Том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице — страница 36 из 102

А Вера Андреевна мучилась бессонницей, поздними сожалениями, отвращением к собственной слабости, презирала свое трусливое жалкое сердце — и плакала в душистый платочек.

«Горькая, горькая моя судьба… Надо бы мне повиниться ему: я — мужняя жена, уходи, спасайся. Ах, зачем я так не сделала!»

Мученьям не предвиделось конца, и Вера Андреевна с ужасом думала: «Как я теперь жить буду?»

Но однажды утром, хихикая, рассказал ей капитан Фирлятевский, как выразился о ней беглый гайдук: ее «испоганили», она «предала». Вера Андреевна побелела, пошатнулась от стыда и страха, — что с ней будет, если Фирлятевский расскажет всем, что ее, Веру Андреевну, выбранили чуть ли не последними словами!

— Ах… злоба какая!.. — вскрикнула Вера Андреевна с непритворными слезами. — Ни минуты единой не думала я, чтобы ему зло сделать… Вот награда мне за былую мою доброту!

Вот и было куда сбросить тяготу с нежных плеч, к которым вовсе не приставал загар.

Мало ли что в девичестве случается! Если этот человек любил, зачем же он ушел, оставил ее без защиты? А ей было трудно, она же девушка одинокая, бедная, без роду, без племени. Перед сильными людьми с родом, с чинами, с деньгами девушка безродная просто букашка. А теперь свой дом есть — Качки и приданое дали. Муж жалованье получает неплохое. Если она, Веринька, ему помощница, то он и в чинах будет возвышаться. Ежели кавалер блестящий, столичный оказывает внимание — лестно, а для мужа полезно. От многих городских модниц она, Веринька, отличается и платьем, и прической, и обхождением. Так что, когда муж до большего чина дойдет, то стыда за нее терпеть не будет.

Так прошлое барской барышни с ее девичьей любовью к гайдуку все глубже и крепче уходило в землю. Следы же его затаптывались каблучками сафьяновых туфелек, последнего подарка мужа. Вера Андреевна поплакала напоследок уже от обиды и успокоилась на том, что она не из тех, кто спорит с жизнью.

Идя на рандеву, Веринька нарядилась особенно изящно, но строго, чуть шейку обнажив. И рандеву осталась довольна: к месту сумела намекнуть на тонкий свой вкус и на «несоответственное к сему довольствие мужа». Горный ревизор, разнеженный новой, юной свежестью, соединенной со скромным достоинством, обещал «принять меры» и перевести канцеляриста Залихваева в помощники столоначальника.

Вера Андреевна шла со свиданья и улыбалась, отгоняя веером мух. А чтобы не возбуждать подозрений у стареющей ревнивицы, направилась по тропке, что вьется по невысокому взгорью над крепостным двором.

Только хотела поправить кружево на плече… и замерла рука в воздухе.

Внизу, перед входом в подвал, стояла длинная, как гроб, телега с высокими боками. Ржали сытые лошади. Солдаты стучали прикладами и торопливо втягивали носами по хорошей понюшке.

На телеге стояли двое: темнолицый старик и Степан, к кому бегала когда-то по черной лесенке в каморушку. Молодая дама застыла на месте, и некуда было спрятаться, некуда бежать.

Степан вдруг выпрямился, глянул вверх, увидел. Загремела цепь на его скованных руках. Он дрогнул большим телом, как дерево перед последним ударом топора, тряхнул головой, подняв вверх белое, как известь, лицо.

— Здравия желаю, барыня молодая, Вера Андреевна. Хорошо ль гостится на вольном воздухе? Спокойна ль душенька?..

Усатый казак пихнул его коленом:

— Садись, анафема!

Он сел в середину, рядом со стариком. Кругом расселись солдаты и казаки.

Ветер вскручивал мягкие густые Степановы волосы, заносил через плечо длинную бороду старого Марея.

— Верховые! Н-на места!

На крыльцо гауптвахты вышел комендант Фирлятевский и махнул платком.

Из-за конюшен вынеслись и загарцевали конные казаки и четыре офицера. Обступили кругом телегу, закрыли ее живой островерхой стеной своих хвостатых пик.

Комендант опять крикнул пронзительно:

— Приказ помните?

Гаркнуло:

— Так точно!

Фирлятевский опять махнул платком:

— Ну, с богом!

А на горке молодая женщина в сиреневом платье завязывала дрожащими руками зеленые ленты шляпы. Глаза щурились на высокий столб пыли за воротами форпоста. Сердце уже переходило от дроби к мерным, тихим толчкам. К губам вновь притекла их алая кровь, которая не терпит помады. Еще срывался шепот:

— Господи! Какая ж я несчастная, что перенесть пришлось!

Но вечером Вера Андреевна, тихонько смаргивая слезу, уже деловито суетилась, укладывая корзины и баулы, — ее превосходительство собиралась домой.

Отправив жену в город, Качка приказал готовиться к походу.

Ложные поселяне

Кырту не однажды забегала в русскую сторону поселка. Все тревожилась о Степане.

— Нету, нету ишо дружка твово ледяною, — хмуро встречал ее взгляд Сеньча.

— Нету?..

И пропадала ожидающая улыбка смуглого лица.

Айка жалела Кырту.

— Проклятущи вы, быват, мужики. Извелась девка вовсе, с лица спала… А Степан вот привезет сюды женку свою городску, гляди тогда Кырту да слезы утирай.

