Потом, обнявшись все четверо, они сидели на старом теплом диване и, чуточку покачиваясь, пели любимые песни.
Утром прямо с постели бежали во двор растереться снегом, как говорил отец – поздороваться с Новым годом.
Да, так бывало раньше.
А в этом году впервые не стояла в зале елка. Перед самым праздником отец запил. В канун Нового года двое неизвестных приволокли его бесчувственного и бросили на кровать, на белоснежное покрывало.
Весь вечер прохлопотала мать, стараясь устроить ребятам праздник. Но веселья никак не получалось.
Мама открыла форточку и позвала:
– Идите, мальчики, послушаем, как шагает по земле Новый год!
Братья прекрасно поняли ее хитрость, скучно улыбнулись и, чтобы не обидеть мать, подошли к окну.
Как, почему, когда и зачем пришла в дом водка и заслонила их от отца?
Все чаще он приходил домой пьяным. Если мать молчала, придирался:
– Молчишь, принцесса! Ниже своего достоинства считаешь?
Стоило ей заговорить – обязательно выискивал в ее словах что-нибудь обидное.
Если вздыхала – орал:
– Вздыхаешь? Живется тебе плохо за моей спиной?
Коли улыбалась – опять не так:
– Улыбаешься? Смеешься надо мной, дурак я у вас, да?
В такие вечера маленький Сашка забивался куда-нибудь в угол, начинал хныкать, а Лешка тихо, чтобы вдруг не услышал отец, успокаивал его.
Вот и сейчас пьяный голос отца потушил все краски весеннего вечера, все чувства, все запахи. Грязные голые слова летели из разбитого окна и острыми камнями падали на братьев.
Словно в пустоте, тяжело и гулко колотится сердце.
«Зачем мы здесь расселись… Почему не поднялись домой?» – с безвыходной злостью подумал Лешка. Он покосился краешком глаза на Юнку. Она сидела бледная, с широко открытыми почерневшими глазами.
– У-у! – заревел пьяный голос.
Мальчишки рванулись к дому.
Загудели, загрохотали деревянные ступени в коридоре.
Мать, простоволосая, выбежала из подъезда. Большой взъерошенный отец настиг ее и ударил кулаком в спину. В следующее мгновение братья повисли у него на руках.
– Хо-хо-хо! Вырастил ты, Степан Григорьевич, на груди своей змею со змеенышами, – захохотал он и, широко разведя ручищами, отшвырнул сыновей в разные стороны.
Мать стояла белее акаций. Не гнулась, как прежде, а была прямая и высокая.
– Не смей! Не смей бить маму! – налетел на него сбоку Лешка и наотмашь ударил отца по лицу. И оцепенел – звон пощечины показался мальчишке громом.
Две женщины – мать и Юнка, замирая, следили за ними. Мать подалась вперед, готовая защитить сына, но Юнка, неведомо почему, удерживала ее за руку; она не думала, но ей хотелось, чтобы Лешка сам выдержал все. Маленький Сашка вырвался из рук матери, приняв боксерскую стойку, встал рядом с братом.
Не отец и сын, а двое мужчин стояли друг против друга. Один огромный, широкогрудый, с белыми от хмеля, как у вареной рыбы, глазами. Другой – по плечо ему, угловатый, тонкошеий подросток. Отчаянно сузились серые сыновьи глаза, худое тело подалось назад – сильный своей правотой, Лешка был готов на все.
Взгляд сына отрезвил отца. Самого себя, четырнадцатилетним хлопчиком с занесенным топором у стены темных сеней, увидел Степан Григорьевич – их с матерью пытались тогда обобрать бандиты. Колючие мурашки пробежали меж лопаток.
«Моя кровь. Горло перегрызет», – подумал и отшатнулся сорокалетний мужчина. Опустил глаза и, увидев перед своим животом подрагивающие кулачки Сашки, совсем отяжелел и попятился назад. Трезвея все больше, увидел еще: искривленное гримасой боли, посиневшее лицо жены и прекрасное лицо соседской девчонки, обнявшей ее за плечи. Затравленно озираясь, покачиваясь, побрел к воротам.
Первый раз братья почувствовали себя сильнее отца. Что-то навеки ушло из их сердец. Станет ли он снова для них тем, кем был?
Звякнула железная калитка, исчезла согнутая пополам, нелепая фигура пьяного. Сашка опустил кулачки.
– Мама, я пойду за ним, а то еще упадет где-нибудь, – сказал Лешка. Мать покачала головой.
– Не надо, сынок, пусть побудет один…
Вечером Юнка не читала больше книжку про любовь. Теплый ветер кружил над пригородом воскресные переборы гармошек, но погрустнели и, казалось, потемнели белые акации.
