Том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице — страница 62 из 102

«Плутарх, две книги печатные, греко-латинские, в десть».

В келью несколько раз заходили служки с разными поручениями от архимандрита и старцев. Келарь все нетерпеливее выслушивал и отдавал распоряжения, а сам с великой досадой думал: угораздило же Авраамия Палицына застрять в Москве!.. Все дела, с которыми в монастыре привыкли обращаться к Авраамию, свалились теперь на голову Симона Азарьина. Единственное поручение Авраамия, которое приятно выполнять Симону, — это приведение в порядок монастырского книгохранилища, которое насчитывало более тысячи книг. Авраамий хоть и называет себя книжником-любомудром, однако сам рыться в книгах не любит — видно, терпения не хватает. Всякую работу почернее Авраамий любит сбыть другим, только бы почаще «перед мирскими» красоваться — вот, мол, какой он, Авраамий, философ, ритор и книжник любомудрой, который «зело грамотен, письмен и многоязычен» — изучил греческий, латинский и польский, знаком и с немецким. Симон Азарьин тоже не лыком шит: читает и пишет на тех же языках, а с немцами, поляками даже разговаривать научился, когда жил вместе с братом, который работал толмачом в Посольском приказе, в Москве. Могло статься, что и Симона Азарьина, как и брата, стали бы приглашать во дворец к Борису Федоровичу Годунову толмачить на приемах иноземных послов, — да помешало горе, жена Азарьина, четверо детей и мать его, так любовно пестовавшая внуков, умерли все почти в один день от чумы летом 1592 года. Двадцатидвухлетний вдовец обезумел. Несколько раз его спасали от петли и вытаскивали из Москвы-реки. Наконец, не находя ни в чем услады, он решил постричься в монахи. С течением времени обнаружилось, что Симон Азарьин один из самых «книжных» людей в Троице-Сергиевом монастыре. Недаром Авраамий Палицын именно Симону Азарьину поручил составить опись монастырских книг. «Поручаю разумение твое господеви», — отъезжая в Москву, сказал Авраамий и троекратно облобызал Симона, как любезного брата, — ох, хитер, хитер старший келарь! Уж что и говорить, умеет Авраамий придавать себе вид блаженного и преподобного мужа, просто хоть икону с него пиши! А, впрочем, пусть его возвышается больше, если ему того хочется — Симону Азарьину в конце концов это безразлично. Только не мешал бы он Симону читать любимые книги и вести «запись лет преходящих», чтобы внести свою скромную долю в русский летописный свод…

В дверь постучали. Симон досадливо завозился в кресле, но вспомнил, что так тихо и настойчиво стучал всегда его ученик и помощник по работе над книжной описью, скорописец Алексей Тихонов. Келарь быстро подошел к двери и отодвинул засов.

— Входи, Алешенька. Ой, да ты дрожмя-дрожишь, парень!

— За людей дюже боюсь, отче. Своими очами видел я, как вражьим ядром младенцу головку оторвало…

Алексей передернулся, снял свой черный колпак и дрожащей рукой провел по высокому покатому лбу.

— Доколе будет длиться горе сие, огненно да страховито? — спросил он, печально крестясь и тревожно вслушиваясь. В сыром осеннем воздухе глухо рвались мушкетные выстрелы.

— А мы с тобой, Алексей человек божий, вот как учнем робить… — и келарь хитро усмехнулся темно-серыми глазами, — авось господь отгонит от нас сию нечисть… Мы же с тобой люди книжны, пребудем в келиях наших за трудами мирными… Вот гляди, сколь я днесь книжиц описал…

Алексей Тихонов перевернул страницу и кротко улыбнулся невеселыми черными глазами.

— То выйдет целая книга о книгах же, многоописательна и зело полезна. Мыслю, отче, уж коли ты мужей святых и ученых описал, то надобно и мою опись сюда ж присовокупить…

— Ино и делай тако, сыне, — довольным голосом сказал келарь.

Алексей начал писать, диктуя себе наизусть:

«Максим-философ, родом александрианин, епископ Константинопольской боря Арианы[95], на няже[96] и книгу написал о вере, юже[97] даде князю Медиоланскому. Сей Максим-философ и мученик написа книг 45 и толкование на Аристотелевы категории…»

Алексей приостановился и глянул на келаря задумчиво сияющими глазами.

— Иметь бы мудрость и знания сего мужа, отче!

— Уподобиться тому для тебя зело мочно, тако мыслю, сыне! — уверенно ответил келарь. — Памятствуешь ты о книжном обильно, и дух твой мысленным рвением горит.

Пока Алексей писал, Симон Азарьин думал, какой счастливый «талан» у этого крестьянского сироты, выросшего в монастыре: «и книжен и письмен», не только русские, но и греко-латинские и польские книги читает и о каждой умеет рассказать так, будто сам слагал ее. Длинен и каменист путь, который, в страданиях и муках, прошли многие мудрецы, люди «пресветлого разума». Симон Азарьин был убежден, что все неустройства и ужасы происходят оттого, что еще «вельми скуден» мир такими людьми, которые много веков назад писали книги, преисполненные мудрости. Эти люди не стяжательствовали, не грабили, не убивали ближнего своего ни словом лихим, ни делом и превыше всего блюли честь свою, гордость и правоту. Симон Азарьин уже давненько перестал верить, что только в стенах монастырских можно обрести все эти качества мудрого человека. За полтора десятка лет, проведенных им в «достославной царской обители», Симон Азарьин навидался таких постыдных дел, что даже целое собрание архимандритов со всей Руси не могло бы убедить его, что монастыри являются самым надежным приютом святости и благочиния. Бывает святость и в мире, причем там-то она как раз надежнее, чем в стенах обительских: без притворства и «всяческой пышной лепоты», а только силою своего хотения и чистотою «духовной храмины своея» достигали мирские мудрецы «высот знания и рассуждения о жизни».

