— А потому!.. Безобразие это!..
Но тотчас же сел и подпер голову кулачками.
Старик подождал, лучше заправил салфетку и позвонил.
— Перемени тарелку. Видишь, Сергуня, нельзя так, со скоку, — либо не допрыгнешь, либо далеко перепрыгнешь. Надо, чтоб в аккурат.
— Прекрати забастовку.
— Не я начал. Как же мне прекратить?
— Прекрати забастовку.
— Что заладил, как сорока?
— А то, зверь ты!
Медлительно-певуче бархатным ударом пробило на стене час.
У старика сделалось лицо таким же сухим и замкнутым, как у внука.
— Дед, ты меня не пустил в университет...
— В университет хоть сейчас все дам...
— ...не пустил в университет, ты обещал мне за это волю, всё... — упрямо, не слушая, говорил внук.
— ...в университет хоть сейчас... — продолжал свое старик, не давая себя прерывать, — на университет все дам, золотом дорогу туда усыплю, ну, только просил, про-си-ил, — старик повысил голос, — что старый я, один останусь... — и вдруг просительно, как ребенок: — про-си-ил, Сергуня, тебя... одного человека в свете, раз в жизни просил тебя.
— Дед, прекрати забастовку… Ты ведь не знаешь, что это для меня!..
— Ага, понимаю... знаю, откуда ветер!
Старик вынул зубы, положил в стакан: делая это, когда собирался бороться, точно все лишнее мешало.
Когда заговорил, слегка зашипел, и это придавало речи особенную убедительность.
— Все трогай, все твое, а этого не касайся! Не касайся, тут жизнь надо прожить. Ты без понимания, без чувствования.
Поднялся и свесил седые брови, высокий, седой и строгий.
— По щепочке строено... Тут закон, Серега... Мы с ними цепью округ шеи связаны, братья али враги, держим друг дружку за глотку и смотрим в глаза. Как какой послабеет, так другой зараз свалит. А друг без дружки не можем: пропадут они — пропал я, пропал я — пропадут они. Не ворог я, Сергуня, закон соблюдаю, Сергуня!.. Постой, куда ты!.. Слышь, где найдешь такое для рабочих? Школу ребятам устроил; театр на рождестве устраивают, деньги отпускаю, — люди ведь. На пасхе разговенье на мой счет, а ведь их до двух тысяч... Больница выстроена, доктора не нахвалятся, не наудивляются. Где найдешь такое? В столицах на сто фабрик одной не придется такой. Врешь, не зверь, не зверь, а закон человеческой жизни соблюдаю, закон страшный соблюдаю, чтоб порядок был.
Старик вдруг заторопился, сделался маленький, сгорбленный. Торопливо полез пальцами в стакан, ловя и плеская, поймал, опрокинув и разлив по скатерти, и так же суетливо, тыкая и не попадая, надел зубы. Заговорил чистым без присвиста и шипения голосом, но слабо, старчески дрожаще, просительно:
— Сергуня... ах, Сергуня... Ну, дай сроку недельку, дай только недельку, их подведет, сдадутся, все покрою, все вознагражу. К рождеству всем наградные, бесперечь всем, наградные в размере месячной получки... и к пасхе, слышь, и к пасхе столько же... Да они ноги целовать будут, не снилось такое счастье. Только дай недельку... только сломить... сами будут рады своему счастью...
Старик хватался за внука.
— Никого не тронут... начальство упрошу, взятку дам... ни одного ареста не будет, только...
Немножко сутулая, худая и узкая спина Сергея виднелась, удаляясь, в дверях.
Старик с отчаянием протянул руки.
— Сергуня!..
Тот вдруг повернулся, узкий, костлявый, с глядевшими изо рта огромными зубами, подошел вплотную и, помолчав, проговорил с нескрываемым ужасом на лице.
— Скажи мне... скажи мне правду...
Под глазом быстро задергало судорогой, и рот странно стало вести на сторону. Он опустил голову и быстро вышел.
— Сергуня...
Куда бы ни шел Сергей, с кем бы ни встречался и ни говорил, днем ли, вечером ли, или когда наверху все в звездах, казалось ему, все расположено, все тянется, все лица, сами того не замечая, повернуты в одну сторону: туда, где за фабрикой в палисаднике качаются акации и во втором этаже в больших, всегда хорошо протертых окнах тонко белеют тюлевые занавеси.
Но, когда подходил к дому, резко поворачивался и шел бродить.
Шел бродить по улицам, еще холодным, но уже прогреваемым весенним солнышком, по гомоневшей народом площади, обставленной лавками и засоренной соломой и навозом от последнего базара.
В лавках толклись покупатели, до хрипоты торговались бабы, убеждали приказчики. Возле одной толпилась кучка. В середине стоял растерянный казак, с испуганно озирающимся на руках котом, и держал в поводу понуро стоявшую за плечами взмокшую от гоньбы, оседланную старым седлом лошадь.
Бородатый степенный купец с животом объяснял:
— Недомерок
— Да как же так, — захватывая широко раскрываемым по-хуторски ртом воздух, захлебываясь, говорит казак махая рукой, — сами же говорили... Загнал коня...
— Гляди, — говорит купец, растягивает барахтающегося кота по земле; приказчик сдерживая прыгающие щеки, ловко прикидывает коту аршин от носа по кончик хвоста, — полтора вершка не хватает, — недомерок а то бы сейчас получай три целковых.
