Том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице — страница 43 из 102

— Благолепно баешь, девонька! — умилилась боярыня.

— По пясточке[51] во все стороны отмерим — круг изошьем, твердь небесна… тут надобно камень синь-адамант. Ишо малу пясточку от круга отмерь — и страсти господни проложим земчугом и малу толику иными каменьями. Не поскупись токмо, боярыня, яхонту да червленых крохотных камушков отпустить — червленой-ат камень яко кровь засветится. А во всех углах того плата разошьем земчугом же по ангелу летящу, на трубе играющу. А обошьем мы тот плат сребромохрой тесьмой… и засветится тот плат, боярыня, яко любовь и скорбь твоя неразмычная.

— Ох, взяла ты меня за сердце, девка! — и боярыня даже всхлипнула.

— Поди ты сюда, умница! — и она, окончательно расчувствовавшись, обняла Ольгу и поцеловала ее в гладкий матовый лоб. — Ох, девонька, уж больно полюбился мне совет твой, што, мыслю, окромя твоих рученек, никто краше того плата не изладит. Слышь, Варвара, пусть Ольгуха мне тот плат разошьет!

Далее начался разговор о бархате и каменьях.

— Али в Москву людишек спослать? — раздумывала боярыня.

Варвара радушно засуетилась.

— И-и, матушка, да тут близехонько у нас есть молодец тароватый, Селевин Осип, купец монастырский — он те хоть со дна морского добудет!

— Ладно, — согласилась боярыня. — Закажи все добытчику твоему.

Ольге было приказано работу начать тотчас же, как только Осип принесет товар. А чтоб «искуснице повадней было», боярыня обещала ей сделать подарок к свадьбе. Вдовица даже облизнулась тихомолком: боярыня хоть и нравная и с придурью, как иногда случается, но уж если вздумает кого одарить, то на алтыны считать не станет.

«Атласом, суконцем, тафтой китайской али мягкой рухлядью[52] наградит», — думала Варвара. Давно хотелось ей, посадской щеголихе, обновить свою «обеднюшню шапку». Отец кабацкой Диомид, который продает мед да брагу в монастырском кабаке, уж давненько обещал ей шкурку бобра — чу́дны бобровые гоны во владениях обители. Но мешкотен этот тугодумный монах, отец Диомид, а пуще того скуп и хитер.

— Слышь, Ольгуха, слышь, девонька! — запела Варвара. — Уж коли наградит тебя боярыня мягкой рухлядью, уж ты обо мне, прошу, не запамятуй. Уж ты мне-то посули, ладно?

— Коли одарит, могу и посулить, — ответила Ольга.

Вдовица посмотрела на склоненное над пяльцами девичье лицо и, по привычке не верить никому, подивилась про себя: «Уж больно девка покорна, воск ярой! А поди, себе на уме, тоже хитра-хитруша!»

А Ольге больше всего хотелось, чтобы ее сейчас не трогали, чтобы не напоминали ей ни об Осипе, ни о свадьбе. Когда Осип Селевин сидел с ней рядом и, обнимая ее плечи, пророчил, как будет она скоро «хозяюшкой по сеничкам похаживать», — когда она слышала его мягкий воркующий голос, тогда верила тому, что он говорил: да, да, ей, сироте, уже наскучило «из рук дядьев глядеть», их попреки слушать; да, хорошо хозяюшкой по горнице ходить, гостей принимать… Но уходил Осип — и мечты разлетались, как вспугнутые воробьи.

Туго натянутый зеленый шелк поскрипывает под иглой. Идет игла по зеленому полю и след оставляет алый и лазоревый, вперемежку с золотом. Вьется неверная шелковая нитка, обвитая тончайшей золотой битью[53]. Зацепилась с изнанки за лазоревый лепесток — и оголилась драгоценная нитка, тонким вьюнком сползла с нее золотая бить. Надо терпеливо обкрутить нитку, ведь каждая на счету. Но золотобитье юлит, развивается, будто светлый волос льнет к руке, светлый волос на милой голове.

Ольга уколола палец и вскрикнула.

— То к добру, — усмехнулась Варвара. — Видно, рукоделье твое дюже приглянется.


Через три недели, в половине сентября, Игнат-просвирник в разговоре упомянул, что семнадцатого сентября Осип Селевин женится. Не заметив, как вздрогнул Данила, просвирник добавил:

— Сам слышал, у Параскевы-Пятницы оглашали[54]. То-то через два дня ты, паря, нос в вине помочишь!

— Мне того вина ненадобно! — злобно крикнул Данила. — Псам смердящим то вино выплесну!

— Эко, оглашенной! Уж браток девку у тебя не перебил ли? — догадался просвирник.

Данила поднял мрачный взгляд.

— Перебил.

— Эко горе, эко горе! — сочувствовал просвирник. — Одначе, паря, голову не вешай. Айда, возвеселим сердца наши, де́рнем по чарочке!

Данила, в знак согласия, отчаянно махнул рукой.

В царевом кабаке было жарко и душно. Едва Данила с просвирником успели войти, как следом за ними через порог с хохотом и визгом перевалилась меховая куча. Диковинно кувырнувшись, куча распалась — и посреди кабака очутились два мужичонка в вывороченных мехом вверх полушубках. Рожи у мужиков были вымазаны сажей и натерты кирпичом, белые зубы скалились, глаза бегали во все стороны, губы весело чмокали. Один из скоморохов, тот, что помоложе, надел на всклокоченную голову грязный колпак с медным бубенцом, скорчил уморительную рожу и подбоченился.

