— Ни одной дыры! Все серое! В Тимашеве прогар, в Щиграх прогар, в Дмитриеве прогар… В Обояни прогар, в Курске прогар… А где не прогар? Где, я спрашиваю, не прогар? Судье почетный билет послал, голове послал, господину исправнику… всем послал. Пойду лампы заправлять.
Он бросил взгляд на афишу и оторваться не мог.
— Чего им еще надо? Нарыв в голове или что?
К восьми часам стали собираться.
На почетные места или никто не приходил, или посылали прислугу. На стоячие места пришли какие-то пьяные и стали сразу грозить, что потребуют деньги обратно.
К половине десятого выяснилось, что больше никто не придет. А те, которые сидели, все так громко и определенно ругались, что оттягивать дольше становилось опасным.
Фокусник напялил длинный сюртук, с каждой гастролью становившийся все шире, вздохнул, перекрестился, взял коробку с таинственными принадлежностями и вышел на сцену.
Несколько секунд он стоял молча и думал:
«Сбор четыре рубля, керосин шесть гривен, — это еще ничего, а помещение восемь рублей, так это уже чего! Головин сын на почетном месте — пусть себе. Но как я уеду и что буду кушать, это я вас спрашиваю.
И почему пусто? Я бы сам валил толпой на такую программу».
— Брраво! — заорал один из пьяных. Фокусник очнулся. Зажег на столе свечку и сказал:
— Уважаемая публика! Позволю предпослать вам предисловием. То, что вы увидите здесь, не есть что-либо чудесное или колдовство, что противно нашей православной религии и даже запрещено полицией. Этого на свете даже совсем не бывает. Нет! Далеко не так! То, что вы увидите здесь, есть не что иное, как ловкость и проворство рук. Даю вам честное слово, что никакого таинственного колдовства здесь не будет. Сейчас вы увидите необычайное появление крутого яйца в совершенно пустом платке.
Он порылся в коробке и вынул свернутый в комочек пестрый платок. Руки у него слегка тряслись.
— Извольте убедиться сами, что платок совершенно пуст. Вот я его вытряхаю.
Он вытряхнул платок и растянул руками. «С утра одна булочка в копейку и чай без сахара, — думал он. — А завтра что?»
— Можете убедиться, — повторял он, — что никакого яйца здесь нет.
Публика зашевелилась, зашепталась. Кто-то фыркнул. И вдруг один из пьяных загудел:
— Вре-ешь! Вот яйцо.
— Где? Что? — растерялся фокусник.
— А к платку на веревочке привязал.
— С той стороны, — закричали голоса. — На свечке просвечивает.
Смущенный фокусник перевернул платок. Действительно, на шнурке висело яйцо.
— Эх ты! — заговорил кто-то уже дружелюбно. — Тебе за свечку зайти, вот и незаметно бы было. А ты вперед залез! Так, братец, нельзя.
Фокусник был бледен и криво улыбался.
— Это действительно, — говорил он. — Я, впрочем, предупреждал, что это не колдовство, а исключительно проворство рук. Извините, господа… — голос у него задрожал и пресекся.
— Ладно! Ладно!
— Нечего тут!
— Валяй дальше!
— Теперь приступим к следующему поразительному явлению, которое покажется вам еще удивительнее.
Пусть кто-нибудь из почтеннейшей публики одолжит свой носовой платок.
Публика стеснялась.
Многие уже вынули было, по, посмотрев внимательно, поспешили запрятать в карман.
Тогда фокусник подошел к головиному сыну и протянул свою дрожащую руку.
— Я мог бы, конечно, и свой платок, так как это совершенно безопасно, но вы можете подумать, что я что-нибудь подменил.
Головин сын дал свой платок, и фокусник развернул его, встряхнул и растянул.
— Прошу убедиться! Совершенно целый платок. Головин сын гордо смотрел на публику.
— Теперь глядите. Этот платок стал волшебным. Вот я свертываю его трубочкой, вот подношу к свечке и зажигаю. Горит. Отгорел весь угол. Видите?
Публика вытягивала шею.
— Верно! — кричал пьяный. — Паленым пахнет.
— А теперь я сосчитаю до трех и — платок будет опять цельным.
— Раз! Два! Три!! Извольте посмотреть! Он гордо и ловко расправил платок.
— А-ах!
— А-ах! — ахнула и публика.
Посреди платка зияла огромная паленая дыра.
— Однако! — сказал Головин сын и засопел носом.
Фокусник прижал платок к груди и вдруг заплакал.
— Господа! Почтеннейшая пу… Сбору никакого!.. Дождь с утра… не ел… не ел — на булку копейка!
— Да ведь мы ничего! Бог с тобой! — кричала публика.
— Рази мы звери! Господь с тобой.
Но фокусник всхлипывал и вытирал нос волшебным платком.
— Четыре рубля сбору… помещенье — восемь рублей… во-о-о-осемь… во-о-о-о…
Какая-то баба всхлипнула.
— Да полно тебе! О, Господи! Душу выворотил! — кричали кругом.
В дверь просунулась голова в клеенчатом капюшоне.
— Эт-то что? Расходитесь по домам!
Все и без того встали. Вышли. Захлюпали по лужам, молчали, вздыхали.
— А что я вам скажу, братцы, — вдруг ясно и звонко сказал один из пьяных.
Все даже приостановились.
— А что я вам скажу! Ведь подлец народ нонеча пошел. Он с тебя деньги сдерет, он у тебя и душу выворотит. А?
— Вздуть! — ухнул кто-то во мгле.
