу и тело матери его Стрезиславы, написал Войтех князю, извещая о том, что покидает Чехию. К этому он присовокупил пожелание, чтобы Бог, всемилостивейший Судия, простил вину убийцам и тому, кто послал их.
Закончив письмо, со сломленным сердцем двинулся епископ в путь, замыслив совершить паломничество в Святую землю.
Итак, в 988 году покинул Войтех свою епархию. С несколькими слугами, с братом своим Радимом и с пражским настоятелем направился он в Италию, собираясь отплыть в Святую землю из какого-нибудь порта на Адриатике. Но едва добрались они до Рима, как Войтеха узнали. Окружили его знатные люди, с великим почетом повели к императрице Феофании, ибо высокий род епископа был в родственных отношениях с императорским. Окружив святого паломника, выкрикивая его имя и держа над его головой балдахин — защиту от жгучего солнца, повели Войтеха по улицам Рима ко дворцу. Так случилось, что этот человек, жаждавший отречения и бедности, ступил в Вечный Город как князь. Напрасно противился он, напрасно уговаривал сопровождавших, тщетно склонял голову и закутывался в монашеский плащ: имя его было сильнее его смирения.
Когда процессия приблизилась к ступеням императрицына дворца, во дворе и в саду столпилось множество людей: монахи немецкие и других народов, придворные и простой люд, и дети, жадные до зрелищ, и даже оружные стражи порядка, которые пытались образумить толпу громкими криками и ударами. Едва удалось им угомонить народ, вышла из дворца императрица и, спустившись на три ступеньки, обняла епископа.
Но уже на следующий день сказал Войтех Феофании:
— Государыня, роскошь твоего дворца претит мне. Не привык я к празднествам и шуму, стремлюсь к смирению, и мысль моя жаждет молитв. Я жалкий грешник, и если не искуплю грехов монашеской жизнью или смертью мученической, несомненно придется мне расплачиваться за поступки, совершенные мною, а также и за те, которые причтутся мне за то, что я не предотвратил их. Теперь ты видишь, государыня, что не могу я долее пребывать в сиянии, созданном не для моих очей. Ты видишь — иное желание полнит мою грудь и, касаясь руки моей, берет ее и увлекает меня в монастырскую келью. Да будет эта келья строга, как сама темнота! Да напоминает она мне ежечасно о смерти!
Императрица посмотрела в лицо епископа: оно светилось покаянием, и горе так исказило его, что в эту минуту тяжелой показалась императрице мантия на ее плечах, расшитая золотом. Она согласилась, ответила епископу голосом, сдавленным от сострадания и жалости. И Войтех ушел в монастырь, но, найдя его устав слишком мягким, избрал другой, более строгий. Там принял он монашеский обет и, умерщвляя плоть свою, предался глубоким раздумьям.
Тем временем в Чехии дела шли своим чередом и жизнь постепенно вливалась в русло порядка. Случались события бесстыдные — и были осуждены; случались события благородные — и были восхвалены. Так положены были четкие грани между доброхм и несправедливостью, так возникали зачатки права. Но все это касалось лишь уклада жизни, а душа оставалась в небрежении. Христианство, насчитывавшее в Чехии уже без малого сотню лет, занимало еще незначительное место, и отсутствие епископа почти не ощущалось. Но вмешательство церковников в дела правления, их спесь и наглость побудили Болеслава отправить в Рим посольство с целью уговорить Войтеха вернуться. Чтобы придать вес своему зову, повелел чешский князь возглавить это посольство брату своему Страхквасу.
Страхквас обладал даром красноречия и не скупился на обещания. Он говорил епископу о горьких сожалениях удрученной Праги и пространно разглагольствовал о переменах в сердцах вельмож. Действовал он умело и клялся столь убедительно, что Войтех не мог ему не поверить. Он дал себя уговорить. Вернулся. Снова прибыл в Чехию и въехал в Прагу.
Болеслав принял его при всей собравшейся знати и в знак искреннего дружеского согласия и доверия предоставил епископу право расторгать браки между кровными родственниками. Далее он дал Войтеху право строить церкви и собирать десятину.
