Том 1 — страница 3 из 67

«Жеманницы» ошеломляли зрителей своей открытой злободневностью. Русский перевод заглавия эту злободневность не вполне доносит: речь в пьесе идет именно о «прециозницах» и прециозности, а не о жеманстве вообще. Прециозность, царившая в столичных салонах, была одновременно и образом жизни, и манерой одеваться, и философическим размышлением, и стилем искусства. Объединял разнообразные проявления прециозности упрямый отказ признать и принять действительность в ее земном, плотском, то есть низменном и грубом, обличье, в ее природной и социальной подлинности. Хозяйки и посетители прециозных салонов старались создать посреди повседневности некие оазисы идеального, уголки рукотворного парадиза, где все было бы возвышеннее, изящнее, нежнее, не так, как всегда, не такое, как у всех, — иное: чувства, имена, язык, платье. Элитарность прециозного самосознания была хотя и связана с приступами больно ущемляемой сословной гордыни, но им не тождественна: в прециозных гостиных между посвященными мелькали люди низкого звания, сама Мадлена де Скюдери, автор романов-учебников прециозной галантности, отнюдь не могла считаться знатной дамой, да и гостиные после разгрома Фронды помещались по большей части не в герцогских особняках, а в домах просвещенных буржуазок. Необходимым условием вхождения в прециозный кружок была, скорее, принадлежность к некоей «аристократии духа». Любви в обществе обитателей искусственного рая полагалось быть долгим, трудным, бескорыстным служением неприступной красавице; беседам — превращаться в нескончаемые диспуты о тайнах сердечных движений; речи, обыденной или поэтической, — изобиловать сложными перифразами; житейскому поведению — отвергать заповеди мещанского здравомыслия. Прециозный салонный идеализм был, в сущности, барочным продолжением давней традиции средневековой куртуазности и ренессансных утопических мечтаний о блаженной жизни в тесном, отделенном от остального мира сообществе избранных, совершенных душой и телом.

С точки же зрения того самого презренного здравого смысла, принятой автором «Смешных жеманниц», эти изысканные претензии выглядели бредовыми химерами, за которыми в лучшем случае скрывалось легкое помешательство, в худшем — лицемерное притворство. Ни подлинного благородства души, ни подлинной тонкости вкуса, ни подлинной телесной красоты, ни даже подлинной учтивости — все кривлянье, румяна, подделка.

Салоны почувствовали себя задетыми: по слухам, некий знатный завсегдатай альковов пытался воспрепятствовать представлениям «Смешных жеманниц»; так или иначе, пьесу, делавшую большие сборы, дважды на некоторое время снимали с афиши. Но Мольер поспешил заверить, что он имел в виду не блистательных столичных дам, элегантных кавалеров и остроумных стихотворцев, а неуклюжие провинциальные пародии на них. Заинтересованные лица предпочли удовольствоваться таким объяснением, и дело на сей раз кончилось худым миром.

Между тем мольеровское понимание прециозности не исчерпывалось разоблачительным гротеском. «Смешные жеманницы» заканчиваются проклятиями Горжибюса по адресу «виновников помешательства» юных девиц — «романов, стихов, песен, сонетов и сонетишек», — и Горжибюс здесь воплощает здравый житейский взгляд на вещи, а слова эти звучат как естественный вывод, «мораль» пьесы. В следующей комедии Мольера, поставленной всего через пять месяцев после «Жеманниц», — «Сганарель, или Мнимый рогоносец» — персонаж, носящий то же имя Горжибюс и исполняющий ту же роль отца молодой девушки, с той же яростью обрушивается на «глупые книги», «романы», требуя читать одни лишь нравоучительные сочинения. Но теперь этот защитник вековечных семейных устоев выставлен жестоким и смешным деспотом, а все сочувствие отдано влюбленной дочке, потребительнице тех самых «сонетишек».

Разгадка такой непоследовательности в неоднозначности самих прециозных умонастроений. Прециозная утопия не просто порождала смехотворные ужимки, несуразные моды и напыщенные речи. Она противостояла действительности, достаточно суровой в том, что касалось семейного, имущественного, правового положения женщины. И хотя во Франции женщина пользовалась несравненно большей свободой, чем в других странах тогдашней Европы, свобода эта распространялась только на способы времяпрепровождения, да и то в одних лишь светских кругах. Зато во всех жизненно важных вещах девушка целиком зависела от воли отца, жена — от воли супруга. Прециозные мечты о владычестве дамы над пылким воздыхателем были оборотной стороной реальной униженности женщины в браке. Салонные амазонки доходили до идей самых крайних, вроде отмены брачных уз как таковых или замены их временным, «пробным» супружеством; увидеть в них прообраз нынешних феминисток было бы не такой уж натяжкой. Мольер смеялся над прециозницами, когда они пытались идти наперекор установлениям природы и здравого смысла; он был их союзником, когда они защищали свои природой и здравым смыслом данные права.