А жизнь до крайности сложна, запутана до того, что порой просто непонятна, как книга с вырванными страницами. Как претерпеть человеку все тяготы ее, если не существовало бы наследия духовного, оставленного людьми пресветлого разума?

«„Хронограф об Еллинских мудрецах…“ — ласково бормотал Алексей Тихонов, выписывая очередную строку, — книга харатейная, письменная, в полдесть».

— А я что нашел, отче… — и на бледных щеках Алексея зажегся слабый, как свет лампады, румянец. — Гляди-тко: «Книга Андрея Виннуса рудознатная».

— Ишь ты, какие чудеса господь бог в человеке содеял! «Книга рудознатная»! То знаменует, что разум человеческий, яко молния, в недра земные проникает, а тамо богатства себе потребные находит… Боже ты мой, сколь же велик разум человеческой, когда твоя искра его осияет! Ей, Алексей, бежи ничтожных соблазнов житейских, кои и здесь, в стенах обители, преследуют души наши… Паче всего, сыне, прилежно образуй нетленной дух взыскующий… Горе нам, коли живем духом бесплодным, не имея что оставити грядущим жильцам земли нашей…

Алексей улыбнулся про себя: эти любимые свои мысли келарь уже не раз высказывал ему, но юноше нравилось слушать их. Алексей уже привык думать так же, а кроме того, эти разговоры всегда напоминали ему, как много значило для него, крестьянского сироты, сочувствие и внимание Симона Азарьина. В монастырь двенадцатилетний Алексей вступил со страхом и тоской. Болезненный и неловкий, он был лишним ртом в полуголодной дядиной семье. Сестра Ольга, хоть и младшая, но более крепкая, чем он, была оставлена дома. Алексей тосковал о сестре и боялся хмурых иноков в черных рясах. Симон Азарьин не только обласкал крестьянского сироту, но и сумел разглядеть в нем способности к чтению и письму, любовь к размышлению, мягкий и робкий нрав. Немного времени прошло, как Алексей сделался не только учеником Симона Азарьина, но и его поверенным. Все свое свободное время Симон отдавал книгам и летописанию и нередко читал Алексею написанное. И сейчас, по обыкновению, Алексей попросил:

— Любо бы мне послушати дале летопись твою, отче.

— Ино будь по-твоему, сыне, — сказал Симон, и его твердые губы раздвинула тихая ласковая усмешка. — Откуда я тебе чёл прошлой раз, Алешенька? А, нашел, нашел…

И Симон Азарьин начал читать новые главы своей летописи. Алексей слушал, положив на колени твердые руки с длинными нервными пальцами скорописца.

Временами Симон взглядывал на юношу, и тот отвечал ему понимающей улыбкой. Это были блаженные минуты полноты и радости жизни.

— Зело полезны труды твои, отче, — сказал по окончании чтения Алексей. — Когда же станут их печатать на печатном дворе Московском?

Келарь порывисто встал и заходил по комнате, сумрачно посверкивая глазами.

— Ой, сыне, про то надобно не меня вопрошать, а самого Авраамия Палицына!.. Он мне поведал, будто печатники на государевом дворе все мной написанное в небрежение положили и напечатать не восхотели… Но то все измышление самого Авраамия!.. В одиночестве пришел он в келью мою и пытал меня, как запись веду… и все высмеял, яко недостойную брехню… Пошто, бает, обитель нашу порочишь?.. Я же сие писание творил простою душою: что-де два ста лет до наших времен обитель преславной была чистотой жития человеческа, а не златом и серебром, яко ноне. В те поры гора Маковец была место вольное и счастливое. Высмеял меня Авраамий: «Аль своими очами зрил ты все сие, Симон?» Я ответствовал ему: «Сие зрил я в мечтаньях моих, оком духовным». А он все усмехается: «Когда же внове человеки счастие свое обретут?» Я ответствовал ему: «Не има мудрости Василия Великого, Платона али Аристотеля и посему сего провещать не могу». А он угрозно возговорил: «Тщишься ты, Симон, мудрее всех быти».

Симон презрительно фыркнул и еще быстрее заходил по келье.

— Ино для любочестия своего тщуся?.. Для людей, для потомков наших. Пусть не хотят напечатать летопись мою — не пропадет содеянное для человека… Помирать стану, тебе передам, а ты кому другому, а тот, — ишшо кому верному человеку.

— Дойдет! — закончил Симон, и его твердые бледные губы еще упрямее сжались. — И будем мы с тобой оберегати мир наш украсной, любомудрой…

Симон Азарьин хотел еще что-то сказать, но за стенами кельи грохнул выстрел, и эхо чудовищным лаем раскатилось во все стороны. Под окном кельи кто-то зарыдал страшно и безнадежно, кто-то взвыл с нечеловеческой силой — и стоустый неумолкаемый вопль забился о стены кельи.