За партой я всегда сидел один, обычно я выбирал себе последнюю парту со стороны окон, там мне было удобнее читать книжки. А если во время урока я не читал, то спал, положив на руки свою кудлатую голову. В том восьмом я почему-то гораздо чаще спал, чем читал, наверное, отроческое томление духа и тела с каждым днем набирало силу и как следует изматывало меня.
Да, в тот год я, как правило, не читал, а спал на уроках под монотонное вещание педагога или менее равномерное бормотание моих запинающихся одноклассников, вызванных к доске. Сам я к доске никогда не выходил. Когда меня вызывали, я поднимал голову и, отрицательно качнув ею, снова укладывался на руки. Мне автоматом ставили двойки, а некоторые наиболее принципиальные педагоги – единицы.
Но однажды на урок физики директриса школы привела нам новую учительницу. Она была совсем молоденькая, белокурая, с восхитительно нежным и ровным цветом лица, от которого как бы исходило сияние, а в ее лучезарных карих глазах было столько света, что он как бы охватывал весь класс.
Директриса представила учительницу Екатериной Ивановной и оставила один на один с нашим то ли восьмым «Б», то ли «А» – этого я сейчас не помню, наверное, потому, что и тогда не вдавался в такие подробности.
Учительница встала за спасительную для нее фанерную трибунку, которая торчала у доски в нашем физкабинете. Тогда пошла мода делать в школах кабинеты физики, химии, биологии. Эти кабинеты ничем не отличались от типовых классов, только ученики сидели не за партами, а за столами из лакированных древесно-стружечных плит и на стульях. И еще – перед доской было маленькое возвышение, как бы второй уровень, сантиметров на 20–25 над полом, и еще, помимо доски, фанерная, крашенная темно-коричневой масляной краской трибунка, за которую и спряталась новенькая учительница. И мне, и, я думаю, остальным совсем не понравилось, что учительница зашла за трибунку, потому что так мы вообще не могли рассмотреть фигурку Екатерины Ивановны. Но как только она заговорила, я забыл и о ее фигуре, и о том, что мне следует спать, положив голову на руки.
Голос у нее был слабый, очень взволнованный и нежный – призывный голос. Она призывала нас постичь Торичеллеву пустоту или закон Бойля – Мариотта, сейчас я точно не помню, но мне чудилось нечто другое, горячо волнующее каждую кровинку моей плоти. Я горячо сочувствовал ее волнению, ее боязни сбиться, перепутать, забыть нужные слова. Я вместе с ней переживал это волнение.
Наверное, в юной учительнице было то нечто, что зовется среди людей прелестью неотразимой женственности, то, из-за чего в древней Трое при виде Елены Прекрасной старейшины решили воевать. Этот шарм великой женственности не купишь ни за какие деньги и не выучишь ни в каком институте.
Не я один внимал ей с рабской покорностью, все мои одноклассники будто застыли в некоем полусне-полуяви, и наверняка им тоже слышалось в ее слабом, но натянутом, как струна, голосе не про Бойля – Мориотта и тем более не про Торичеллеву пустоту, а про что-то совсем другое, созвучное самым тайным желаниям подростков на пятнадцатом году жизни.
А какой цвет лица был у нее – нежный-нежный, можно сказать, лилейный, поскольку происходит это слово от нежно-белой лилии. А какая высокая чистая шея, без единой морщинки или наплыва! А как прекрасно она волновалась! Но главное, что исходило от всего ее облика, – это одухотворение, сила, невыразимая никакими словами, но понятная всем и без слов.
Вдруг Екатерина Ивановна умолкла, и все поняли, что урок окончен. Вернее, окончено не время урока, а то, что хотела она изложить нам и выучила наизусть, не сделав ни одной запинки.
– Мальчик, – вдруг сказала она, протянув руку в мою сторону, – мальчик у окна, за последним столом, – пожалуйста, к доске.
И тут случилось чудо: я встал и пошел к доске, и поднялся на низенькое возвышение перед доской, и увидел прекрасную учительницу так близко, что у меня закружилась голова.
– Мальчик, ты можешь отвечать? – уловив мое состояние, спросила Екатерина Ивановна.
– Могу, – справившись с легким головокружением и не отрывая глаз от ямки у нее под шеей, сказал я.
Память у меня была отменная, и в первый раз на уроке я действительно выслушал все от А до Я.
Я повторил сказанное ею почти дословно, но не смог ответить ни на один вопрос по существу дела.
– Да, молодец, – сияя лучистыми карими глазами на лилейном лице, сказала молоденькая учительница, – память у тебя, как у разведчика, а в общем ты почти ничего не понял, поэтому я ставлю тебе не пятерку, а три с плюсом. Садись.
И в ту же секунду, как по команде, весь класс поднялся и устроил мне бурные аплодисменты стоя.
Я раньше никого из них не различал в лицо, а тут увидел, какие они все разные: побольше, поменьше, черненькие, светленькие, какие веселые и беспощадные у них лица, как радостно им глумиться надо мной! Надо мной, на виду у самой красивой учительницы!
Зеленые, синие, красные, желтые, черные полосы замелькали у меня перед глазами. Я и всегда был в деда Адама – очень вспыльчивый, а тут ярость моя была безмерна.
