Том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице — страница 31 из 102

— Пошли, пошли! Я охальников не пущаю… Ишь, приобыкли к грязи, так вот и тянет вас на чужой хлеб!

Те озлобленно и обидчиво откликались:

— Чо развякался?

— Начал пузо набивать, так на людей, словно на собак…

Сеньча бесился, даже спал с лица.

Уже близко была пахота, когда рудничные взбаламутились совсем.

— Давай семян на нашу долю!

— На другие места пойдем!

— Тут и гульнуть не смей! Ни тебе с бабой побаловаться, ни тебе поплясать!

— Подавай нашу долю!.. Сами не дураки, без твоей указки проживем…

Еле угомонил их старый Марей.

— Эх, словно ребятенки! Помнить надо, откелева пришли сюды. Порознь кака сила, а? Аль не видите: миру охота нас достать, вот токмо не выглядел ишо нас вдосталь… Можа, ишо какие беды ждут… Токмо в одной куче сила наша…

Этот огромный, крепкий, как матерый кряж, сумрачный и тихий старик внушал к себе доверие непоколебимое. Всегда молчаливый, будто полный до краев думой, он работал неугомонно, истово, не покладая рук, а сам жил где-то в землянке, самом плохом жилье. Рудничные разошлись ворча, и все осталось, как было.

Но Сеньча ничего не забыл. Доска к доске, гвоздь к гвоздю сколачивал себе теплое гнездо. И вдруг этот ладный ход жизни нарушился, будто какая-то непонятная сила встала на дороге. Охота было сорвать досаду, и он срывал ее на Степане.

— Твоя выдумка… Ты людишек привечал… Вона, какие зубастые черти: гульбу им подай, баб, винище. Чай, токмо с горя мы наливались, а коли человек у домашности сидит, пошто ему всякая гульба! Надо добро копить… Ссылошные — не люди, проку от них не будет!

Не нравилась Сеньче и задумчивость Степана, скучливый его взгляд. Казалось, что и работает Степан так себе, для виду.

— Будь ты проклятущой, Степка! Пошто сюды за нами шел?

— Пошто? Дурак! Вольность всем нужна. Я не в бабки пошел играть, коли сюды попал, я, мил-хозяин, все во как обдумал, и книжки мне сказали, што-де не могет такое человеческое состояние продолжаться до скончания века.

— Чисто ошалелый! Зря ты, парень, книжки читал, они нашему брату — враг, все в них для нашего обману… Вот у тебя и валится все из рук… Умен больно, кни-и-жник!

Иногда добрел Сеньча, таща из Бухтармы сверкающий, тучный невод, набитый серебристой рыбой. Хозяйская душа Сеньчи радовалась и гордилась удачей. Тогда мягчало его сердце и становилось жалко Степана.

— Тебе бы, знаешь, чо?.. Жениться бы надо… Аль все о девке своей, господской барышне, думаешь?..

Степан молча щурился на реку. Сеньча качал головой.

— Вижу, забират тебя!.. Зря-я!.. Видал я ее — тоща… На свечку похожа, что в великопостье жгут… За тебя Удыгай любу девку свою отдаст…

И правда: старшая дочь Удыгая Кырту давно заглядывается на русоголового парня. Волосы у Кырту черные, как смола, а глаза темны и блестящи, как горный вереск после дождя, и нежно лицо Кырту. А какая работница Кырту: первая в ауле! Парни говорят, что арачка из-под рук Кырту слаще всякой другой. Ладно ткет Кырту, выхаживает жеребят, коз, телков. Никто так часто не моет круглых колен, на которых несравненно раскатывается тонкая пресная лепешка, и ни у кого нет столько одежды, сколько у Кырту. Никогда еще не хварывала Кырту, здорова, как марал, весела, как лесная птица… Вот как расхваливал дочь свою Удыгай, но каждый раз опешивал от унылой ухмылки Степана.

— Не хошь?.. Другой девка есть?

Степан кивал с горестной радостью:

— Есть. В городе.

— Ж-жялка!.. Э-эх, жялка! За тебя хочу девку отдать… Ты хорош…

За Кырту сватались. Многим нравилась длинноглазая, тугокосая алтайка. Когда приходила она на горную поляну, голодные мужичьи взгляды тянулись, напруженные, к ней, но алтайка дико сверкала глазами, морщила красные, как брусника, губы и шипела, как раздразненная кошка:

— Уйди-и!.. У-у… Кырту… тьпфу-у!.. Не надо мужик Кырту!..

А сама манила глазами Степана, с бессознательным бесстыдством распахнув широко спереди расшитую кусочками мехов и шерстью холщовую рубаху, показывала два смугло-золотых холма тугих высоких грудей и гладкий живот, и так и сияла ослепительно белозубой улыбкой.

— Гляди-гляди… хорош мужик… Кырту ладной девка… гляди!..

Особенно добивалась Кырту молодежь с рудников. Но охаивала их и сама девка и Удыгай: очень-де много ругаются, падки до драки, когда выпьют арачки, будут обижать жену, — ненадежный народ. Алтайка все шире улыбалась Степану и каждый раз манила к себе смуглой рукой.

Степана все корили:

— Рыбья кровь!.. Тут бы отдай все — да и мало! А он, накося, остолопом стоит…

Осуждал и Марей:

— Ты о девке городской не думай, парень! Такая кралечка шелкова не для нашего бытья…

Прослышал Удыгай про конные разъезды внизу, у каменных подножий гор, и затосковал.

Пришел на становье русских, принес ташаур араки, поклонился и спросил, что они намерены теперь делать.

