Подняли заспанную прислугу, которая ничего не могла понять. Наконец кухарка испуганно побежала на кухню.
— Господи, да ведь я запамятовала!.. Вчера ж приносил сторож со станции. — И она подала Елене Ивановне конвертик.
«Дорогая Леля, я уезжаю с дежурным паровозом на двадцать пятую версту, — осела труба под полотном. Получена депеша из управления — в самый короткий срок и во что бы то ни стало восстановить движение. Вероятно, пробуду всю ночь; будем работать при фонарях. Целую крепко тебя и Катю».
Совсем рассвело, когда дом успокоился.
А к вечеру, сидя у постели больной и держа ее горячую руку в своей, Полынов говорил ласково:
— Леля, у тебя как-то странно направлены мысли. Вот я, например, не пришел; так ведь не пришло тебе в голову, что я убит, ранен, что со мной случилось что-нибудь. Все это же всегда возможно при нашей службе. Помнишь, стрелка потухла и меня под паровозом две сажени протащило? Так ведь тебе же не пришло в голову прежде всего это: ты не ужаснулась, не испугалась потерять меня так внезапно, а прежде всего побежала в притон... что я там... Леля, пойми, я не сержусь, но... но я просто не понимаю.
Она беспомощно и виновато смотрела в окно, оно все было узорчато-морозное. Еще чудилось потухающее сияние снежной степи.
«Разве он не прав?»
Поникла и вдруг порывисто схватила и поцеловала его руку.
— Лелечка, дорогая, милая, что ты!..
Она отвернулась, с вздрагивающими губами, сдерживая слезы. Вспомнила все свои тревоги, муки, отчаяние, которых ни измерить, ни передать словами. Ведь это каждый день. Это безумное ожидание несчастья, этого никакие человеческие силы не вынесут. Все равно, права она или не права, но она измучена до последнего предела, и кто-нибудь должен же быть ответствен за эти муки. С лицом бледно искривленным злобой, закричала:
— Ты всегда сухой из воды выйдешь!
Его взорвало неподавимым бешенством, но сдержался и, ненавидя ее, чувствуя, что они непримиримы, вышел из комнаты.
Все празднично, нарядно, начиная с сияющей под зимнем солнцем степи до дверных станционных ручек, отчаянно вычищенных. Путь заново забалластирован, сияют убегающие рельсы, и начальство ходит — как умытое, краснея новыми фуражками.
Погладывают в степь, откуда бегут поблескивающие рельсы. Степь молчалива, в бесконечно прозрачном похолодевшем воздухе очерчена далекой снежной линией, полная сдержанного, одинокого зимнего ожидания, иного ожидания, чем летом, и чем то, которое томит людей и заставляет то и дело поглядывать, вытянув шеи, на выбегающие из-за далеких отлогостей рельсы.
Один Полынов спокоен, одет, как всегда, — он всегда одет безукоризненно, — отдает приказания обычного порядка или работает в канцелярии. И только когда прибежали впопыхах и объявили, что поезд подходит, Полынов неторопливо вышел на платформу, как бы говоря:
«Хорошо, я выхожу, но это — простой акт вежливости».
Экстренный поезд из трех вагонов, блистая огромными зеркальными стеклами, на всем ходу лихо подлетел к платформе и, скрежеща тормозами, остановился.
Из вагона вышло несколько инженеров, и первое, что бросилось от их фигур, — это утонченная изысканность одежды, лиц, манер, точно они осторожно ступали, чтобы скрыть эту отделяющую их разницу от тех, кого встречали на этих диких степных станциях.
За ними гибкий, сухой, с седеющей бородкой и висками человек, тоже в фуражке инженера, и все, кто был на платформе, как один человек, точно на них подул ветер, повернулись к нему, отдали честь и не отрываясь стали глядеть на него, на его изящные маленькие руки, в которых судьба многих тысяч людей.
Казалось, он обжег из-под седеющих бровей мгновенным блеском черных молодых внимательных, ничего не упускающих глаз и платформу, и стоящих на ней людей, и станционные здания, и маневрирующие вдали по путям паровозы.
— Здравствуйте, Николай Николаевич! Эта часть пути у вас в прекрасном состоянии.
Полынов слегка наклонил голову, точно говоря:
«Разумеется, иначе и не могло быть...»
И так же сдержанно, точно подчеркивая разделяющую их черту, проговорил:
— Быть может, угодно отдохнуть с дороги?
— Нет, предварительно осмотр произведем.
Председатель правления шел гибкими, мелкими шажками, сухо и коротко бросая вопросы, а сзади ненужной гурьбой шли инженеры.
Полынов так же коротко и деловито давал объяснения, с удовольствием чувствуя, как его понимают и схватывают с полуслова.
Это не была приятно пролетающая в салон-вагонах ревизия, это — рачительный, умелый, каждую мелочь замечающий и дающий ей цену хозяин.
Остановились около больницы. Наверху оглушительно стучали, гремя листами железа заканчиваемой крыши.
Человек с седеющей бородкой остановился.
— Отличное здание. Пойдет под квартиру служащих.
— Это больница, — сухо вставил Полынов.
У того тонко дрогнули ноздри.
— Николай Николаевич, ближайшие потребности удовлетворяются в первую голову.
— Куда же девать заболевших?
