В последние годы жизни, вынужденный больше сидеть, чем двигаться, отец стал дороден, черные волосы и борода поголубели от седины.
Часто без предупреждения он входил в просторную «занятную» горницу, неслышно ступая в своих мягких бархатных сапогах и опираясь на палку. С доброй улыбкой на своем желтоватом лице, он присаживался к столу и расспрашивал, чем они сегодня занимались. Он очень любил слушать, когда Ксения читала наизусть стихи Квинта Горация Флакка. Учитель иноземных языков, немец Шафмеер, неизменно восторгался, как «русская девица латынь покоряет». Чаще всего Ксения читала стихи о весне:
Di fugere nives, redeunt iam gramina campis
Arboribusque comae;
Mutat terra vices et dccrescentia ripas
Flumina praetereunt[112]
Отец смотрел на нее с гордой улыбкой — во всем Московском государстве только эти розовые девичьи уста могли так свободно изрекать на языке древнего мира: «…Flumina praetereunt…»
Последнее занятие, за которым незадолго до кончины царь-отец следил с большой радостью, было составление карты России по чертежам царевича Федора Борисовича. Иностранные послы и военные, особенно телохранитель царя Бориса, ловкий и веселый капитан иноземных войск Яков Маржерет, советовали напечатать эту карту за границей: пусть Европа видит, как обширно государство русское! Отец согласился напечатать карту за границей. Как было удивительно Ксении и Федору надписывать над голубыми жилами рек: «Moscva fluvius», «Clesma fluvius», «Jausa fluvius». Как забавно было надписывать над разноцветными кубиками городов: «Moscovia», «Saratoff», «Kazan».
Датский королевич Яган[113] ее жених прекрасный, премного дивился, услышав, как Ксения читает по-латыни и по-гречески. Ах, невозможно забыть Ягана, милого королевича!.. И в иночьей келье до последнего вздоха будет помнить Ксения его бледное лицо, тонкие, всегда словно изумленные брови, тихие светло-карие глаза…
По стародавнему русскому обычаю, царице и Ксении неприлично было открыто присутствовать в Грановитой палате на торжественных приемах в честь королевича Ягана. Для них была устроена особая «смотрильная палатка». Сквозь позолоченную решетку этого тайника Ксения без помехи наблюдала за своим нареченным и любовалась им. Он был высокого роста, худощавый, держался прямо и величаво. Ксении потом передавали, что насмешник-француз, капитан Маржерет, утверждал, будто королевич Яган всем хорош, только-де большеносый. Враки, враки — нос у Ягана был тоже царственный, настоящий, как говорили греки, полный нос! Ксении все нравилось в королевиче: его взгляд, походка, его белые руки, его атласный камзол с широким кружевным воротником. Она думала о королевиче весь день и радостно просыпалась ночью, помня о нем даже во сне. Будущая жизнь ее, датской королевы, представлялась Ксении сплошным счастьем, — ведь ома и родилась на свет для счастия и власти!
Однажды Яган послал ей подарок — малую скляницу в золотой оправе. Ксения капнула из скляницы себе на ладонь — и сладким, как любовный сон, ароматом повеяло на нее. Казалось, и вся жизнь, идущая навстречу ей, благоухает, как сад цветущий…
А как богато и щедро одаривали королевича! Капитан Маржерет часто рассказывал, как восторгался королевич роскошью и щедростью подарков, посланных ему царем Борисом.
— Возок-то его, что батюшка подарил… лепота да пышность какая! — полушепотом говорила Ксения, и ее глаза горели. — Шесть лошадей серых в него впрягали, шлеи на них червчатые, у возку железо посеребрено, а крыт он был сафьяном лазоревым, а в нем все обито камкой пестрою… а подушки в нем… ох, я сама их трогала… подушки атласны, лазоревы, да червчаты, а по сторонам тот возок был писан золотом и разными красками… А сабелька его была оправлена золотом, с каменьем бирюзой по рукояти… От меня да матушки королевичу платно разное спосылано было: бархат золотной, а под ним — шелк лазорев да желт, а плащи с дорогими каменьями. Уж сколь батюшка ему дарил платна разны из камки, парчи золотной, каменья самоцветны, жемчуг индийской да новгородской тож… токмо тешился бы он поболе, голубь мой сизой!..
При сговоре королевича Ягана с Ксенией царь и царевич Федор, сняв с себя драгоценные цепи, на которых «алмазы и яхонты сажены», возложили их с великой честью на жениха. Он обнялся с батюшкой и Федором, а перед Ксенией упал на колени, прижался губами к ее руке… Вот здесь, здесь до сих пор горит его поцелуй!
После сговора все царское семейство поехало к Троице для благословенной молитвы за «счастливое начатие» — в дочери родители уже видели будущую королеву Дании. Ксения, по обету, вышила индитию — одежду на жертвенник. Ах! Недавно в ризнице она увидела свое обетное подношение. Пунцовый рытый испанский бархат так же пылал алостью, фигуры из шелка и богатая жемчужная осыпь сияли так же нежно и серебристо, как шесть лет назад.
— То можно ли, девица? Они цветут, а моя глава вянет, яко трава! — и царевна опять заплакала, ломая руки.
Годуновым пришлось спешно вернуться в Москву: ненаглядный жених — датский королевич заболел горячкой. Его крытое золотой парчой одеяло было простегано пухом и подбито соболями. Ему было тепло, он не мог простудиться, его извели недруги!.. Королевич умер, его пышно похоронили в Немецкой слободе на Кукуе, позже тело его увезли в Данию.