— Именно что вздуть. Айда! Кто с нами? Раз, два… Ну, марш! Безо всякой совести народ… Я тоже деньги платил некрадены… Ну, мы ж те покажем! Жжива.
Покаянное
Старуха нянька, живущая на покое в генеральской семье, пришла от исповеди.
Посидела минуточку у себя в уголку и обиделась: господа обедали, пахло чем-то вкусным, слышался быстрый топот горничной, подававшей на стол.
— Тьфу! Страстная не страстная, им все равно. Лишь бы утробу свою напитать. Нехотя согрешишь, прости Господи!
Вылезла, пожевала, подумала и пошла в проходную комнату. Села на сундучок.
Прошла мимо горничная, удивилась.
— И штой-то вы, няничка, тут сидите? Ровно кукла! Ей-Богу — ровно кукла!
— Думай, что говоришь-то! — огрызнулась нянька. — Эдакие дни, а она божится. Разве показано божиться в эдакие дни. Человек у исповеди был, а, на вас глядючи, до причастия испоганиться успеешь.
Горничная испугалась.
— Виновата, няничка! Поздравляю вас, исповедамшись.
— «Поздравляю!» Нынче разве поздравляют! Нынче норовят, как бы человека изобидеть да упрекнуть. Давеча наливка ихняя пролилась. Кто ее знает, чего она пролилась. Тоже умней Бога не будешь. А маленькая барышня и говорит: «Это, верно, няня пролила!» С эдаких лет и такие слова.
— Удивительно даже, няничка! Такие маленькие и так уже все знают!
— Нонешние дети, матушка, хуже акушеров! Вот они какие, нонешние-то дети. Мне что! Я не осуждаю.
Я вон у исповеди была, я теперь до завтрашнего дня маковой росинки не глотну, не то что… А ты говоришь — проздравлять. Вон старая барыня на четвертой неделе говели; я Сонечке говорю: «Поздравь бабеньку». А она как фыркнет: «Вот еще! очень нужно!» А я говорю: «Бабеньку уважать надо! Бабенька помрет, может наследства лишить». Да кабы мне эдакую-то бабеньку, да я бы каждый день нашла бы, с чем поздравить. С добрым утром, бабенька! Да с хорошей погодой! Да с наступающим праздником! Да с черствыми именинами! Да счастливо откушамши! Мне что! Я не осуждаю. Я завтра причащаться иду, я только к тому говорю, что нехорошо и довольно стыдно.
— Вам бы, няничка, отдохнуть! — лебезила горничная.
— Вот ужо ноги протяну, належусь в гробу. Наотдыхаюсь. Будет вам время нарадоваться. Давно бы со свету сжили, да вот не даюсь я вам. Молодая кость на зубах хрустит, а старая поперек горла становится. Не слопаете.
— И что это вы, няничка! И все вас только и смотрят, как бы уважить.
— Нет, уж ты мне про уважателей не говори. Это у вас уважатели, а меня и смолоду никто не уважал, так под старость мне срамиться уж поздно. Ты вон лучше кучера пойди спроси, куды он барыню намедни возил… Вот что спроси.
— Ой, и что вы, няничка! — зашептала горничная и даже присела перед старухой на корточки. — Куды ж это он возил? Я ведь, ей-Богу, никому…
— А ты не божись. Божиться грех! За божбу, знаешь, как Бог накажет! А в такое место возил, где шевелющих мужчин показывают. Шевелятся и поют. Простынищу расстилают, а они по ней и шевелятся. Мне маленькая барышня рассказала. Самой, вишь, мало, так она и девчонку повезла. Сам бы узнал, взял бы хворостину хорошую да погнал бы вдоль по Захарьевской! Сказать вот только некому. Разве нынешний народ ябеду понимает. Нынче каждому только до себя и дело. Тьфу! Что ни вспомнишь, то и согрешишь! Господи прости!
— Барин человек занятой, конешно, им трудно до всего доглядеть, — скромно опустив глаза, пела горничная. — Они народ миловидный.
— Знаю я барина твоего! С детства знаю! Кабы не идти завтра к причастию, рассказала бы я тебе про барина твоего! С детства такой! Люди к обедне идут — наш еще не продрыхался. Люди из церквы идут — наш чаи с кофеями пьет. И как его только, лежебоку, дармоедину, Матерь Святая до генерала дотянула — ума не приложу! Уж думается мне: украл он себе этот чин! Где ни на есть, а украл! Вот допытаться только некому! А я уж давно смекаю, что украл. Они думают: нянька старая дура, так при ней все можно! Дура-то, может, и дура. Да не всем же умным быть, надо кому-нибудь и глупым.
Горничная испуганно оглянулась на двери.
— Наше дело, няничка, служебное. Бог с им! Пущай! Не нам разбирать. Утром-то рано в церкву пойдете?
— Я, может, и совсем ложиться не буду. Хочу раньше всех в церкву придти. Чтоб всякая дрянь вперед людей не лезла. Всяк сверчок знай свой шесток.
— Это кто же лезет-то?
— Да старушонка тут одна. Ледащая, в чем душа держится. Раньше всех, прости Господи, мерзавка в церкву придет, а позже всех уйдет. Кажинный раз всех перестоит. И хоша бы присела на минуточку! Уж мы все старухи удивляемся. Как ни крепись, а, пока часы читают, немножко присядешь. А уж эта ехида не иначе как нарочно. Статочное ли дело эстолько выстоять! Одна старуха чуть ей платок свечкой не припалила. И жаль, что не припалила. Не пялься! Чего пялиться! Разве указано, чтобы пялиться. Вот приду завтра раньше всех да перестою ее, так небось форсу посбавит. Видеть ее не