— Государь, — смиренно отвечал Войтех, — теперь даровал ты епископу права, а еще ранее дал ты ему такое великое имущество, что ни первому, ни второму епископу не было нужды ничего просить у других князей. На эти праведные дела подобает отвечать благодарностью. Но в обычае священнослужителей, видевших смерть, — блюсти Церковь пуще благ земных и стремиться к тому, чтобы выведена она была из-под светской власти. Таковы слова Клюнийского аббата, лучшего моего советника, с которым меня связывают мысли и труды. Могу ли я ныне утаить от тебя такое желание? Могу ли пройти мимо заблуждения в важнейших делах? Дай мне дозволение на то, чтобы изъять Церковь и дела духовные из светского правления!
Болеслав II ответил, что это противоречит его воле, и, отвернувшись, дал знак приблизиться певцам и свите. И начался праздник во всей своей торжественности. Затем последовал пир, во время которого епископ при всем изобилии роскошных яств взял только кусочек хлеба да отведал, отщипнув, соленой рыбы.
На другой день, и еще много раз впоследствии, снова обращался Войтех к князю с просьбами сдержать обещания относительно прав Церкви. Болеслав отвечал пожатием плеч, что означало отказ. Так возникли причины новых распрей. Как из мелких ячеек сплетается сеть, так одно возражение вызывало другое, и вот уже с великой силой вспыхнули раздоры. Очень немногое из обещанного Страхквасом было выполнено, и Войтех при всей его мягкости не мог долее это сносить.
В ту пору, когда накопившиеся недоразумения грозили разрешиться открытым столкновением, случилось так, что некая женщина совершила прелюбодеяние и была застигнута в постели своего дружка. Ее супруг был, кажется, из рода Вршовичей или по крайней мере стоял на их стороне. Когда дело получило огласку, многие члены этого рода сбежались к жилищу соблазнителя, а жилище было поблизости от епископского дворца. Люди эти взбунтовали народ и, сбив огромную толпу, подняли крик против попов — ибо соблазнитель был якобы священником — и требовали покарать прелюбодейку по старому обычаю, смертью.
В это время епископ что-то писал у себя дома. Оторванный от своего занятия шумом и бранными криками, он отложил перо, прислушался — и тут долетел до него голос какого-то старика, вопящего во все горло:
— Вытащите эту шлюху! Волоките бесчестную! Хватайте ее за косы, сюда ее, к этой колоде!
С криками старика смешивался гул голосов, похожий на страшное завывание волчьей стаи. Епископ выглянул в окно и увидел, как свирепая толпа мчится мимо его дома. Одни в злобном возбуждении размахивали руками, другие, широко разинув рот и запрокинув голову, орали, жаждая не столько справедливости, сколько крови. Поняв это, епископ заслонил глаза. Опершись на подоконник правой рукой, левой ладонью прикрыл он глаза и часть лба и слушал, охваченный ужасом и состраданием.
Тут за дверью его послышались шаги, шлепанье босых ступней, затем звук падения какого-то предмета, опрокинутого на бегу, и выкрик. Епископ вышел и увидел, как какая-то полуобнаженая женщина борется с его слугой. Дикий ужас рвался из ее груди отчаянными воплями. И понял епископ, что это и есть согрешившая. Понял, что ей удалось каким-то образом ускользнуть от преследователей и она ищет убежища. Не раздумывая ни секунды, встал епископ на сторону любви. Сжалился над рыдавшей грешницей. Задержал руку слуги, наносившую удары, и молвил:
— Господь, насылающий кары, несомненно смилостивился над нею! Быть может, это он направил ее шаги и ныне повелевает отвести ее к месту спасения.
С такими словами он коснулся плеча слуги и приказал ему набросить на женщину какую-нибудь одежду и отвести ее, куда он укажет. А снаружи все сильнее шумела разъяренная толпа, все слышнее становились голоса, требующие голову виновной. Тогда в страшном отчаянии и в страшной надежде бросилась эта женщина наземь и, обняв ноги епископа, омочила их слезами и слюной.