— Недруги его извели, враги вековечные батюшкины!.. Я також их извела бы, языки их, лжой преобильные, клещами, клещами повытягивала бы!.. Господи, господи, во грехах пребываю, каюся, каюся, власяницу надеваю, а сердцу уёму нету… изобидели, сгубили меня враги злые!..
Монахиня крестилась и кланялась на иконы, на свечи, глаза ее опять были сухи и горели мрачно и ненасытно.
О проклятые дворцовые лизоблюды, мздоимцы, честолюбцы, притворщики кромешные! Все эти Шуйские, Воротынские, Нагие, Хворостинины, Масальские и другие, «коим несть числа»! Как они пресмыкались перед царем Борисом, перед его «пресветлым разумом» и перед детьми его… Князь Катырев-Ростовский называл Ксению и Федора не иначе как «чудные отрочата». А один из московских златоустов, боярин Кубасов, однажды на пиру в честь королевича даже прослезился от хвалебных слов, которые он расточал «пречудной царевне, свет Ксении Борисовне», и уж чем-чем только не прославлена была она: «млечною белостию облиянна», «светлостию зельною блисташе», «во всех женах благочиннейша», «благоречием цветуща»… О проклятые льстецы, ядовитые жала, смазанные медом, кривда-ложь позлащенная! Как быстро переметнулись они потом к Самозванцу и стали его боярами, советниками, его послушной челядью… А телохранитель царя Бориса, веселый капитан Маржерет, сразу же продался богомерзкому расстриге и стал его телохранителем. Он кланялся до земли и с почетом вводил в покои Самозванца таких кромешных подлецов, как Михалко Молчанов и Андрюшка Шеферединов, которые убили мать-царицу Марью Григорьевну и братца Федора.
А Ксения, будущая королева Дании, осталась жива, ее пощадили, но — как?.. Василий Масальский спас ее от убийц, чтобы выдать Самозванцу.
Ничем не вытравить воспоминаний о днях, прожитых ею в дворцовом содоме, не вытравить из памяти ненавистного лика… Вот он, идолище поганое, входит к ней, как властитель к рабе своей… У него дюжие широкие плечи, быстрая разбойничья ухватка. Около толстого носа и на лбу, словно брызги грязи, две черносиних бородавки. Смуглое лицо цвета глины ухмыляется большим губастым ртом… Идолище, идолище поганое!.. О, если бы она могла убить его — но, по его приказу, все кушанья и хлеб приносились ей в нарезанном виде, ей даже иглы не давали в руки! Потом наступил день, когда подлый Михалко Молчанов вывез ее из города ночью, в закрытом возке, чтобы родная Москва не услышала ее криков. Ее увезли в Горицко-Воскресенский монастырь под Новгородом. Не вытравить, не вытравить из памяти и тот миг, когда ледяное железо ножниц змеей скользнуло по шее — и коса упала на каменный пол. Ее постригли, из Ксении она стала Ольгой. Словно в сумасшедшем бреду, она увидела, как пожилая высохшая черница подобрала с пола тяжелую, мертвую косу и бросила ее в корзину. Волосы, ее милые, густые, теплые волосы! Давно ли боярин Кубасов, поздравляя ее со сговором с датским королевичем, восторгался также и ее волосами: «власы имея черны, велики, аки трубы по плечам лежаху…» Королевич не раз пророчил ей, как будет прекрасна черная струистая река этих распущенных волос, разубранных жемчугом, когда Ксения в парадном платье королевской невесты вступит на датскую землю.
Умер королевич, в могильном тумане скрылась датская земля, тяжелую холеную косу черница бросила в печь… Все прошло, все сгорело. Уж она не чаяла вырваться из монастырского заточения, но вспомнил об «иноке Ольге» царь Василий Шуйский. Совесть ли зазрила этого лжеца и лукавца, или большая корысть была для него в этом, но послал он ей грамотку, чтобы спешно ехала в Москву.
Гробы Бориса, Марьи и Федора Годуновых были выкопаны из могил на Варсонофьевском кладбище для бедных и с царской пышностью перевезены на кладбище Троице-Сергиева монастыря. За гробами в закрытом возке ехала инока Ольга, последняя захиревшая ветвь злосчастного рода, рыдала громко, проклинала расстригу и свою загубленную жизнь. Морозное, мохнатое, рыжее, как лиса, солнце угрюмо светилось среди вспененных, как зелье, облаков. Народ московский, утопая в сугробах, стоял по обочинам дороги и кланялся гробам и закрытому возку.
— В те поры я воплями извелася: «Ой, народ ты московский, слушай меня, слушай, ино ведь жива я, жива, одна-одинешенька осталася от всего злосчастного рода! Глянь на раны сердца моего, отомсти врагам моим!»
Погребально звонили колокола, заунывно пели монахи — и никто не слышал ее воплей и проклятий. Тогда она распахнула суконные занавески и показала людям свое бледное, полное яростной скорби лицо. Многие упали на колени и заплакали.
— Вона когда пожалели они меня, люди-то московские! А пошто они ране того не видали, как враги лютые меня, царевну, мучили да позорили? То по вашим грехам, люди, господь лихолетье на нас наслал! Прогневили вы господа неверием вашим!..