Том 1. Железный поток. Город в степи. Пески — страница 58 из 76

А днем мирно тянутся потолочные доски, пестрят чернеющие шляпки гвоздей, приходит и уходит, ничего не ответив и не спросив, огромная женщина, и самые воспоминания о ночных видениях гаснут с тем, чтобы в следующую ночь в молчании опять прийти. Так дни, недели, месяцы.

Однажды Захар открыл глаза и почувствовал, что проснулся, что перед этим крепко, долго, может быть месяц, спал и что в комнате странно все бело. Как будто все было, как прежде, — и пол, и потолок, и обои, столы и стулья, но странная неуловимая белизна всюду реяла.

Он бодро, сам себе удивляясь, стукнул молотком, и таз зазвучал громко и весело. И тотчас же Захар вспомнил, что не дававшиеся ему смутные тревожные ночные голоса подавал ему трактир.

— Шо вам треба?

Работница рукавом вытирала рот, дожевывая, и подсморкнула. Захар заметил, что ее сонное степное лицо с припухлыми скулами было румяно и пышало здоровьем.

«Ишь без хозяина раздобрела, растрескалась».

Но было легко и весело, и, проходя мимо этой мысли, сказал:

— Дуняша, отчего это белое такое в комнате?

— Господи, — всплеснула та руками и засмеялась, показывая чернеющую пустоту вместо зубов, — ведь зима давно, снегу навалило — не перелизешь.

—Зима.

Он подумал.

— Отчего хозяйки нет?

Та опять шлепнула руками.

— Та вона лежит уж скильки. На спине лежит, не перевернется; огромная стала, налилась вся.

— Пущай кто-нибудь сидит возле ней.

— Некогда.

— Ну, поденную на кухню позовите, а ты возле ней будь.

— Добре.

— Постой. Мальчонок где?

— На дворе балует.

— Смотрите за ним.

В маленькой дальней комнатке на громадной кровати лежит желтой налившейся горой не женщина, не человек, дышит, и, когда медленно дышит, чудится, под кожей переливается желтая вода, и сквозь оплывшие вздутые щеки и переносье глядят сделавшиеся крохотными глазки в потолок.

Уберется девка около больной, сядет возле кровати на низкой скамейке, вытащит начатый чулок, мелькают, длинно посверкивая, спицы.

Петля за петлей наращивается чулок, петля за петлей вяжется смутное, полузабытое, когда немножко скучно, длинно время, и не ждет ничего ни впереди, ни сзади...

Маленькой девочкой пасла индюшек в степи. Лежит на спине, бегут облака, шевелит ветер траву и волосы, а она гнусаво, нескончаемо тянет все те же слова одной и той же песни.

И теперь, баюкаемая уныло поблескивающим мельканием спиц, монотонно, только для себя, тянет под нос:


Та не-е у-у-ти-и-и-чка-а-а-а в бе-е-ре-е-жку-у-у

За-кря-а-ка-ла-а,

Кра-а-а-сная дивчи-ночька

Тай за-пла-а-ка-а-а-ла-а..


Через три месяца, как она поступила к Захарке, приехал навестить отец. Бабы и девки злорадно рассказали, чем занимается дочь. Мужик покачнулся, как гром грянул, почернел.

— А-а-а!..

И бросился к Захарке.

— Я те, шо ж, на то дал дочь... а-а, шоб надругаться?.. Я те в обучение дал та на работу, а ты во шо...

— А я что, сторож твоей девке? У меня своих, брат, делов по горло; девок караулить, так давно бы разорился.

— Ну, нехай же вона свиту божьего не побаче...

Поймал за косу ее, упиравшуюся, и стал вязать веревкой к оглобле, а кругом уж набрался народ, и слышалось:

— Н-но и пристяжка, ребята...

— Один зад чего стоит, хочь садись...

— Чего же не завожжал?.. Должна кольцом виться, голову на отлете...

— А хвост трубой...

— Го-го... га-га-га...

— Погнал!.. Погнал!.. Ребята, погнал!..

Все побежали вперегонку. А из густого катившегося по дороге облака неслось, удаляясь:

— Ратуйте... добрии люде... вин убье-е...

Домой привез кровавый ком: не было лица, выбиты зубы, и выбежала, вырывая старые волосы, мать.

Через месяц, когда в состоянии была, шатаясь, держаться на ногах, ушла ночью в степь, дотащилась до поселка и пришла в трактир.

Глянул Захарка.

— Без надобности. Кому ты такая нужна!

Месяца два слонялась она по поселку, перебиваясь поденной работой, поторговывая собой. Когда сошли все болячки с лица, Захарка принял. Зубов не хватало, так его кавалеры на этот счет были нетребовательны.

Отец проклял ее и отступился.

Сверкают, как журчащая вода, спицы... Все это было когда-то, так же давно, как когда лежала на спине, и бежали белые облака, и курлыкали возле индюшата, и шевелил ветерок волосы и траву.


Див-чи-и-ночька-а та-а-й за-а-пла-а-а-ка-а-ла-а...


...Сверкают спицы, набегают петли... Подымает голову, и — опять...

Ночью расстелет на полу дерюжку и сладко засыпает под гул и вой глухо волнующегося трактира, под тяжкое дыхание на кровати, засыпает крепким степным сном.

А завтра то же...

Как ни далека была работница мыслями от лежавшей возле туши, это медленное трудное дыхание сливалось с ее песней, с трактирным гулом, с приятной скукой безделья, со смутными воспоминаниями, с монотонным мельканием спиц, и, когда это дыхание прекратилось, работница быстро глянула: лицо отекло, обвисло, тускло глядят полузакрытые глаза...