Купец и приказчик с веселыми глазами скрываются в лавке.
— Вишь, оказия, — говорит казак обступившему народу, запихивая барахтающегося кота в мешок и приторачивая к седлу, — их степенство, стало быть, купец, насчет котов заказ изделали. Стало быть, во Хранции, в хранцузском городе в Париже коты потребовались и неизвестно для чего. По три целковых скупают. Раньше на сорок мода была...
— Бабам на шляпы.
— Во, во... чисто всех выбили, по гривеннику с сороки платили, а теперича на живых котов мода пошла... Заработать хотелось. К весне чисто все подобралось, за пятнадцать верст гнал. И кот, кубыть, добрый, с поросенка хорошего, ан вот... хтошш его знает!..
Сел на покачнувшуюся устало лошадь и затрусил через площадь.
Хохотали приказчики, купцы, покупатели, хохотала площадь. Базар запасся на неделю гомоном, смехом и разговорами.
Сергей пошел по улицам бесцельно. Всюду по-весеннему копошился народ. Скрипели арбы с живностью на станцию.
Проехали немцы на гнедых лошадях. Две коннозаводческие тройки проскакали, заливаясь в серебре и бубенчиках.
Долго шел, пока перестали попадаться лавки, двухэтажные дома сменились одноэтажными, а одноэтажные — мазанками.
А за мазанками глянула степь забывающейся среди домов голубоватой далью, чуть зазеленевшая, вся распростертая навстречу весеннему безоблачному небу, навстречу ласковому солнцу. Еще не проснувшимся покоем, тихим и радостным, веяло и тянулось кладбище. Акации распустились, нежно и зелено закрывая его, а по дальнему краю белели новые кресты.
Ребятишки шмыгали кучками, как воробьи, ставили западни на птиц и пищали в пищалки из стручков акаций.
Человек в картузе, безбородый и безусый, в промасленном, блестевшем пиджаке, деловито шагал с гробиком под мышкой. За ним так же деловито и большими шагами шла женщина в платочке, молодая. Держась за подол, спотыкались двое ребятишек, сопливые, напряженно глядя на свои босые мелькающие ножонки.
Проехал поп с дьячком на дрогах, с бабьими волосами из-под широкой черной шляпы, — хоронить сразу несколько гробиков. В разных местах белели платочки, чернели картузы.
Доносился спокойный говорок. Но когда к могилке подходил поп, выпрастывая из ризы, мотая головой, волосы и дьячок, скупо помахивая коротко взятым кадилом, заводил: «Со-о свя-я-ты-ы-ми у-у-по-ко-о-ой...» — начинался бабий плач и тонкое причитание. Потом смолкали и начинали закапывать могилку, то же самое по порядку в других местах. Поп уехал, черный, тарахтя дрогами; все разошлись.
Сергей сидел, глядел через сады в степь. Вся она, синеющая, с тонкой далекой черточкой полотна, прежде так грустно звавшая куда-то, теперь не трогала сердце. И со злобой, чувствуя, что бессилен и подчиняется, поплелся назад.
Вот и палисадник, и акации, и в хорошо протертых окнах второго этажа белеет тюль занавесей.
— Хорошо, как раз к чаю, — говорит Елена Ивановна спокойно, как своему привычному человеку, и на ее добром, расплывшемся лице от рта и глаз морщинки.
«И Катя будет такая же», — злорадно думает он, в виде приветствия показывает ей зубы и с замиранием радостно слышит:
— Катя, иди чай пить.
Ему странно, — хотя это ведь каждый раз, — входит Катя, даже не Катя, а в комнате ее золотая головка, звучит ее голосок, ее большие серые жалостливые глаза, и уже комната заполнена, тут все.
— Мамочка, Крюков не приходил? Ты приготовила порции? Как ребятишки болеют!
— Я сегодня на кладбище видел, гробиков шесть было.
Она удивленно вскинула глаза.
— Вы на кладбище бываете?
Ему захотелось отомстить.
— Екатерина Николаевна какая живая, минутки не посидит, и все ее слушают, студенты на побегушках, и вы когда-то так?..
— Да. А теперь старая, а она как цветок, — радостно глядя на дочь, благодушно проговорила Елена Ивановна.
Ему показалось мало. И, показывая зубы, заговорил:
— Вот девушка, например, посмотришь — власть у нее, а в сущности тут не образование, не ум, не душевные качества, не столько это, а какой-то остаток, не поддающийся анализу... какой-то остаток от глаз, от... от... как волосы жгутом лежат... вся фигура, словом...
Она вспыхнула.
— Фу, какой вы!
Но раздумала и проговорила, мечтательно глядя перед собой:
— Как вы по-книжному говорите, то есть ужасно бестолково выражаетесь.
Оба засмеялись.
Пришел Николай Николаевич, пыхтя и отдуваясь.
— Ленуся, чайку.
— А знаете что, пойдемте ко мне в комнату.
Сергей пошел за ней, глядя на спускавшийся с затылка на шею тяжелый жгут золотых волос.
Блеснула чистая девичья кровать, на полках книги, все повито особенной наивной чистотой и прелестью. У него заныло сердце.
Она притворила дверь.
— Вот что, — и стала близко, позволяя глядеть в свои серые, широко открытые глаза, — вы имеете влияние на деда?
— Да. .
— Он сделает для вас все, о чем ни попросите?
— Да.