Однако понятия «здравого смысла» и «природы» сами по себе, равно как и соотношение между ними, можно истолковывать по-разному, и как раз в умственной жизни французского XVII столетия расхождения по этому поводу составляют едва ли не главный предмет напряженных споров, на каком бы уровне мысли они ни велись — теологическом, философском, моральном, эстетическом. Либо здравый смысл, разум, которым от природы все люди наделены поровну, один способен вырабатывать ясные и отчетливые суждения о мире, постигать универсальные его законы и служить человеку надежным руководителем, как настаивал Декарт. Либо нам следует сообразовываться со свидетельствами чувственного опыта в его всякий раз неповторимой телесности и лишь приблизительной истинности, как полагал Гассенди. Либо человеческая природа после грехопадения Адама и Евы насквозь, беспросветно порочна, как утверждали янсенисты, и тогда все борения духа ничего не меняют в судьбе души, спасение ее возможно только посредством благодати, даруемой немногим избранным согласно предопределению, божественному промыслу, а не в награду за усилия разума и воли. Либо напротив, как возражали ортодоксальные богословы, первородный грех не полностью перечеркивает свободу человеческой воли, и действие благодати предполагает сознательное сотрудничество личности.

Подобные вопросы отнюдь не заперты наглухо в области отвлеченного умозрения. От их решения зависит множество других, принадлежащих уже непосредственно каждодневной морали и художественной практике. Заслуживают ли естественные наклонности и порывы доверительного уважения или опасливого подавления? Велико ли расстояние между верным пониманием и достойным поступком, между заслугой и воздаянием? Кому и на каких условиях открывается доступ к истине? Должно ли искусство сосредоточиться на умопостигаемых вечных сущностях или на пестроте преходящих вещественных подробностей? Вменяется ли художнику в главную задачу умелое и неукоснительное выполнение общеобязательных рабочих правил мастерства или озабоченность результатом своих трудов в восприятии читателя, слушателя, зрителя?

Мольер, конечно, не был ни философом, ни теоретиком искусства (хотя программных высказываний в его сочинениях немало), и искать у него последовательно продуманных ответов на мучительные недоумения века напрасно. Но он был ими озабочен не менее своих собратьев, работавших в «серьезных» жанрах — трагедии, моралистическом размышлении-максиме, эстетическом трактате, — только, разумеется, на особый лад. Любое учение занимало его прежде всего в своих социальных, то есть межчеловеческих и общественных, претворениях и последствиях. Не следуя строго, неуклонно ни одной философской доктрине, он многое из разных источников, из самого воздуха эпохи впитывал и переплавлял в собственное, мольеровское мирочувствие, никаким однозначным термином не определяемое. Позднейшие биографы, основываясь на противоречивых рассказах о личных связях и пристрастиях Мольера, рисуют его то учеником Гассенди, то приверженцем Декарта. Но судить о воззрениях по кругу знакомств вообще небезопасно, а парижские друзья Мольера вовсе не держались единой системы взглядов: среди них был и поэт Шапель, вольнодумец и дебошир, воспитанник Гассенди, и ревностный картезианец физик Рого, и преданно сочувствовавший янсенистам будущий «законодатель Парнаса», а в ту пору начинающий сатирик Буало, и аббат Ла Мот Ле Вайе, сын философа-скептика из числа последователей Монтеня. Единственное достоверное свидетельство об образе мыслей Мольера — это тексты его комедий, а в них — не только философические монологи, но сам ход действия, облик персонажей, строй языка, короче, сама плоть пьесы, отпечаток духа автора.


Начало мольеровской зрелости отмечает «Урок мужьям» (1661). Имя главного героя пьесы, Сганареля, уже являлось у Мольера. От комедии к комедии зовущийся этим именем персонаж будет, конечно, обретать различные черты, но какие-то его свойства остаются постоянными и придаются даже тем лицам, которые названы иначе — от Арнольфа из «Урока женам» до Аргана из «Мнимого больного». Их связует неумение видеть вещи в подлинном свете, прямо-таки маниакальная зачарованность своими заблуждениями, наивное самодовольство, подозрительность, и как следствие всего этого — отчужденность от окружающих, неприспособленность к нормальной жизни, замкнутость в призрачном внутреннем мирке. Сганарель из «Урока мужьям» яростно отстаивает свое право не быть «как все», не прислушиваться к чужому мнению о себе, не интересоваться происходящим за стенами его дома, не придерживаться стеснительных правил вежливости, не одеваться по неудобной моде и, главное, не признавать того, казалось бы, очевидного обстоятельства, что любезные его сердцу былые времена прошли и на дворе сегодняшний день. И точно так же он не желает замечать, что его морочит та, кого он собирается сделать своей женой.

Отношение к женщине — главная тема пьесы и всего «первого круга» мольеровских комедий — и есть тот оселок, на котором проверяется правота Сганарелева «консервативного нонконформизма». Старозаветное тиранство, ревнивая мнительность, запрет на знакомства, развлечения, наряды подвигают юную воспитанницу Сганареля на бунт, кончающийся ее победой и посрамлением упрямого безумца-деспота. Напротив, либерально-терпимая система Ариста, основанная на доверии к естественным чувствам и желаниям молодой девушки, на готовности подчиниться ее выбору, на признании «света», общества законным авторитетом в вопросах поведения и лучшей школой воспитания, приносит чудесные плоды, и его подопечная по доброй воле предпочитает заботы своего убеленного сединами покровителя домогательствам всех красавцев вертопрахов; здравый смысл (Ариста) оказывается, таким образом, в полном согласии с природными влечениями (Леоноры).