Перекрестилась.

— Царство небесное...

Вытащила из чулка длинную иглу, почесала в голове и, спрятав работу, пошла к Захару.

— Мабуть, хозяйка померла.

Тот крякнул, повел бровями, как будто неловко лежать.

— Намучилась, сердяга, — и странно заморгал.

После девка рассказывала на кухне:

— Не жилец наш хозяин на сим свити.

— Но ведь он уж сидеть стал. Вот подымется, пропишет тебе.

— Сама своими очами бачила, як вин заплакав. И слезы. Вот шоб мне подавиться зараз на сим мисти, заплакав по-настоящему, слезьми.

...Захар уже мог сидеть, обложенный подушками. То и дело звал к себе старшего приказчика, работника и работниц, отдавал приказания, и сразу в доме почувствовалось напряжение, властная, умелая, строгая хозяйская рука.

— Эй, Дуня, приведи ко мне сы... с... Сергуню...

Девушка привела мальчика. Он робко вошел, шмыгая плохо обметенными от снега валенками, в длиннополом волочащемся полушубке, с красным с мороза носом, но личико было бледно; тонкая желтая шейка, на которой с трудом держалась огромная голова, а на бледном лице всегда огромные, широко открытые, круглые, внимательные глаза. Он жался к Дуняше и недоверчиво и боязливо глядел на деда.

— Ну, ходы, слышь, дид кличе.

Мальчик все так же упирался, не отрывая глаз от деда.

— Сергуня, подь ко мне.

Захар сделал ласковое лицо, и оно у него стало, как у цепного пса, когда он улыбается ушами.

Мальчик все так же испуганно-внимательно кругло глядел и молчал.

— Али не любишь деда?

Ничего не добился Захар, но каждый день приказывал приводить к себе мальчика, а тот стоял, упирался, а когда посмелеет, глядит на деда внимательно большими круглыми глазами. Если дед начинает очень приставать, плачет и забивается к Дуняше.

Раз сказал:

— Боюсь.

— Кого?

— Тебя.

У деда, точно вытянули кнутом, перекосилось лицо.

— Али я тебе худое сделал? Вели в лавке дать тебе полфунта медовых пряников.

Мальчик немного придвинулся и проговорил:

— Борода у тебя бе-елая.

— О?!

Захарка погладил длинно стлавшуюся по груди бороду, — за время болезни она у него отросла и побелела.

— Глазищи вот страшные... волчиные.

— А ты волка видал?

— Нашего Серка видал... Глаза у него мохнатые, а у волка, сказывают, страшней... Снег уже начинает таять.

...Когда Захар стал выходить, все ахнули: был это патриарх с седой бородой, со строгим, исхудалым, иконописным лицом, но в косматых, еще темных бровях прятались те же живые, пытливые глаза.

Снег стал кашей, солнце крепко грело; через улицы трудно переходить, — нога тонет в размякшем черноземе. Небо по-весеннему безоблачно, и ослепительно блестит степь. Кое-где зачернели взлизы на обтаявших курганах. Орут петухи, и отчаянно, точно только что откуда-то вылезли, разоряются воробьи.

Захар ходит теперь спокойно, медленно, с той особенной самоуверенностью, которую дает тяжело перенесенное горе. У станции навстречу — Полынов. Полынов сначала не узнает в этом высоком благообразном, с патриаршей бородой, старике Захара.

Захар снимает картуз, низко кланяется, глядя снизу из-под бровей.

— Почтение Николаю Николаевичу.

И, помолчав, добавляет в спину проходящему и не отвечающему на поклон Полынову:

— Никому не сказывал, не токмо что доносить... будьте благонадежны...

И долго, обернувшись, провожает с непокрытой головой уходящего.

Инженер идет с побелевшим, как полотно, лицом, потом оно наливается, даже уши издали густо краснеют.

«Это невозможно... Сегодня же напишу прокурору все начистоту... Ведь это ж унизительно...» Дни проходят за днями; уже все улицы почернели, жидкие, и тонут в них люди и животные; и степь почернела и радостно парит под все более и более горячим солнцем, мягкая, насыщенная просыпающимся материнством. Тянут в сверкающей выси невидимые птицы, и только крики их, далекие и загадочные, доносятся до земли.

Жгучесть воспоминания встречи с Захаром изглаживалась у Полынова. И, когда приходило на память, морщился брезгливо.

«Всегда успею... Да и, наконец, разве незаслуженно получил он... Большее зло, чем он сделал, трудно представить... В сущности, морально мы квиты...»

А когда встречались, Захар низко кланялся, держа картуз на отлете.

— Не извольте сомневаться и беспокоиться; ни одна душа… Покеда дыхание у меня, ни одна душа... Великое почтение.

И опять чувство унизительной беспокойности заливало краской лицо Полынова, и он шел домой с твердой решимостью сегодня же непременно послать прокурору признание в покушении на убийство.

По непроходимым улицам вдоль заборов, домов, плетней и мазанок уже тропочки пробили, и торопливо начинает зеленеть степь. Зазвенели над ней новые голоса, заскользили по невинной зелени тени весенних облаков, неровными краями меняясь в лощинах и на пригорках. Полынов постепенно забыл о своем решении и, когда встречался с неизменно и низко кланяющимся Захаром, проходил мимо, не обращая внимания: «Черт с ним...»