Царю вдруг захотелось вырваться куда-то, на свежий ветер, на метель, что завывала на улице. Он хотел шагнуть — и вдруг увидел устремленные на него лица троицких гонцов.
Он смотрел на них, пораженный светом, который сиял в их безбоязненных глазах на все решившихся людей. Эти двое, в грубых рубахах и зипунишках, ничего не хотели для себя, не знали и представить себе не могли, какие пропасти разверзаются в некоторых душах человеческих. Эти двое не боялись ни смерти, ни унижений, ни лишений, потому что не отделяли себя и своих помыслов от пославшего их народа, они, словно капли, сливались с общей волной горя, которая занесла их сюда в Москву. В упорстве их взгляда царь вдруг увидел пронзительный чистый свет — и испугался этой чистоты. Такое выражение случалось ему видеть у схваченных людей Ивана Болотникова. Не веря никому, он не боялся подлости — тут оставалось только выбирать оружие, какое больше подходило. Но эти упорные взгляды неподкупной чистоты больше всех пугали его — над ними у него не было власти!
— Подмога? Войско? — вдруг визгливо закричал он и отпихнул сапогом стоящих на коленях гонцов. — А что на Москве будет?.. Мне самому войско надобно!
Но тут подошел Авраамий и стал убеждать царя послать «хоть малую толику» войска. Это была привычная уху Шуйского царедворческая речь, содержащая в себе и намек на кое-какие выгоды, и кивки на Европу, которая, наверно, думает всякое о царе Василии…
— Ладно, — сказал наконец царь, — пошлю с вами… полсотни воинских людишек!
Никон Шилов и Петр Слота, пошатываясь, вышли на Красную площадь.
Полсотни воинских людишек вместо большого войска, от которого побежит враг! Полсотни людишек! Из-за этой горсточки посланцы осажденного града томились, умоляли, ползали на коленях!
— Ну, спасибо царю Василию! — судорожно вздохнул Слота.
В эту минуту на площади кто-то крикнул:
— Выплыли! Выплыли!
Площадь охнула, и все побежали к Москве-реке.
Никона Шилова и Петра Слоту толпа вынесла вниз, к самой воде. Из сизо-бурых осенних волн мертвенно высвечивали вздутые голые тела. Двух мертвецов выбросило на берег. А поблизости по макушку еще двое лежали в воде.
— Горемычные!.. — зарыдала какая-то старуха.
За ней глухо, как на похоронах, загудели голоса:
— Болотникова-то войско из-под воды выходит!
— Ох, и топил же их царь Василий бесперечь всяку ночь!
— А в Нове-городе, а в Туле реки-то сплошь утопленными забиты… Страсть!..
— Захоронить бы их, голубчиков! — слезно вздохнула стоящая рядом с Никоном пожилая женщина в заплатанном дубленом полушубке. — Захороним их, а… добрые люди?
Кто-то зло и печально ответил ей:
— Ни рук, ни лопат недостанет, мать, — гляди, поутру новых опять на берег выкинет…
Здоровенный детина с длинным шестом в руках вдруг подошел к утопленникам и одного за другим отпихнул от берега.
— Господи, упокой души их! — сказал он, крестясь и низко кланяясь, потом пошел в воду и стал осторожно и ловко работать шестом. Скоро все четыре трупа закачались на волнах.
Пожилая женщина всхлипнула.
— Упокой вам, убиенные… страдальные вы наши!
И низко поклонилась плывущим в безвестную даль.
Никон и Петр тоже крестились и кланялись мертвецам, все дальше уплывающим по течению реки.
— Ох, народушко-о, мученской ты мо-ой! — вдруг опять слезно вздохнула женщина. — Ох, народушко, режут, топят тебя. Откуда сила-то у тебя берется?
Она вдруг так стала похожа на Настасью, что Никон молча обнял ее и припал к ней головой. Так постояли они молча, не двигаясь, — и Никон прочел во взглядах притихших, прижавшихся плечом к плечу людей неизъяснимую, под спудом таимую силу, которая объединила их всех одним дыханием горя.
Когда все понемногу разошлись, Никон сказал Слоте:
— Петруха, соседушко… царь Шуйский людьми реки без счету забил, заполонил, а нам, сидельцам-заслонникам… полсотни людей отпустил…
— Зря поимели мы надежу на него, Никон.
— Едина у нас надежа: сами всем народом беремя на плеча возьмем, окромя нас — некому!
Полсотни стрельцов, прячась в перелесках, а потом ползком во рву, глубокой ночью пробрались в крепость.
— Неужто сие… вся подмога? — сурово изумился князь Григорий, увидев полсотни стрельцов, измученных, голодных, в замызганных кафтанах.
— Боле нам царь не дал, — глухо ответил Никон.
Скоро из больничной избы прибежала Настасья, обняла Никона и начала ощупывать его, как цыпленка.
— Батюшки, уж и тощой же ты стал, Никонушко… все косточки торчат… На-кось, вот сухарей для тебя припасла, пожуй-ко с водицей-то, батюшко мой!
— Да ты поди сама недоедала, Настенушка?
— И-и, милой, уж так-то ела, так ела, что глядеть на хлеб неохота.
Молодая жена Петра Слоты ничего не припасла для мужа, а соседи шепнули ему, что его Ульяшка гуливала с молодыми чернецами. Жена во всем созналась, и Слота избил ее до синяков.