В долине опять зеленели богатые всходы. А подальше, на пологих взгорьях, паслись стада Удыгая; щипали траву молодые игруны-жеребцы, переваливались тугими боками коровы, а бараны и овцы растекались вверх и вниз, как пестрые волны.

Сеньча отпил из туеска и хлопнул Удыгая по понурому плечу:

— Ниче, мило-ой! Вона хлебушко-то какой! От благодати кто побежит! Никто нас пальцем не шевельнет.

Кержак Алеха и остальные, что подружились крепко с Сеньчей, подхватили перекликом:

— Мы што?.. И подать заплатим…

— Отчего для свово народушка не предоставить?..

— Што подать? Токмо дай нам по своему разумению жить, не трожь…

— Мы хрестьяне, а не тати какие…

И Удыгай немного успокоился.

Вечером он зарезал барана и велел позвать всех на угощение. Гости-молодежь попросили песен. Удыгай отказывался: теперь невеселы песни у алтайцев, хотя в старину певали люди так же полно и радостно, как птицы. Но очень настойчивы были просьбы, и Удыгай согласился спеть сначала старинную песню:

Мягкая шерсть у баранов,

О-ой!

Густое молоко у кобылиц,

Эй-о-ой!

Рад мой нареченный достатку моему!

Эй-о-ой!

Радуйтесь со мною, верные друзья,

Ой-ей-ей!

Удыгай доживает свою жизнь и уже обременен днями. Много любил он жен, и жены любили его за приветный нрав и хозяйственные руки. Много народил Удыгай детей, и хотя здоровы они и крепки, все тревожнее на сердце старого Удыгая. Все беспокойнее становится на Алтае, и не стало уже людей, которые помнили бы старое приволье, когда разводили алтайцы свои стада, женились, охотились, слушали мудрость своих стариков и умирали, насыщенные днями среди вольных и цветущих гор.

Бывали и иные времена. Хотя и тогда обижали богатеи бедных алтайцев, но никто не гнал их с родных становий, не отнимал их лугов, не уводил лошадей и баранов, солдаты не жгли аулов, чтобы рыть и взрывать камень, ища там золото, руду и драгоценные породы.

И преисполнилось сердце Удыгая острой печалью.

Удыгай запел старую песню, что родилась среди пожарищ, плача и разорения, когда пришли русские рыть и дробить твердыню гордых Алтайских гор.

Пел Удыгай:

Ой, ой, аул горит.

Ой, ой, стадо бежит.

Ой, ой, бабы ревут.

Девки воют, ребята боятся.

Мужики на себе волосы рвут…

Где стада мои? Солдаты увели.

Где юрта моя, войлоком крытая?

Купцы с солдатами сожгли.

Царю надо Алтай копать,

Ищет золото русский царь…

Царь идет с великим огнем…

Царь солдата шлет,

Найдет везде алтайца,

Будто птица он, русский царь,

Птица страшная,

Жадный орел, —

Его клюв в грудь нам вонзился,

Тело наше клюет.

Клюв у орла золотой,

Золотой клюв его всегда в крови…

Долга песня, уныла, от нее даже ест глаза, как от дыма. Пел старый Удыгай, качаясь горестно, как в бурю сосна с высохшими корнями. Пел Удыгай, а молодой кержак Алешка пересказывал по-русски старинную песню-быль. Удыгай кончил и молча обвел всех глазами. Аким Серяков молитвенно сказал:

— А вот, братцы, слыхивал я от стариков, ежели от Усть-Каменогорья все иттить к теплу, на Китай, так есть тамо страна вольная…

Степан, как всегда за последнее время, горько ухмыльнулся:

— Вольная страна! Вроде как бухтарминская воля — ты наверху хоронишься, словно белка орешки сладки щелкаешь, а внизу солдатня ходит, тебя поджидает. Не так ли тамо?

Но Аким даже не заметил усмешки Степана.

— Про город Аблайкит[39] баю… Жило тамо племя какое-то богатеющее. И пришла к им болесть злая… Померли от ее все, а богачества оставили в погребах глубоких, богачеств на всее жисть хватит… И лежат они в земле, упорных людей ждут…

— Не тебя ль, кишка зобаста? — насмешливо бросил кто-то из дружков Сеньчи. Не любил Сеньча и Акима за то, что тихий, застенчивый парень все рвался куда-то, не прикреплялся к месту. И тут не утерпел Сеньча, чтобы не ущемить загоревшуюся душу Акима:

— Про себя кумекаешь? Таки людишки, кто с места на место, словно кукушка, переметываются, упорны молодцы, по-твоему? Хо-хо-хо!.. Таким клады не даются.

Степан искоса глянул на пополневшее, румяное, но сейчас беспокойно дергающееся лицо Сеньчи и сказал так же зло, усмешливо:

— Все по своей мерке ладишь. Токмо и упорства твоего, што в землю вгрызться да на всех плюнуть, добра нажить поболе, а дверь на клюшку изнутри, штобы народ неприютный твою утробу не тревожил. Вот како упорство твое. Знаем!

Сеньча вскинулся, как всегда, с бешеной горячностью, будто что у него отнимали:

— А мне чо? Всех угреть повелишь? Кажной за себя. Чай я настрадался вдосталь. Я бы вот…

Марей строго пошевелил нависшими бровями:

— Не якай! У всего народушка така же жисть… Кумекаю: сила в народушке большущая, ежели он скопом пойдет.

Сеньча усмехнулся.

— Н-да-а!.. Народ сбирать… Якшайся со всякой рванью!.. Один ленив да на ногу тяжел, а мне работка всего дороже!