В сумерках Никон и Петр благополучно спустились со стены. Поляки их не заметили.
К ночи стрельба прекратилась. Кругом все затихло. Накануне была оттепель, снег стаял, с утра землю обдуло теплым ветром, и была она еще чуть пахнущая увядшими травами, — Шилов и Слота не слышали своих шагов. Они долго бродили, обшаривая каждую пядь земли, но ничего не могли найти.
Под стенами стало уж совсем темно, только на вражеской стороне лохмато пылали костры. Ветер принес запахи свежего печеного хлеба и мяса, которое варилось в котлах и жарилось на вертелах. Слоте захотелось похлебать щец, хоть бы вчерашних, пососать мозговую косточку… В крепости только через двое суток дают крупяное варево, почти без соли, а сегодня и этого нищего варева не было. В крепости людям и нечего и некогда поесть, а проклятые ляхи объедаются с утра до ночи — да еще вот разыскивай их бесовский подкоп.
«Тати окаянные, грабители, злодеи!» — думал Слота, тряся худым кулаком, и казалось, еще никогда не горел он такой ненавистью к врагам, как в этот вечер.
Грозил врагам и Никон Шилов, который ходил поодаль. Как и Слота, он посылал самые страшные и позорные беды на врагов, на все их разбойничье торжество.
«То нашу кровь варите в тех поганых котлах, слуги адовы, народа грабители, убивцы окаянные!» — думал Никон. Голод тоже мучил его. Он хотел было присесть, развязать узелок, пожевать сухарей, но вдруг вспомнил: сумасбродная ленивая Ульяшка не дала ни крошки хлеба Слоте, а тот, мучимый ревностью к жене, забыл попросить ее об этом. С молодых лет друзья Шилов и Слота привыкли делиться хлебом на охоте в лесу, на рыбной ловле. И Никон, как ни терзал его голод, решил с едой повременить.
Вызвездило, а устье проклятого подкопа все еще не было обнаружено. Вдруг, протаптывая землю вокруг кустарника, Никон провалился в неглубокую яму. Начав копать, он провалился еще глубже — и вскоре уперся ногами в стенку довольно широкого лаза, укрепленного бревнами.
Никон чуть не вскрикнул от радости — устье подкопа было найдено!
Никон тихонько свистнул Слоте. Юркий Слота прополз вовнутрь — и тут же скрылся в глубине земли. Никон остался сторожить у входа. Через полчаса Слота приполз обратно. Он достиг самого конца подкопа, который поляки еще далеко не довели до стены, — этому помешали бои. Помня советы рудознатца Корсакова и небольшого пушкаря Федора Шилова, Слота считал, что взорвать подкоп следует подальше от его устья, чтобы вражеская работа была вчистую уничтожена. Никон согласился: да, так они и сделают.
— Пожуем, Петра, робить станет бойчее, — сказал Никон и первый сухарь дал Слоте. Оба продрогли и сели на бочонок с пороховым зельем, спущенный вместе с ними со стены, тесно прижавшись друг к другу. Сразу обоим стало теплее. Ржаные Настасьины сухари казались сейчас вкуснее разносолов московского троицкого подворья.
Крупные звезды горели чистыми, как слезы, белыми огнями. Вдруг Никону показалось, что какая-то беспокойная звезда прочеркнула искрами черное небесное поле и упала вниз, сгинула где-то за черными тихими лесами.
Никон вспомнил сказки детских лет: когда человек умирает, звезда его судьбы падает с неба и потухает, а на небе загорается новая звезда.
— Ну, айда, Петра!
— Айда, Никонушко!
Друзья вкатили бочку пороха в устье и поползли на коленях, подталкивая ее в глубь подкопа.
— Поди хватит уж? — спросил Слота прерывистым голосом; пот лил с него градом.
— Ладно… отседова и запалим… — ответил Никон, тоже весь парной от натуги. — Видно, уж стареньки мы с тобой стали, Петра!
Никон нащупал отверстие на левой стороне бочки с «зельем», вынул из кармана шнур и начал пальцем проталкивать в отверстие. В кромешной тьме Никон как следует не нащупал, достаточной ли длины конец остался для запала.
— Ну, Петра, — сказал он глухим от волнения голосом, — запалим, благословись!
Слота высек искру, а Никон, приложив трут к концу шнура, раздул огонек.
— Пошло! — радостно шепнули оба друга и торопливо поползли к устью подкопа.
Вдруг земля вздыбилась под ними, страшно ударила в спину и подняла их высоко, высоко, к огромному пожару золотых звезд…
В тот самый миг, когда на стенах крепости услышали грохот взрыва, что-то теплое, сильное брызнуло на щеку Федора Шилова, что-то небольшое мягко шлепнулось сверху о ствол гафуницы и упало на кирпичный пол «верхнего боя».
Федор, удивленный, вытер щеку и поднес ладонь к фонарю. Ладонь была в крови. Федор снял фонарь и начал шарить возле пушки. Вдруг он увидел страшную, оторванную ниже локтя руку. Он вгляделся и обмер: перед ним лежала знакомая широкая рука, с кривоватым, после вывиха еще в детстве, большим пальцем — рука его брата, Никона Шилова. Как завороженный, Федор смотрел на короткие пальцы, выпачканные землей.
— Царство небесное! — прошептал Федор.
— Иди-кось, воевода зовет! — крикнул ему Иван Суета.
Федор молча поманил его. Суета подошел, глянул и перекрестился трепетной рукой.
— Упокой, господи… Знамо, оба сгибли…
— Оба сгибли.
Федор завернул мертвую руку в холстину и пошел к воеводе.