— Ай, не цокотала сорока, а гости у порога.

Потом толкнул того, что постарше, вислощекого и лупоносого, и спросил, подмигивая:

— Айда, што ль, в церковь?

Лупоносый изобразил испуг:

— Ой, на дворе грязно!

— Айда в кабак!

— Ой, ужли под забором не проберемся?

Скоморохам плеснули по чарке. Оба выпили, утерлись и продолжали зубоскалить.

Маленький скоморох, что помоложе, пополз на брюхе, а высокий лупоносый разлегся в ленивой позе, урча и мурлыкая по-кошачьи. Маленький скоморох спрашивал умильным голоском:

— Зверь наш тихи́й, кот Евтихий, бают, ты в монастырь постригся?

Лупоносый — кот — отвечал жирным мурлыкающим баском:

— Тако, чадо, тако. Постригся.

— И посхимился?

— И посхимился, чадо.

— Знать, скороми не вкушаешь?

— Ни-ни… грех-то какой!

— Мимо тя путь мой лежит. Чай, не тронешь меня, кот Евтихий?

— Гряди, чадо, — ты же мышь скоромная.

Маленький скоморох воровато пополз, уморительно подбирая ноги. Вдруг лупоносый — кот Евтихий — бросился на него и сгреб под себя. Маленький запищал жалобно, якобы по-мышиному:

— Ой, ой!.. Грех-то какой!.. Оскоромился, кот Евти-хий-й-й!

А Евтихий, трепля мышиную шкурку, отвечал довольным урчаньем:

— Кому скоромно-о-о, а мне здоро-о-ово-о!

Кругом загоготали. Просвирнику потехи так понравились, что он поднес скоморохам по ковшичку браги.

— Эй, шишиги[55], пей за наше здравие!

Маленький скоморох особенно смешил, и, развеселясь, Игнашка щелкнул его по башке.

— Эй, птичка-невеличка, откуда у тебя што берется?

— Мала ворона, так рот широк! — быстро нашелся скоморох.

— Ох, шастуны[56] вы, шишиги! — добродушно буркнул кабатчик, сиплый мужичонка в суконном кафтане, который сидел на нем, словно краденый. — Языки ваши прытки, шеи долги, на перекладину годны.

— Што ж, — сказал, приплясывая, лупоглазый. — Айда исполу, дядя, — петля моя, шея твоя!

— У-у, вы, нехристи проклятые! Беса тешители, — вдруг раздалось с порога.

Высокий чернобородый монах с кожаной кисой у пояса махал волосатыми кулаками.

— Напили, наели, да и ноги унесли!..

— Да ты ж сам нас в тычки прогнал! — возмутился долговязый. — Беса, баял, тешите… ну, мы и шасть на другу печку!

— Эй, Акуля, пришла откуля? — запищал малорослый скоморошишко.

— Я вот ярыжку кликну да тебя самого спрошу, откулева ты, мышь защельная! — вскипел монах кабацкой.

— Мы-то? — промурлыкал лупоносый. — Из села Вралихина, что на речке Повирухе, ни близко, ни высоко, ни широко, ни далеко. Взять с нас неча, сам зришь, отче: шапки на нас волосяные, рукавицы свое-кожаные, сапоги нешвёные, черт тачал!

И долговязый скоморох показал свои ноги в кожаных чунях, стянутых у щиколоток сыромятными ремешками.

— Ох, отче, есть за мной долг, не скрою, возверну не скоро, а станешь докучать — и век не видать.

Все питухи, развалившиеся за длинными столами, заставленными глиняными кружками и жбанчиками, были явно на стороне скоморохов и ждали, как они сейчас испотешат монастырского кабацкого, отца Диомида. Кровь бросилась в лицо монаху, его черные навыкате глаза злобно блеснули, а длинная волосатая рука вдруг схватила за шиворот маленького скомороха.

— А-а, попался-я! Вот я те к самому троицкому воеводе сведу!.. Он те под Каличьей[57] башней ноги повытягает…

— Стой! — сказал чей-то спокойный и твердый голос. — Стой, отец, отпусти скомороха. Шуба овечья, да душа человечья.

Все оглянулись и только сейчас заметили в тени в углу пожилого человека с длинной сивой бородой клином, лысого, глазастого, как икона.

Незнакомец встал и оправил свой широкий пояс, надетый поверх безрукавки из тисненой буйволовой кожи. Из-под засученных выше локтя рукавов грязной рубахи видны были сильные жилистые руки, на коричневой коже которых Данила разглядел несколько рваных шрамов, такой же рваный шрам был на виске.

Монах, заметив за поясом незнакомца пистоль и длинную рукоять кинжала, сразу выпустил скомороха и угрюмо спросил:

— Кто таков — шишиг прощать?

— А тебе не все едино? — усмехнулся незнакомец. — Сколь велик должишко тот скомороший?

— Один алтын да две деньги.

— На, получи, отче! — и незнакомец сунул монаху деньги.

Тот в крайнем изумлении принял их, исподлобья следя за странным даятелем — в своем ли тот уме?

— Примай, примай, отче Диомид! — насмешливо молвил просвирник. — В свят день до обеда можно такого человека зрети: деньга у него, вишь, вольготно лежит, алтынным гвоздем не приколочена!

— Ну, сподоби тя господь! — пробормотал отец Диомид, спрятал деньги в большой свой карман и поскорей вышел.

Скоморохи повалились в ноги нежданному защитнику.