Том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице — страница 51 из 102

Она уже ластилась к Диомиду, умильно заглядывала ему в глаза.

— Ой, да не мешкай ты, Диомидушко!

А монах, желая продлить эту сладкую забаву, нарочно не торопился, шарил да шарил в своем бездонном кармане — и наконец вытащил оттуда пышную шкурку бобра.

— Охти-ти-и! — и вдова бросилась целовать волосатое лицо монаха.

Потом, прижав шкурку к маленькому мясистому лбу, подскочила к зеркальцу в медном поставце и, как девчонка, стала вертеться перед ним. В мутноватой глади зеркальца, не больше кружечного донца, нарумяненное, сдобное лицо вдовы расплывалось красной ягодой, но женщина все охорашивалась, притоптывала, посмеивалась.

— Откудова зерцало-то у тебя? — ревниво спросил Диомид.

— То Оськи Селевина дарена заморска диковинка, — рассмеялась вдова.

— О-х-х, Вар-рька! — и чернец угрожающе поднял было кулачище, но лукавая баба только еще звонче рассыпалась озорным смехом.

— Не больно-то щедрой подарок — поставец с зерцалом. Мой-то подарок куды краше: ить я подмогнула Оське невесту себе окрутить, ить я красной девице нашептывала о богатом госте, добром молодце. Вот и заловила красна зверя в охотничьи сети… Первей всех, слышь, я на свадебку звана!

Варвара распушила шитые рукава и павой прошлась по горнице.

— Ох ты, зелье мое греховно! — умилился чернец.

Вдова ущипнула монаха за ухо.

— Где бобренка-то стибрил, Диомидушко?

— Того и ненадобно было, — самодовольно сказал чернец. — Добром взял.

— Ой ли?

— Вот те Христос!.. И бобров люди ловят, милушка… Все со грехами, все на греховище живут. Ведомы мне и чужие грехи — у нас на бобровых гонах, окромя монастырских, и мирские ребята… Вот я за тот грех и ухвачуся. Зазову к себе грешника да с глазу на глаз, яко на духу, и приступаю: «Ой, человече, страшися — грех твой вельми жестокой, коли отец архимандрит проведат, от кары его страдати будешь зело. А уж ангелы-то и все святы угодники на небеси на тя, нечестивца, взирая, слезьми заливаются — жалко им твою душу дьяволу отдавати во геенну огненну…»

— Уж ты насулишь!.. А тот поди дрожма-дрожит?

— Ино для того и тшуся, лебедушка!.. «У меня, — баю, — молитв много не про тебя одного. Без памятки, глядь, с другой какой перемешаю. Дай-кась мне хучь бобренка какого… дабы не запамятовать мне…» Он и радехонек: на, бери на выбор!

— Ох, дорого молитвуешь! — и полное тело вдовы снова заколыхалось от хохота. — Верно люди бают: черней чернеца нету!

— И-и, бабонька, — не смутился Диомид, — зато чернецова молитва наискорейше до господа-бога доходит, — он, милостивец, своих работничков наперечет ведает.


Побывав на другой день у брата Никона, Федор вместе с ним и Настасьей направились в соседнюю избу, чтобы послушать девичьи заплачки перед завтрашней свадьбой.

Около черной, повалившейся набок тихоновской избы толпились любопытные. На крылечке, в сенцах толкались и шушукались девчонки-подростки, старухи, ребятишки; они с завистью глядели на подружек невесты, рассевшихся по лавкам вдоль стен, вымытых, выскобленных, как на пасху.

Ольга Тихонова, по обычаю, сидела на низеньком чурбашке, почти на полу, и неподвижным взглядом смотрела перед собой, будто окаменев в терпеливом, бесстрастном ожидании.

— Разнаряжена, словно икона! — шептались в толпе.

— И все новехонькое!

Сарафан из китайчатой камки с диковинными разводами пестрой застывшей волной лежал вокруг статного Ольгиного тела. Короткая душегрейка из зеленой парчи — обещанный подарок боярыни Пинегиной за искусную работу, малиново-алый атласный платок вокруг чернобрового лица, длинные, почти до пояса, разноцветные бусы — все искрилось дорогой новизной, будто освещая своим блеском убогую тихоновскую избу.

Подружки, игрицы и песенницы, нарядившиеся, кто как мог, разместились вокруг невесты, как цветущие кусты вокруг яблони.

В углу, под закоптелой, уже давно безликой божницей, сидели два сухопарых, трясоголовых старичка — дяди невесты, Тит и Федор, или, как их называли, «седые двойни». По левую сторону от них с такими же каменно-торжественными лицами восседали их жены, две крепкие бабы сурового вида. А по другую сторону божницы на почетном месте красовалась монастырская золотошвея Варвара. На голове ее была новая бобровая шапка с парчовым верхом. Набившиеся в сенцах любопытные девчонки-подростки из соседних деревушек и починков расспрашивали шепотом:

— Эко, дородная да румяная в шапке-то бобровой, кто така, откулева?

— Перва сватья, девку-сиротинку с богатым гостем сосватала.

Вдруг чей-то юный тоненький голосок крикнул в восторженном испуге:

— Жени-их!.. Жених с дружкой!

На сытых караковых конях («монастырские», — как тут же определил кто-то) подъехали Оська Селевин и дружка, посадский молодой купец Пронька Теплов. Жених, небрежно распахнув новый ярко-желтый суконный кунтуш польского покроя, ухарски бросил кожаный кошелек прямо в лицо какому-то беззубому старику. Кругом засмеялись. Взрослые, ребята-подростки и даже старики, стукаясь лбами, бранясь и толкаясь, бросились поднимать деньги. Какой-то рваный мужичок, шаря по земле, сослепу схватил загнутый носок красного жениховского сапога из козловой кожи.