— Мне нужны здоровые, а не больные.
— Прикажете подавать в отставку?
Председатель сделал вид, что не расслышал.
— Осман-паша, запертый русскими в Плевне, заявил английскому врачу, сердобольно явившемуся помогать раненым турецкой армии: «Берите ружье, становитесь в ряды — мне нужны только солдаты». Железнодорожное хозяйство — та же война, и беспощадная.
Инженеры почтительно, шаг за шагом, ходили за председателем правления и своими лицами и своими безукоризненными манерами молча и снисходительно говорили:
«Ну, конечно, война. У нас, в Петербурге, это — стертая истина».
Среди них были высокие и небольшого роста, худые и полные, но Полынову казались все на одно лицо, одного роста, с одним и тем же выражением.
Осмотрели станцию, станционные службы, водонапорную башню, обслуживавшую громадное пространство, закладки начатых зданий, всюду разбросанных, бесчисленные пути, исчерчивающие степь в таком странном контрасте с ее снежною пустынностью, молчанием и одиночеством.
Дававшие объяснения служащие с собачьей готовностью прикладывали пальцы к козырьку и упруго бегали, не в состоянии ходить шагом.
Пошли осматривать мастерские — огромный куполообразный, бесконечно протянувшийся сарай из камня, железа и стекла. Свет тускло пробивался сквозь закопченные окна и такие же закопченные стекла в крыше. Всюду станки, строгальные машины, горы стружек, серая металлическая пыль и безлюдье. Всюду мертвый инструмент и несколько одиноких фигур.
Председатель бегло оглядел огромное здание и осторожно обратился к Полынову:
— Разве перерыв?
Полынов нахмурился: обеденный час давно прошел.
— Где же рабочие? — повернулся он к одному из оставшихся.
Тот стоял, сняв шапку.
— Возле депа собрались.
Прошли депо, и зачернелось море голов. Как и тогда, у Полынова строго и чутко натянулось ожидание. Как будто потемнело вдали и вздулся парус, но еще нет бури, и весело и жутко.
Инженеры шли гуськом за председателем, осторожно и недоумело, как легавые, подняв уши и слегка поджав хвост.
«Это что-то не входило, кажется, в программу ревизии...»
Председатель легкими, упругими шагами подходил впереди, внимательно и осторожно пронизывая черную толпу.
Когда подошли, настроение Полынова разом упало, — все рабочие, как по команде, сняли шапки. Полынов с удивлением всматривался в эти тусклые лица, ища того острого и едкого, что так било, когда он говорил с этими же рабочими. Была какая-то другая толпа, вялая, однообразная, тусклая.
Председатель в ответ приподнял фуражку.
— Что скажете, ребята?
И это «ребята» опять разочарованно покоробило Полынова.
Среди рабочих поднялся легкий галдеж:
— Зимовать трудно...
— Трудно, не приведи господи...
— Полсти выдали, да что с полстями?
— Не завернешься в нее. Опять же расценки...
— И расценки тоже... концы не сведешь...
— Лавок нету, все втридорога...
Председатель сделал знак, и все смолкли.
— Изложите все на бумаге в порядке и подайте мне вот через Федора Ивановича. — Он указал на низенького толстенького инженера, который легонько выступил и не то слегка поклонился, не то сделал неопределенный жест. — По приезде в Петербург я все сделаю, что возможно, и сейчас же дам ответ. А вот относительно продуктов — так, Николай Николаевич, необходимо, чтоб железнодорожные лавки-вагоны, курсирующие по магистрали, организовали бы посылы провизии и по станциям этой ветви.
— Писал, и много раз, — ни слова в ответ.
— Хорошо, я сделаю распоряжение.
Он повернулся спиной и пошел от молчаливой толпы. За ним хмуро, потеряв что-то, пошел Полынов, а за ним гурьбой, удерживаясь, чтоб не ускорить шаги и не оглянуться, пошли инженеры.
Обедали у Полыновых.
Большой стол белоснежно искрился скатертью, серебром, посудой.
Давая этой белизне жизнь, благоухали на столе живые цветы.
Но самый благоуханный, полный тонкой дрожащей жизни цветок — белая женщина в конце стола с нежным румянцем. Движения ее самые простые — протянет руку с тарелкой, предложит вина — полны особого значения, прелести.
Лакей в белых перчатках бесшумно подавал. Инженеры небрежно заделывали углы салфеток, и на их с учтиво сдерживаемой снисходительностью лицах было:
«Все это совершенно неожиданно, — тем приятнее...»
За столом, мешаясь со звоном рюмок и серебра, стоял тот легкий, непринужденный, ни на чем не останавливающийся разговор, который вызывает первая рюмка и вид вкусно приготовленной и хорошо сервированной еды.
— Среди пустыни эта станция, — как оазис.
— У нее — будущее.
— Скучны степи...
— Благодарю вас... О нет, довольно...
— Скучаете, я думаю?
— Раньше, как только приехали, тяжело было, теперь привыкла.
— Говорят, оперная труппа гастролирует в ближайших городах.
— Какая же труппа поедет гастролировать по провинции?
По правую сторону хозяйки — толстенький инженер, круглый, румяный, поглядывая искоса, как кот, на соседку, взял немного икры и, поблескивая золотой пломбой на многих зубах, стал нежно прожевывать.