— Молчи! — приказал ей епископ. — Умолкни! Затем он обратился к слуге, схватившему ее:
— Ты храмовый ключарь, ты — тот, кому по милости Божией досталась работа, которую, по слабости своей, ты исполняешь нерадиво. Быть может, когда встанешь ты пред высшим Судией, нелегко тебе будет припомнить какой-нибудь честный или благородный поступок. Мне известны твои провинности. Частенько укорял я тебя за излишнюю снисходительность к грехам — а теперь вот что случилось! Теперь ты стоишь, как судья, а я, как проситель, упрашиваю, чтобы ты, во имя любви Господней, оставил без внимания вину этой женщины, которая в раскаянии и смертельном страхе прибегает к нам. Я прошу тебя отвести ее в женский монастырь. Хочу, чтобы там, среди женщин, нашла она утешение и защиту алтаря.
В эту минуту в комнату вбежал настоятель Виллик. Он пробился через осатаневшую толпу, сквозь лес рук озверевших людей и родственников оскорбленного супруга, сквозь отряд воинов, размахивавших мечами, и, едва переводя дух, с трудом выговорил:
— Они возвращаются, эти дьяволы с дьяволицами! Идут к вашему дворцу! Они спешат и будут здесь, не успеете оглянуться!
Теперь уже некогда было разговаривать, не оставалось ни минуты. Рев толпы приблизился — и епископ силой заставил храмового ключаря двинуться с места.
Потом он видел, как ключарь и женщина, кое-как прикрытая, перебежали через улицу к женскому монастырю святого Георгия. Видел, как развевается над коленями женщины пола плаща и как оглядывается ключарь.
Едва успели они пробежать расстояние, отделявшее их от храма, едва успели захлопнуть за собой дверь, как к дому епископа привалила толпа; страшно возбужденные люди не помнили себя от ярости, сотрясавшей их тела и души. Несколько человек катили колоду, и она с грохотом подскакивала на колдобинах улицы, заваливаясь то вправо, то влево. Другие в ярости втыкали мечи в стены бревенчатых домов, третьи в исступлении рвали на себе одежды и взывали к мести. Смерть, опьянение смертью накрыло их, как чепраком.
Когда страсти достигли предела, вышел к рассвирепевшей толпе храмовый ключарь и, видя неистовства родственников супруга, поддавшись голосу дикого бешенства, дурмана и ужаса, показал на храм святого Георгия. Тыча пальцем, он прокричал, что там укрылась несчастная. И тут произошло неслыханное. Толпа ворвалась в церковь и оттащила женщину от святого места. Она терзала ее, срывала остатки одежд, в дикой свирепости, с адскими воплями ломала ей кости, нисколько не считаясь с тем, что всякий, кто прикоснулся к алтарю, находится под охраной Бога и избавлен от смерти. Эти исчадия ада не устрашились величайшего из грехов. Они схватили женщину и подтащили ее к колоде.
Теперь уже слышны были только завывания и дикие вопли. В этих звуках, в ручьях крови, хлынувших из-под рокового острия, утонули крики несчастной: она была и растерзана, и обезглавлена.
Опьянение, охватившее толпу, заразило, казалось, и самого епископа: вскрикнув, он двинулся было против толпы, жаждая собственной смерти.
И такая сила обнаружилась в его слабом теле, такое неистовое желание воспламенило его, что настоятель Виллик лишь с превеликим трудом смог его удержать.
Он обхватил колени Войтеха, уцепился за ноги, за полу плаща, наконец, видя, что это не помогает, сбил с ног, навалившись на него всем телом. Только так помешал он Войтеху выйти навстречу гибели.
То было опьянение смертью. Страшная флейтистка дунула в свой инструмент отравленным дыханием, и мелодия ее зачаровала толпу. Люди двигались словно во сне, покорные велениям нечеловеческой музыки.
Когда же наваждение рассеялось, и люди очнулись, и обыденность жизни прогнала тени, мужчины и женщины стали возвращаться к своим домам. Стали искать забвения в маленьких радостях, во взаимной приязни. Возможно, им не было отказано в примирении с совестью, но неслыханная жестокость навсегда ранила епископа, и душа его так и не поднялась над этой тенью. Все слышался ему рев разъяренной толпы, все виделось, как врывается она в святыню, и казалось ему — храм оскверняется непрестанно, вновь и вновь, и сам крест Иисусов свален и, растоптанный, лежит в пыли.