— Поедет этакая, пяль рот шире, — фыркнул Сеньча. — На городском набалована шибко, вертнет хвостом — и припрется Степка, как черт, в купель маканой… Льзя ли барской девке верить?

Шли дни. В горы никто не вернулся. В поселке начали готовиться к косьбе.

— Плохо дело, робя, — сказал беспокойно Василий, — видно, пропали где товарищи наши…

Сеньча отозвался почти озлобленно:

— Коли сам медведь на облаву идет, ужли ему шкура дорога?

— Их ведь убить могли… Солдатье-то всюду рыщет… А жалко дюже Степку… Парень доброй, для себя не жадной, о людях болящой…

Вечером опять прибежала Кырту.

Черные глаза ее потускнели от слез.

— Степан?

Рудничные ребята уплетали баранью лапшу.

— Кого выглядываешь, девонька баска?

— Поди-тко, присядь сюда…

— Дался те Степка!

— Садись, девка, с нами!

Алтайка глянула было удивленно, вслушавшись в слова. Как услыхала про Степана, вспыхнула и злобно взглянула на хохочущих мужиков:

— Тьфу!.. тьфу!.. Дурак!.. Дурак!..

Один, другой повернулись к сердитой девке. К женскому гневу и непокорству на рудниках не привыкли.

— Ах ты, проклятуща!..

— Погоди, язык-от те пообрежем!..

— Вот брякнем ей сейчас про дружка…

Алтайка сорвала сердце и уже повернулась уходить.

— Стой, девка!

— Ну?

— Знаешь, где Степан-от? За бабой в город поехал, за женой… А ты ему хоть помри… Бабу вот себе привезет…

И рудничные показывали ужимками, как ладно будет Степану с привезенной из города женой.

Алтайка будто вросла в землю, руками сдавила грудь. Потом, не мигая, отвернула от уха звенящую подвеску из медных шариков и ярких бус и подошла ближе. Будто мучимая жаждой, она тихонько облизывала запекшиеся от волнения губы и, пугливо кося глазами, слушала злые, как полынь, вести.

— Ну, что стала? Поди, поди!.. — крикнул кто-то из рудничных.

Алтайка, как безумная, бросилась вверх по тропинке, царапая себе лицо и оглашая горы протяжными стонами.

Подошел Василий и упрекнул озорников:

— Зря вы хорошую девку обидели. Зла от нее никто не видал. Бессовестные вы люди!

Вскоре на рыбалке встретили кержацкие ребята охотников, что птицу возили в форпост «Златоносная речка». Охотники рассказали, что видели своими глазами, как увозили из форпоста беглых.

В поселке это известие встретили по-разному.

Сеньча закряхтел, зло мотая головой.

— Была у Степки заковыка в башке. От книжек это, от их самых… А Марей — связался черт с младенцем… Акимко… Ну, в том давно кровь испортили, с его что возьмешь… Ниче для себя не старался… И все они трое такие.

Ребята из кержаков всегда стояли за Сеньчу, — тоже о хозяйстве готовы денно и нощно печься: так-де и надо было ждать, что эти трое сгибнут.

— Дурачье! Аль вы вовсе без разума? — вдруг вскипел Василий. — Чай, их про нас пытали. Видно, они выдать нас не пожелали, а то бы их не увезли…

— Хы! Сказал тоже. Нас выдать!.. Да таких делов и быть не должно, коли люди с одной земли добро для своей жисти брали.

— Как на кого!

Рудничные, узнав про беду, вспыхнули как порох.

— Не, мы не дураки, тож оставаться.

— Теперя не обманешь.

— Видно, ишо не дошли до вольного места.

— Опять начальством запахло.

— Туда уйдем, где начальства и духом не слыхать.

— Тут нам не доля!

Решив уйти, они стали забирать себе косы, топоры. Наплели себе кошелок и до отказа набили их рыбой вяленой, картошкой, мукой. Налетели к их избушкам Сеньча, ребята из кержаков. Сеньча так и кипел непереносной хозяйской обидой.

— Чо, окаящие, творите? Хозяйство рушите? Тащить вздумали? А? Не дадим!

Молодые кержаки тоже наступали:

— Не дадим!

Рудничные же словно вина выпили. Они замахали косами, вытащили и топоры из-за поясов, бранью и криками встречали миролюбивые уговоры Василия:

— Брось, робя!.. Ей-бо!.. Уж начали жить и будем дале тут…

— Наживесся тут курой во щи… Хо-хо!..

Василию полюбилась красивая кержачка Татьяна.

Услыхав, как она кричала и препиралась — и сам ввязался в ссору.

Вставало солнце, желтое, словно курма — горный цветок с пушистым, как щека ребенка, листом. Заря разгоралась, обливая пронзительным светом взбушевавшийся поселок.

Стояли друг против друга две породы людей: домовитые хозяева и переметный, неспокойный, легкий на подъем рудничный люд.

Уходящих на лучшие вольные места было больше, чем остающихся. Те и другие расстались, добра не вспомнив.

— Зря мы вас приняли, дьяволы.

— Свой хлеб-от ели, хайлы жадные!

— Сами хайлы! Изб добрых после себя не оставили…

— Будете хвастать, так в наследье подпалим ишо…

Большая горластая толпа ушла в горы. Сеньча помрачнел, но к полудню разошелся.

— А бастей так будет, робя! Теперя дружней будем по-нашенски жить. Мышины души, струсили… Не слыхивал я, чтобы с Бухтармы людей ловили. Алтай-хребет, батюшко наш, не допустит сюды незнакомого человека.