Том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице — страница 66 из 102

Сполошный колокол на Духовской церкви гудел и звал к бою.

Поляки пошли на приступ, думая напасть на стены врасплох. Но пламя над старым бревенчатым острогом, который в неразберихе загорелся, выдало их. Сотнями летели они вниз с лестниц, которые во множестве приставили к стенам крепости. С ревом осенней бури сливался гром пальбы, лязг сабель и копий, грохот лестниц, низвергающихся вниз.

К утру кончилась кровопролитная битва, а холодный осенний дождь смыл с зубцов и стен кровавые следы боя.

Вечером Симон Азарьин записывал в своем летописном своде:

«В битве, зело кроволитной, велию храбрость показали многи стрельцы, и пушкари, и пищальники, и тяглые люди, своею волею на стены сии восходившие. Имена сии суть: Федор Шилов, Данило Селевин, Петр Слота, Никон Шилов, Иван Суета, просвирник мужик Игнашка. Тот Игнашка купно со всеми из пищалей и пушечек постреливал, а также всех боецких людей силы подкреплял. Да простит ему бог-господь и святые его угодники — тот Игнашка своевольно кормил всех просфорами!.. Но теплые хлебцы плоть и сердце боистые согревали. Правды скрыть не могу: отменную помочь на стенах оказали двое людей гулящих, сказаемо — скоморохи, а имена их: Афонька да Митрошка. Не умея стреляти, сии гулящие людишки у зубцов стенных врукопашную с врагами билися и, сами бывши ранены, никак своего ратного места не оставляли и нерушимую крепость духа и силы своея показали. Еще упомяну о служке троицком Корсакове. Сей человек допреж жития в обители рудознатцем был и в деле военном також познания имеет. Сей Корсаков умыслил в кузнице нашей ядра для стреляния из мелких камней сбивать да их же свинцом да железом оковать, то доброе указание тут же на пользу пошло: те ядра во вражеском стане великие шкоды учинили…»

«Месяц Септемврий, 25. „Память преподобного Сергия чюдотворца“. Бдение да корм чюдотворцев большой: калачи и пироги и оладьи и рыба и мед».

«Троицкие столовые обиходники XV и XVI века» (Часть II).

«Как и в других монастырях, строгие нравы ослабели от постригшихся бояр… У Троицы в Сергиеве благочестие иссякло…»

Из письма Ивана Грозного, около 1578 года. «Историческое описание Т.-С. Мон-ря», 1841 г.

Минул день 26 октября 1608 года. Во вражеском стане было тихо.

Лазутчики донесли воеводам, что в польско-тушинском лагере пока даже не помышляют о бое: многие неприятельские туры разбиты русскими пушками, и потребуется несколько дней, чтобы возвести вновь эти укрепления.

— Знамо, опосля наших им уронов, сим ляхам, яко драным волкам, приходится бока свои зализывать да в норах отлеживаться, — насмешливо сказал воевода Долгорукой, и эта шутка облетела все переполненные людьми дворы и закоулки крепости. Маленький воевода Голохвастов, обходя стены, сказал:

— Ино помалкивают ноне ляхи проклятые! Угостили мы их обедом огненным, опосля такого обеда и лях мудёр.

И эта шутка стала известна всем. На стенах и во дворе люди заметно повеселели. Шел дождь со снегом, ветер пронизывал до костей. Но всюду было людно и шумно. Впервые после многих страдальческих дней все досыта наелись гречневой кашицы.

Просвирник Игнашка заделался кухарем и длинным черпаком помешивал в котле. Скоморохи Афонька и Митрошка, не усидев в духоте избы, притащились к кострам, где толкался и галдел народ.

— И-их, тесненько ж тута, пред огоньком-то, робя-я!

— Тесно, да советно.

— Ныне, бают, ляхи стрелять убоятся.

— Пусть-ко сунутся!

— Уж как щука ни остра, а не взять ерша с хвоста!

— Куды шелому с чупруном [105] супротив наших зипунов!

— Каша кипит, каша кипит!

Насытясь, все еще больше расшутились. Скоморохи позубоскалили на радостях, потом Афонька затянул песню, а Митрошка подтянул грудным баском:

Зима вьюжливая, заметслистая, закуделистая!

Из тех новых из ворот

Идет с боярыней холоп.

Как боярыня холопа стала спрашивати:

«Ты раздушенька-холоп,

Где ты был-побывал.

Где ты ночку ночевал?»

«Сударыня-боярыня, у тебя в терему,

С твоей дочерью».

«Ты раздушенька-холоп, пошто сказываешь?»

«Сударыня-боярыня, пошто спрашиваешь?»

«Ты раздушенька-холоп,

Поди вон из хором!»

«Сударыня-боярыня, без посылу вон пойду,

Три-то беды я соделаю:

Я на первую беду — воротечки растворю.

На вторую-то беду — пару коней уведу.

А на третью-то беду — твою дочку увезу».

Никто не замечал, как из окошечка маленькой новой кельи следит за веселящимся людом чей-то мрачно насупленный взгляд. То был недавно постриженный бывший боярин Михаил Пинегин, а ныне «смиренной мних Софроний». Скучая в иноческом своем одиночестве, он сердился и проклинал черных людишек, которые осмелились шуметь под окнами его кельи. Месяц назад он собственной рукой просто надавал бы им тумаков, а скоморохов приказал бы высечь на конюшне. Но сейчас приходилось только втихомолку сжимать кулаки.