И всякий раз, как вспоминал он о случившемся, всплывало в его памяти лицо, выпученные глаза, оскаленные зубы — осклабившееся, дергающееся лицо Вршовича, дрожавшего от ненависти, взрывающегося злобой. Припоминались и слова этого человека, сказавшего тогда:
— Не выдашь нам эту шлюху — возьмем жен твоих братьев и самих братьев, и детей их, и их жизнями оплатишь ты зло!
Понял тогда епископ, что ненависть к прелюбодейке смешалась с ненавистью к роду Славниковичей. Понял, что старая злоба, эта подпорка смерти, ведет Вршовичей, как бык ведет стадо. И ужаснулся людской злобности, и, не веря более в природу любви, счел, что никогда не прижиться ей в этой стране.
Отчаяние привело Войтеха к князю. Он застал Болеслава, окруженного сыновьями и Вршовичами: князь отдавал распоряжения о близкой жатве. Государь был спокоен, уверен в себе и смеялся, похлопывая по плечу тех, кто к нему подходил. Войтех обратился к нему и рассказал об© всем, что произошло перед его дворцом; князь же ответил:
— Епископ, брат мой, я часто слыхал, что люди, которым даны имения и богатства, вызывают зависть, а те, которым всего недостает, не свободны от нее. Хочу, чтобы ты понял: одни зависть внушают, другие ее испытывают. Радуйся, что можешь думать с ласкою о каждом человеке. Радуйся, что навлек на себя злобу и зависть, ибо из этого видно, что власть твоя и счастье твое — велики.
Князь добавил еще, что родственники со стороны обманутого мужа покарали изменницу по полному праву.
— Что же до жестокости, — закончил он, — то они допустили ее только потому, что прежде любили эту женщину и верили ей.
Все это Болеслав произнес с улыбкой, овеянный мудростью приближающейся старости.
И понял епископ, что мысль Болеслава прикована к вещам, далеким от него самого, и, глядя на сильные волосатые руки князя, стал помышлять о дальней дороге.
На пятый день после этой беседы Войтех во второй раз покинул Прагу.
Время шло, и настал день, когда половину тела Болеслава охватила невероятная слабость — он не мог двинуть рукой и волочил ногу, словно она омертвела. С тех пор он не выходил из замка, пребывая во внутренних покоях. И возвращались к нему старые дела и повествования. Пока он мог еще выезжать на лов, он не находил удовольствия в чтении, но теперь, притихнув мыслью, слушал старые предания о святом Вацлаве и хвалил супругу свою, которая велела записать эту историю, исполненную красоты и добродетели. Так в размышлениях и советах проходили дни Болеслава.
Но случилось так, что бодричи, не в силах забыть старые обычаи, не в силах долее сносить неволю, поднялись против захватчиков. Тогда император Оттон объявил им войну, а так как Болеслав по договору обязан был оказать ему поддержку, то он повелел сыну своему Болеславу III набрать войско и стать на сторону императора и польского князя по имени Болеслав Храбрый. Готовясь на рать, отправил Болеслав III послов к зличскому князю, дабы напомнить ему, что он но вассальной зависимости от пражского государя тоже обязан снарядить полк. Во главе зличского рода Славниковичей стоял тогда Собебор, который держался почти как независимый князь. Собебор снарядил полк, но соединился с императором минуя чешского князя, да еще пожаловался Оттону на притеснения со стороны Болеслава II.
Весть об этих жалобах и о неприязни Собебора дошла до Праги, и стареющий князь — он называл себя тогда уже герцогом — долго об этом размышлял. Мысленно проходил он по своему государству, видел необъятные просторы его, видел порядок, и полные сокровищницы, и поднимающееся благосостояние — и спрашивал себя, разумно ли, чтобы счастливое и доброе дело останавливалось на границах племени, князь которого один только препятствует установлению власти разума и успеха.
Тогда вокруг герцога Болеслава собрались Вршовичи и говорили пред ним, перечисляя примеры враждебности и дурных замыслов Славниковичей. Вршовичи были полны злобы, и ненависть до того стесняла их сердца, что тот, кто начал речь полным голосом, заканчивал ее сипло, как бы задыхаясь. Эти люди настаивали, чтобы герцог, пользуясь отсутствием Собебора, ударил на его замок Либицу и разрушил его. Герцог не отвечал. Он колебался, раздумывал и после долгого молчания сказал:
— Разрушители вы и не жалеете крови. Где остановится ваш шаг, если я дам повеление наказать зличских князей?