Ему было так тяжело и горько, что он пожалел, что теперь негде напиться и забыть свою тоску. Но тосковать было некогда. Утром зазвонил сполошный колокол. Поляки опять полезли на приступ. Когда поляков отбили и стрельба поутихла, Никон пошел искать друзей. Увидев Данилу, Никон был поражен, как похудел и пожелтел Данила.
— Что с тобой подеялося, Данилушко? Разнедужился, что ли?
Данила поднял на Никона запавшие глаза.
— Пал позор на честной мой крестьянской род — Оська к ляхам убежал.
Неделю назад, утром, после кровопролитной битвы в углу стены часовые увидели конец веревки — кто-то, значит, спустился по ней вниз, во вражеский лагерь. Стали доискиваться — и обнаружили, что ночью убежали пятеро. Осип Селевин, дружок его Пронька Теплов и еще трое посадских.
Даниле никто худого слова не сказал, но он сразу впал в тоску.
Во время боя он забывал о ней, но стоило ему сойти со стен, как она сразу впивалась в сердце. Лежа за большой корявой печью в стрелецкой избе и чувствуя теплое дыханье Ольги, Данила шептал пересыхающими губами:
— Ведь он, подлой, в руках у меня был! Я ж его возле двери ляха уследил! Мне бы тут его и схватить да под замок, под замок!.. А я, дурачина, злого коршуна выпустил, устыдился, что он про тебя помянул… что ты мне женой стала…
Ольга, уже не раз слышавшая о том, как все произошло в Каличьей башне, пыталась утешить Данилу:
— Ох, кабы меня не было, не пришлось бы тебе и стыдиться, голубь мой!..
— Что ты, что ты? — испуганно шептал он, гладя ее густые, мягкие волосы. — Люба моя, иссох бы я без тебя, как трава без солнушка… Нет, мне бы, скудоумному, ответствовать тому врагу моему: «не твоей посадской деньгой можно было сердце Ольгушеньки укупить, не тебе было ее удержать».
— Ино так, свет мой… Усни ты, Христа ради, малость усни.
— Ох, уж он, проклятой, ляхам все поведал, а те легохонько отыщут, где стены наши утлы, где пушечки износилися… И выходит, я проклятой Оськиной шкоде потворщиком стал…
Пленный раненый казак Дедилов потребовал к себе попа, умоляя не медлить: он хочет открыть тайну, которая мучит его душу. Случайно поблизости находился келарь Симон Азарьин, которого и привели к умирающему. Дедилов умолял простить его, «злосчастного, винного человека», покаялся в измене и открыл: подкоп поляки уже прорыли. Место подкопа: между мельницей и круглой башней нижней монастырской стены.
Симон Азарьин закрыл глаза Дедилову, побежал к воеводе с радостной вестью: наконец-то найдено место проклятого подкопа!
В ту же ночь указанное Дедиловым место под наружными стенами оградили крепким частоколом и укрепили турами. Особый отряд заслонников должен был непрерывно следить за этими турами. Медлить, однако, было никак нельзя. Поляки, обозленные тем, что их злодейская хитрость раскрыта, уже с раннего утра начали рыскать вокруг огороженного места. Их отгоняли огнем, но они возвращались опять.
— То не дело! — сказал Долгорукой и решил как можно скорее взорвать подкоп.
— Спосылай меня, воевода! — сказал Данила Селевин, и его сумрачное лицо слабо осветилось просительной улыбкой.
Воевода отмахнулся.
— Не дури-ко, сотник! Для такого случая легкий телом человек надобен. Да и для угляденья того подкопа тож малой да вьюркой человек потребен.
Вдруг воевода увидел Шилова и Слоту, которые вмазывали кирпичи в стену.
— Эй вы, гонцы московские, подите-ко сюды! — обрадовался воевода.
Оба подошли. Воевода милостиво похлопал Слоту по заплатанной спине.
— Слышь-ко, Слота, уже больно ты росточком сгодился!
— Ась, воевода? — не понял Слота.
— Баю, легонькой ты, словно перышко. Налегцах и со стен спустишься.
— Пошто мне со стен спускаться, воевода?.
— Надобно тот смертоносной вражий подкоп изничтожить, дабы следу его не осталось. Вызволяй-ко товарищей себе, гонец московской!
— Што ж, доведется вызволять, — улыбнулся Слота, смущенный тем, как крепко на него надеются. И, вытирая руки о полу зипуна, Слота повторил:
— Доведется уж вызволять, сие как пить дать.
— Эх! — даже заметно обидясь (как это о нем-то забыли), сказал Никон. — Уже мне, Петра, от тебя не гоже отставать.
— И то!.. Двое и ступайте, — решил воевода и тут же приказал бывшему рудознатцу Корсакову рассказать, как нужно запаливать зелье в устье подкопа.
Шилов и Слота все внимательно выслушали и стали ждать сумерек.
Засовывая сухари в карман Никону, Настасья вдруг всхлипнула и припала головой к его плечу. Никон неодобрительно заворчал:
— Полно-ко, мать, полно… То в Москву ходили, а ноне под самыми стенами будем. Изладим дело, свистнем, — и нас в обрат наверх подымут. Постыдися-ко голосить-то, словно неразумная.
А Слота наказывал своей моложавой и ненадежной жене:
— Ты у меня, баба, сиди смирно, а то — вот те крест — ворочусь… и будет тебе на орехи, Ульяшка!
— Ой ли? — похохатывала Ульяшка, скаля мелкие кошачьи зубки.
«…и взорва подкоп, Слота же и Никон ту в подкопе сгореша…»