Отхлопав, мои одноклассники стали усаживаться. А я, сойдя с возвышения, как во сне, прошел к фанерной мусорной урне у дверей, взял ее в руки, подошел к сидевшему за ближним ко мне столом рослому мальчику по кличке Бамбула, происходившей от присказки «Силач Бамбула поднял четыре стула и мокрое полотенце», да, подошел к этому силачу Бамбуле и, не торопясь, прямо до плеч надел ему на голову фанерную урну с мусором. В ту же секунду я бросился вон из класса, а пока мои одноклассники приходили в себя, успел пробежать по пустому школьному коридору и выскочить на улицу. Когда я выскакивал из дверей школы, то краем глаза увидел, что они уже очухались и вываливают из класса все скопом.
Я понял, что погоня за мной будет нешуточная, и, помня, что до родной улицы бежать мне километра два, перешел на мерный маховый шаг, стараясь наладить дыхание и сохранить силы. Что-что, а бегал я хорошо, хотя два километра явно не моя дистанция. Но зато какой у меня был стимул – погоня! Я не сомневался, что если они догонят меня, то затопчут, запинают ногами.
Первый километр я пробежал сравнительно легко. Они отставали от меня метров на сто, и было их уже не тридцать-тридцать пять, а гораздо меньше. Еще метров через триста их осталось за моей спиной человек семь-восемь, но зато расстояние между нами начало заметно сокращаться. Я обратил внимание, что пострадавший от меня Бамбула ведет свою группу, и я подумал, что он, выходит, действительно сильный парень. Последнее меня совсем не обрадовало. Я понял, что в оставшейся группе Бамбулы крепкие ребята, и подумал о том, не зацепиться ли мне за борт попутного грузовика? Но мимо меня, как назло, не прошло ни одной бортовой машины, а все какие-то фургоны.
По календарю была зима, январь месяц, а у нас в городе ярко светило солнце, с гор дул теплый ветер Магомет, и даже деревья еще полностью не облетели. Одним словом, погода стояла замечательная, и на улице было никак не меньше пятнадцати градусов тепла.
Ноги мои становились все тяжелей и тяжелей, хочешь не хочешь, я замедлил ход, а погоня явно настигала меня, сокращая расстояние между нами метр за метром. Я стал озираться по сторонам в надежде увидеть какую-нибудь железную палку или дрючок, но ни того ни другого не попадалось на моем пути. А они топали за моей спиной все ближе и ближе.
Наконец показалась за акациями наша больница № 7, а там и перекресток моей родной улицы, с этого перекрестка и начинался Гур-гур-аул, что значит аул индюков. Не знаю, в какие времена там водились индюки, на моей памяти их не было.
При виде родного перекрестка я собрал все силы на финишный рывок, последние силы. Перед глазами рябило, ноги передвигались как ватные, дышать было больно, в груди саднило, я понимал, что могу упасть на дороге и тогда они настигнут меня и в ярости запинают ногами.
Между мной и моей погоней оставалось пятьдесят метров, сорок, тридцать… я уже не бежал, а как бы плыл в безвоздушном пространстве.
Но вот он заветный рубеж: перекресток улиц Ленина и Мопровской. Кто такой Ленин, взрослые знают и до сих пор, в XXI веке, а вот что такое был МОПР, могут знать только некоторые люди, специально обученные на это знание.
Обе улицы тогда еще не были асфальтированными, но почва там была каменистой с прогалинами песка, дожди быстро впитывало, ветра все высушивали и, в общем, все было хорошо, если не считать пыли и обрывков газет, летящих по ветру.
И вот моя толчковая левая нога сделала последний толчок, и я очутился за невидимой чертой, за которой начинался наш знаменитый Гур-гур-аул, где я был одним из хозяев, пусть маленьких, но хозяев, все жители Гур-гур-аула чувствовали себя в нем хозяевами. А все, кто гнался за мной, были так называемые «городские» и знали, что бить меня на моей территории не просто рискованно, а невозможно.
Ступив за невидимую черту, я сразу перешел на шаг. Им оставалось до меня метров двадцать, но все они замерли на черте, как будто стукнулись лбами о невидимую преграду. Их оставалось за чертой пятеро, и в том числе Бамбула.
Я сплюнул через левое плечо непосредственно в их сторону и начал делать глубокие вдохи и поднимать вверх руки, налаживая сбившееся дыхание. Они постояли, постояли, развернулись и почапали назад, в школу.
Что касается меня, то я не вернулся в эту школу даже за портфелем, который так и остался там как близкого счастья залог.
Метров через двести я окончательно пришел в себя. По дороге к дому мне встретился дядя Алик, которого боялся весь город.
– Почему не в школе? – строго спросил, наверное, тридцатилетний, но уже дважды побывавший в неволе, высокий, красивый дядя Алик с блестящей золотой фиксой в уголке рта.
– Мама болеет, – соврал я, – ходил в аптеку.
– Молодец, – похвалил дядя Алик, – мама самый главный человек, молодец.
Я кивнул в знак согласия с его сентенцией, и мы пошли своими курсами.