— Господин герцог! — ответил один из Вршовичей. — Нет у нас собственной воли, и делали мы только то, что приказывал ты! Ты — властитель, ты нам судья. Но ныне пришпорь свой гнев! Пусть встанет он на дыбы, пусть летит и ведет нас! Ты стяжал славу, но имя твое утихнет к старости, не зазвучит ни силой, ни мудростью, коли ты дозволишь, чтобы рядом с твоим именем жило имя рода Славника!
Ничего не ответил Болеслав II на эти слова. Тихо сидел он, храня молчание. Левая рука его бессильно покоилась на колене, правой он гладил усы. Казалось, князь прячет улыбку. Он не презирал хитростей, и убийства его не страшили, жалости не знал он — и все же взволновало его прикосновение какого-то нового чувства. Смерть, страшная сеятельница погибели, стояла у него за спиной, и холод, и тень от ее плаща пробуждали в усталом сердце герцога невероятную тоску по всему, что живо. Он испытывал наслаждение, когда думал о своих табунах, о младенцах, об их крике, об их сморщенных личиках, их запахе и бессмысленных движениях их конечностей. И где-то в глубине бурной души Болеслава шевельнулось сострадание к жизням, которым предстояло пресечься. Но рядом с этим чувством поднималось иное — желание увидеть завершенными свои труды. И все, что было безжалостного и свирепого в его душе, подавило этот порыв милосердия, и трясло его, и душило, само теряя силы.
Но вот завершилось это единоборство, герцог перевел дыхание и вымолвил:
— Хилым стало тело мое, бессильно висит моя шуйца вдоль меча, но дух мой жив, и имя мое властвует. Приказываю объявить войну зличанам! Война — вот судья, который дарует победу тому, кто силен, а смерть тому, кто слаб и малодушен. Она решает споры между князьями, а все прочее — тень и морок.
Получив дозволение начать бой, собрали Вршовичи оружный люд и двинулись на Либицу. Но прежде чем они к ней приблизились, зличане выслали к герцогу посла с настоятельной просьбой дать им время и не начинать войну, пока не вернется Собебор. Выслушав эту просьбу, Болеслав согласился. Нечестно казалось ему нападать на народ, если вождь его, старший князь, пребывающий на чужбине, уйдет от смерти. Он хотел прежде всего сгубить Собебора. Такова была его воля. Но Вршовичи уже не могли остановиться. В канун праздника святого Вацлава подвалили они к воротам Либицы и без объявления войны, без предупреждения пошли на приступ.
Народ Славниковичей верил до этого момента слову Болеслава. Люди работали, возделывали поля, занимались мирными делами.
Но на склоне двадцать седьмого сентября Вршовичи и конница Болеслава с шумом и боевым кличем ударили по воротам города. Только тогда поднялись зличане на защиту.
Битва длилась всю ночь до рассвета дня, посвященного памяти святого Вацлава.
Тогда старший из Славниковичей поднялся на стену и, подав знак мира, заклинал неприятеля прервать бранные труды и дать людям время для молитв. Причина была весьма основательна — ведь в те поры имя Вацлава было самым дорогим народу; все христиане по воле епископа и по воле герцога безмерно почитали его и молили о предстательстве. Вацлавов день святили усердно, с возвышенным сердцем. Отмечали его и отдыхом — в тот день разрешено было исполнять лишь работы, необходимые для прокорма людей и животных.
Напомнив ob этом, человек, поднявшийся на стену, молитвенно сложил руки и запел песнь, звучавшую тогда под сводами храмов ко славе апостола мира.
Итак, пел он, сложив ладони в молитве, и в это время кто-то из Вршовичей выпустил каленую стрелу, и стрела вонзилась ему в горло. Славникович упал навзничь, раскинул руки и умер. Тогда поднялась буря криков, и первая волна нападавших, за нею вторая и третья хлынули к укреплениям. И кричали нападавшие, что вовсе не Вацлав, а Болеслав — властитель страны.