Постриженный боярин принялся за прерванное чтение книги Иоанна Лествичника. На картинке была изображена «лествица блаженства» с тридцатью ступенями. Наверху стоял розовощекий господь Саваоф и, как хозяин гостей, принимал восходящих к нему с правой стороны иноков и святых. А по левой стороне лестницы скатывались в геенну адову все те, кто, погрязнув в земных грехах, пытались-таки пробраться к золотым вратам рая. Бывший боярин неизменно видел себя в длинной шеренге черных ряс, которые поднимались прямехонько в рай. Лишь одного он никак не мог решить, где ему следовало находиться: в конце шеренги, в середине или совсем близехонько к толстому седовласому богу. Иначе и быть не могло: он, боярин, лишившийся наследника рода, постригся в монахи, и жена его постриглась и, разлученная с ним, нашла приют в женском монастыре в Хотькове. Все имущество, земли и холопей отписали они Троице-Сергиевой обители. Право, уж трудно дать большую цену за спасение души своей!

Бывший боярин опять вперил взгляд в книгу, но так как на дворе все еще шумели, гнев обуял его с новой силой. Он накинул на дородные плечи крытый черным бархатом армяк и крупным шагом направился к архимандриту Иоасафу.

Старик полулежал в постели, закутанный до пояса в парчовое подбитое лисьим мехом одеяло. Утомленно шевеля тонкими и желтыми, как свечки, пальцами, он слушал доклад старца Макария. Втиснувшись бочкообразным телом между подлокотниками низкого «веденейского» стульца без спинки, старец листал толстую книгу — столовый обиходник обители — и ворчливо гудел:

— Ино чту дале, как питали мы братию до сего скорбного времени. Писано в обиходнике о прошлой год: «Месяц октоврий, первого дня, покров пресвятой богородицы. Рыба, да пироги, да по пять мер меду, да икра, да пиво сычено». А ноне пирогов-то не пекли, а токмо хлебушко пшенишной, а меду дали по три меры, а пива не довелось сварити. Блюдники [106] сказывают: братия ропщет, отче архимандрите, ропщет братия-то…

— О господи… — проронил архимандрит, подтягивая повыше одеяло и ежась хилым телом, — с утра откуда-то дуло, он никак не мог согреться, у него ныла спина и ноги. — О господи, отче Макарие, сказано в писании: накормим голодных, напоим жаждущих, заслужим небесное царство.

— А дале пошло ишшо хуже, отче архимандрите, — невозмутимо продолжал отец Макарий, не обратив ни малейшего внимания на слова о небесном царстве. — Октоврий, восемнадцатого — день святого апостола и евангелиста Луки. Яства на сей день: капустники да пиво обычное… И что ж, отче?.. Замест пирогов с капустой дали мы братии паки же хлебушко с наипростой кислой капусткой, а пива и вовсе не дали. Блюдники сказывали мне: братия наша по столам ажно кулаками стучала.

— О господи… — простонал архимандрит, — сказано же: не хлебом единым…

Архимандрита уже подташнивало от ядреного запаха дегтя, которым старец, неутомимый ходок по всем углам и закоулкам обители, мазал свои толстые яловые сапоги. Но этот запах приходилось терпеть, как и старца Макария, самого упрямого и злоехидного из всех известных ему старцев. «Ох, прилипчив же он, яко смола горюча!» — горестно думал архимандрит, но терпел, зная, что от старца Макария можно избавиться только тогда, когда он сам пожелает уйти.

— А ныне память мученика Дмитрия Солунского, по уставу положены яства: рыба свежая на сковородах да мед. А иде она, рыба-то? До прудов ноне никак не доехати, да и маслице-то ноне все в кашицу народную льем да льем, конца тем тратам не видно. Объедают нас пришлые людишки… ох, объедают зело… — нудно жаловался отец Макарий.

— А ведомо — мужицкое брюхо и долото перемелет, ему токмо подавай, — вставил словечко бывший боярин Пинегин. — Мы, братия, которые вкладами именья своего обитель обогатили, из-за тех черных людишек страждем, яствами обедняли, а те людишки нам за то спасибо не бают… да ишшо перед, нашими же очами шум да всякое шпыньство учиняют… Людишки вовсе изнаглели.

И бывший боярин, а ныне «смиренной инок Софроний», не скрывая гнева, рассказал, как возмущают его сборища во дворе и то, что «людишки вовсе изнаглели».

— И в старину то ж бывало, отцы… Вздыманы бывали черны люди, иной раз секли главы господам своим! — все горячее рассказывал боярин-инок. Его бывшая жена, ныне инокиня Антонида, происходит от одной из ветвей древнего новгородского рода Мирошкиничей. Кое-кто из ее пращуров — Мирошкиничей — лет триста назад были убиты в своих новгородских хоромах во время кровавого мятежа «черного люда».

Старец Макарий слушал очень внимательно, его круглые светлые глазки жмурились и мутнели, будто наливаясь пьяной брагой. Когда боярин-инок закончил свою речь, слово взял соборный старец Макарий. Он был во всем согласен с иноком Софронием, и благодарил его за «око бдительно», и считал, что «приспело время народишко обуздати, яко дикого коня».