Оська с громким хохотом вошел в горницу. Девишницы — игрицы и песенницы притворно испуганно заахали и еще теснее сгрудились вокруг Ольги.

Дружка, Пронька Теплов, распушив пятерней кустистую пегую бородку, отвесил всем низкий поклон. Потом сбросил с плеч легкий бараний полушубочек, крытый сукном василькового цвета, и разостлал его на полу мехом вверх. Поставив улыбающегося Осипа на сброшенный полушубок, Пронька вынул из кармана большую скляницу вина и две серебряные чарки. Позвякивая чарками о скляницу, Пронька начал вызывать невесту.

— Ольга свет Никитишна, изволь на винную чару сойти!

Девишницы замахали руками, будто охраняя сокровище.

— Нашу свет Ольгу Никитишну откупить изволь!

— Ну, и притчеваты [79] же вы, девки! — и Пронька бросил девишницам горсть алтынов.

— Ай, доброй дружко! — пропела с почетного своего места золотошвея Варвара.

— Щедрой дружко Прокопий-свет!

— Да, у меня алтын вольготно ходит! — хвастливо сказал Пронька и опять бросил горсть серебра в девичий круг.

Потом Пронька должен был сказать: «Изволь, невеста, маков цвет, на нашу шубу наступить — туто тебе и мягко и тепло. Да будет тебе с женихом богоданным и жить тако — в тепле да в мягкости».

Но вместо этого Пронька шлепнул жениха по затылку и ухмыльнулся, показывая гнилые зубы:

— Кланяйся, что ль, да проси свою богоданную — я, чай, свое уже отпросил, с меня будя!

Среди старух зашелестел шепоток, что дружко ведет себя не по обычаю: выхваляется, кобенится, лишние слова говорит.

Настасья, сидя между мужем и Федором, тоже шепотом осуждала Проньку Теплова:

— Небось на окольничевой свадьбе баял и кланялся по обычаю дедовскому — благолепно да таково истово, любо было смотреть. А тут старания у него ничуть не видно.

— Ведомо ему, что невеста — сирота бедная, вот старанья-то и нету, — задумчиво и тихонько сказал Никон. Ему не нравилось, что дружко, наперекор всему заведенному испокон веков на Руси, не показывал себя свадебным другом, а словно пьяный вахлак толкал жениха в спину:

— Ну, кланяйся, что ль, уж больно невеста-то выдалась спесивая!

Наконец, Осип третий раз вызвал невесту:

— Ольга свет Никитишна, изволь на винную чашу сойти, на ножки резвые поднятися, ручку белую подать!

Две ближние подружки, тоже золотошвеи, подняли Ольгу и подвели к жениху.

Дядя Тит и вдова Варвара, как посаженые, взяли самую большую потемневшую от времени икону, на которой светился только венчик сусального золота над головой спаса, обернули ее полотенцем и благословили жениха и невесту. Рядом с маленьким облезлым Титом монастырская золотошвея в своей искристой бобровой шапке, дебелая, нарядная, стояла, как пава. Все она делала плавно и так красиво, что все залюбовались ею. Благословив жениха и невесту, важно и благолепно, как требовал издревле русский обычай, Варвара сказала им:

— Вина прикушайте друг от дружки с поклоном да с приветом!

Пронька опять хотел было распорядиться как попало, но посаженая строго поглядела на него и потребовала:

— Ладь все по чину!

Девишницы уже затянули песни. Осип, изрядно выпив, притопывал и подпевал им с хрипотцой в голосе, не в лад, и явно мешал девичьему хору, но жениху никто не прекословил.

В низкой избе уже стало жарко. Трещала, чадила лучина. Пахло бражной кислиной, старыми овчинами и лаптями, которые по случаю торжества засунули на полати. Тяжелые навозные мухи, слетевшиеся на огонь из закуток и хлева, бились в затянутые пузырем оконцы и гудели, звенели, как далекие бубенцы.

За столом песельниц уже не слушали — все галдели и шумели кто во что горазд. Оба дяди, «седые двойни», Тит и Федор, обрадовавшись даровой выпивке, сидели рядышком, икая, бессмысленно бормоча и качаясь во все стороны, и все еще тянули вино и брагу.

«Пропили!» — думала Ольга, с ненавистью глядя на их потные головы, на растрепанные бороденки, на их умильное подмигивание в сторону суровых молчаливых жен, которых они во хмелю не боялись… «Пропили вы меня, проклятые!» — как в злом тумане думала Ольга.

Ей было нестерпимо душно, сердце стучало, хотелось скинуть плотный, как кора, скользкий и раздражающе шуршащий атласный платок, — но этого не позволял обычай: зазорно невесте накануне свадьбы простоволосой сидеть.

Наконец Варвара подала девушкам знак: «спасибо казать». Подружки, кланяясь каждому, начали выпевать «спасибо за хлеб-соль»:

И спасибо родным дяденькам,

Всей родне милой невестиной,

Титу да Федоту Матвеичам

За любовь, за соль, за хлеб, за вино!

Федор Шилов, выйдя во двор, на свежий вечерний воздух, с умиленным вниманием слушал девичьи песни. Ему вспомнился девишник Алены, ее тонкие пальцы, которые, как белые бабочки, трепетали в его горячей ладони.