После отчаянной битвы разрушены были стены Либицы, и замок оказался в руках Вршовичей; победители рассеялись по всем помещениям, с обнаженным мечом проникли во все покои, во все закоулки. Они не щадили никого. Их мечи не просыхали, кровь ручьями стекала с валов. Кровью дымились отверстые раны, и конвульсии тел в страшный час смерти походили на метание ветвей под напором ветра. Все Славниковичи были вырезаны. Все нашли гибель и смерть ужаснейшую. Лишь кучка несчастных укрылась в церкви, ища спасения у алтаря, в святом месте.
Тогда непререкаемым законом и обычаем было, что человека, пускай преступного, пускай лишенного всех прав и покрытого позором до мозга костей, нельзя умертвить, если нашел он спасение во храме. Проклятие, страх перед вечной погибелью, перед огнем, что жжет неустанно вплоть до Страшного Суда и далее, до самой бесконечной вечности, ужасали всякого, кто осмелился бы поднять руку на человека, простертого пред алтарем. Поистине, лишь дьявол и волк мог бы переступить через этот страх.
Но что такое страх против бешенства? Что — капля воды против пожара, раздуваемого ветром? Что — плотина против потока, который бурлит и низвергается с высоты?
Наконец, чего стоила защита алтаря, если жену, согрешившую, выволокли из церкви и растерзали, и обезглавили? Сам епископ не спас ее! И кто теперь остановит дикую орду, что рвется, и мечется, и в ярости сама себе наносит удары? Что такое богобоязненность и страх против толпы, опьяненной свирепостью? Ничто!
И если святое убежище оказалось бессильным возле епископского двора, то на подворье Либицкого замка оно и вовсе не помогло. Нападающие проломили двери храма. Но тут, как рассказывают, случилось, что крест, прочно стоявший в своей нише, вдруг сам по себе, не тронутый человеческой рукой, приподнялся и грохнулся перед теми, кто бешено рвался в храм. И замерли люди, ужаснувшись близости Бога, присмирели. Но дьявол внушил одному из них вероломную мысль — и этот человек, наущенный дьяволом, сказал:
— Спытимир, Побраслав, Порей, Часлав, все вы, братья Войтеха, скрывающиеся тут, и ты, поп Радла, благоприятель дома Славника, — чего вы боитесь? Конец вашему произволу, конец вашей гордыне, вы побеждены, но мы вас не тронем, если вы со смирением и доверием выйдете из храма и склонитесь пред волей Болеслава.
Предатель умолк, и стало слышно, как перешептываются несчастные, советуясь, как им поступить. Слышался плач детей и гул голосов, и шорохи, ибо церковь была набита людьми до отказа.
Наконец решение было принято, и священник Радла заговорил:
— Мы верим вам. Речь ваша угодна Богу. На Бога уповаем мы, и алтарь, сей столп небес, да будет столпом нашего договора.
И вышел Радла, а за ним князья, и старшины, и женщины с младенцами на руках.
Вот уже последний вышел из храма. Вот все уже под открытым небом. Тогда поднялся шум, и шум этот все нарастал. Снова загремел боевой клич — и началась резня. Перебиты были все люди рода Славника. Все — младенцы, и женщины, и старшины, все князья и все слуги…
Такова история истребления зличского племени. Таково предание о конце последнего князя, который правил в земле своего рода и лишь неохотно признавал волю Болеслава. На том и закончилось разделение по племенам и началось воссоединение земель.
Некоторые летописцы, говоря о либицкой резне, находят, что она весьма похожа на то, что происходило в других странах, что жестокость тех времен никогда не останавливалась даже перед колыбелью. Ибо тем же способом были истреблены многие роды немецких и итальянских вельмож. Но была ли либецкая история обычным делом или составляла исключение — верно одно: она означала завершение трудов по объединению страны и вместе с тем явилась причиной новых раздоров и бедствий. Ибо Собебор, а также Войтех (вплоть до своей мученической кончины) сделались врагами Чешской земли и, насколько хватало их влияния, старались направить меч императора, а также меч Болеслава Польского на то, чтобы покарать род Пршемысла.
И продолжались распри и войны. И росло отчуждение между польским и чешским народами. Наступили годы смятения, и упадка власти, и влияния чужеземцев.
Такое безотрадное время растянулось на три десятка лет.