Князь Григорий, едва увидев Федора, нетерпеливо спросил его:
— Ну, пушкарь, розмыслова голова, как по-твоему: наши извели тот проклятый подкоп?
— Извели, — глухо ответил Федор и добавил, осененный внезапной мыслью: — Вот, о том мне брат вестку подал.
Федор развернул холстину. Воевода испуганно закрыл лицо, потом снял шапку и размашисто перекрестился.
— Слава тебе, спасе, и упокой рабов твоих Никона и Петра.
Утром по приказу воеводы и архимандрита в обоих соборах, во всех церквах велено было служить панихиду «о живот положивших за братьев своих, верных заслонниках града нашего» Никоне Шилове и Петре Слоте.
Настасья Шилова, будто высохшая за ночь, опираясь на руки Ольги и Данилы, спрашивала с беззвучным упорством:
— Да где ж ты, Никонушко, свет ты мой, пошто ж не видно мне головушки твоей!
Она жалобно настаивала, чтобы перестали наконец прятать от нее тело ее мужа. Ее подталкивали, чтобы молилась и кланялась, но она все искала Никона и ласково бормотала, чтобы шел скорей с ней в избу, а то на улице ветер.
Из бойниц среднего боя, со стороны мельницы, в прозрачном воздухе была видна взбитая буграми, словно вывернутая наизнанку земля. Вражеский подкоп был вчистую уничтожен.
Еще до полдня ударила «трещера».
Утлая западная стена зашаталась, из пробоин с грохотом посыпались кирпичи.
Федору на миг показалось, что он видит у пробоин приземистую фигуру брата и маленького подвижного Слоту. Но это были мужики-печеклады из села Молокова.
Сердце Федора заныло от тоски и боли. Он быстро смахнул слезу и прильнул к щели. Сквозь рассеивающийся дым он вдруг ясно увидел на горке проклятую «трещеру», ее пасть, дымящуюся, как у дракона.
— Вот мы на тебя, людожор окаянной! — сказал Федор, и горькое торжество вдруг охватило его: Шилов и Слота уничтожили вражеский подкоп, а они, все троицкие пушкари, уничтожат «трещеру»!
— Недаром ты мне вестку послал, брат мой милой! — словно клятву повторял Федор. — Недаром кровушкой своей меня окропил, дабы я дюжей работал!
Федор побежал к воеводе и рассказал ему свой план: в «трещеру» надо бить со всех сторон, бить дружно и неотступно до тех пор, пока и пасть и казна ее не разлетятся!
— Наддай, робя-я! — кричал Федор в яростном восторге уверенности и силы. — Наддай, робя, во славу града нашего! Эх-х!..
Он знал, что пушкари среднего боя стреляют в ту же сторону, а пушкари подошвенного боя бьют понизу, — чтобы помешать врагам исправлять повреждения в турах, наносимые русскими ядрами.
Через два часа прибежал стрелец со среднего боя и знаками пояснил, что уже четырежды ядра «трещеры» зарывались в землю, не долетев до стены. Все поняли: такой стрельбы враги не ожидали. Впрочем, они пытались поправить дело на северной стороне, против Конюшенной башни, и против Сушильной башни, на восточной стороне. Но Данила Селевин со своей сотней на северной стене и сотник Иван Суета на восточной стене отразили атаку ляхов.
Данила стрелял, рубил, лихорадочно и зорко примечая мельканье чужих злобных лиц, но Оськи среди них не было.
Улучив минутку, Данила подбежал к кадушке, зачерпнул кружку воды — и увидел такого же потного и дымного Ивана Суету. Данила вытер усы и прокричал в ухо Ивану Суете:
— Коли узришь Оську-изменника, бей его до смерти!.. До смерти.
Иван Суета согласно кивнул — и опять убежал к зубцам крушить врага.
Через четыре часа после начала боя «трещера» перестала стрелять. Двое «языков», которых захватили к вечеру, показали, что русские пушки разбили «великую пани-трещеру» и что все укрепления вокруг нее тоже разрушены. «Языки», кроме того, рассказали, что польские военачальники растерялись перед «зельным» [116]умением и «силою стреляния русского», а также — перед меткостью русских топоров и сабель, «кои бьют нещадно». При этих словах воеводы переглянулись — и, кажется, впервые без взаимной злости. Князь Григорий вершил бой на западной стене, а маленький Голохвастов «правил» боем на северной и восточной стенах.
Гордо вздернув мочалистый клочок бороденки и распахнув тяжелую шубу, подбитую куницей, маленький сухопарый Голохвастов временами даже хитренько подскакивал и покачивался на носках — при таком выигрыше ему хотелось быть высоким, важным, плечистым.
Князь Григорий, однако, считал героем дня себя: проклятую «трещеру» разбили оттуда, где он вершил бой. Не теряя времени, он тут же вызвал Алексея Тихонова и продиктовал ему грамоту царю Василию Ивановичу, в которой воевода поздравлял царя «со счастливым и зело благоприятным избавлением града сего от поганого зверя железна, огнь и смерть изрыгающа».
«Ишь ты! — кусая губы, думал Голохвастов. — И всюду-то умеют они поспешить, постылые богатины! Того гляди, от царя даров-почестей добьется!»
Князь Григорий, выйдя из башни на стену и жмурясь от солнца, действительно уже мечтал: что-то теперь пожалует ему царь за «трещеру». Но, спустившись вниз на крепостной двор, князь сразу помрачнел: отовсюду несли убитых. Казалось, мертвецам счету не было: пробитые вражескими ядрами груди, рассеченные головы, плечи, оторванные руки и ноги…