Дождь
Давным-давно я жил на свете белобрысым пацаном, слывшим у взрослых большим поганцем. Этот пацан через соломинку надувал лягушек, купался в грязных саманных ямах, воровал в соседском огороде морковку. Локти у него были постоянно сбиты, а на ногах не сходили цыпки. Необычайной худобой он был похож на ободранного кролика, а лопоухие уши его просвечивали на солнце. Он жил на окраинной улице, которая упиралась в ворота центральной больницы города. Обширная усадьба больницы была постоянным местом сборищ босоногой команды. Чаще всего собирались возле сумасшедшего дома. Это был длинный одноэтажный дом, стоявший в маленькой рощице тутовых деревьев, в стороне от остальных зданий больницы. Как только ягоды тута начинали розоветь, вся наша орда целыми днями сидела на деревьях.
Тутовники уже почернели на солнце, и вокруг наших ртов сделались от этого фиолетовые круги.
Мы слезли с деревьев, чтобы играть в ловитки, и, став в кружок, считались, кому водить. Неожиданно пошел слепой дождь. Размазывая редкие прозрачные капли по грязным своим животам, мы задрали головы к яркому солнцу и принялись орать.
Дождик, дождик, припусти!
Мы поедем во Кусты.
Тонкие, рыдающие вскрики заставили нас смолкнуть.
– Не хоч-у! Отдай! А-а-а! Отда-ай! – кричала дурочка Лена. Она просунула белые руки между синими прутьями оконной решетки и, схватывая тонкими пальцами капли дождя, всхлипывала:
– Дождь! Не хочу-у-у! Гильзы… гильзы… Ма-а-мач-ки!
Сумасшедшей было лет шестнадцать. Обычно она с утра до вечера сидела на широком подоконнике своей камеры и, качая тряпичную куклу, напевала:
Баю-баюшки баю,
Не ложися на краю…
Сидела, расплетала, заплетала и снова расплетала толстую каштановую косу и улыбалась сама себе.
Увидев, что это кричит Лена, мы засмеялись, потому что она всегда плакала и буйствовала во время дождя, и снова пустились приплясывать и голосить:
– Дождик, дождик, припусти!
Тогда мне некогда было думать, почему сумасшедшая Лена не любила дождь и что он мог отнять у нее.
Давным-давно позабылись имена и лица моих дружков. А Лена-дурочка почему-то осталась в моей памяти четкой цветной картинкой.
Однажды, совсем случайно, я узнал историю Лены. Мне ее рассказала старенькая няня, тетя Фрося, которая много лет работала в сумасшедшем доме и знала все.
…Глухая, дождливая ночь опустилась над степью. Тленно пахли увядшие травы. По тракту проносились последние машины.
Тишина ожидания сковала пространство.
Скрипели колеса брички, звякали ведра, привязанные к облучине. Бричка нагружена до краев: сверху подушки и одеяла, торопливо связанные в узлы, а на узлах трое ребятишек, укрытых рядном.
Впереди, держа под уздцы лошадь, шла женщина. Ее босые ноги увязали в глине. За возом ковыляли дети. Их зубы выбивали лихорадку, веки смыкались. Облипшие грязью ноги с трудом двигались вперед…
А дождь все сыпал и сыпал, повисали капли на ресницах, мешая смотреть, а мертвая дорога плелась, тянулась, не имея конца. Семилетний Вовка не вытаскивал руку из кармана, где у него лежали гильзы, другой рукой цеплялся за подол сестренки:
– А смерть, это страшно? Это больнее, чем я упал с лестницы?
У Лены пухлые, белые от усталости губы.
– Смерть?.. Это не больно, наверно… Но это… это… понимаешь, это насовсем. Понимаешь? – Она морщит лоб, ей стало холодно.
К их разговору прислушался Митька, старший мальчишка.
– Не мудри, Ципа! – пошутил он, протягивая Лене сильную руку. На месте другой у него болтался пустой мокрый рукав. И, пугая тишину, озорно крикнул:
– Лево руля! Ну, отчаливай! Цип! Цип! Цип! Куда? Куда?
Усталые бледные мордашки заулыбались Митькиной шутке.
– Ой, страшно, девочки. Он уже за нами лепетует! – шептала кругленькая Оля.
– Ну, не гундось, Ципа! Ты ж казак! – усовещивал Митька сникшего товарища.
– А как это насовсем, Лена? Вас в школе учили, как умирать, Лена? Жалко сказать, да? Жадоба. Вот ни одной гильзы не дам, – не отставал от сестры маленький Вовка.
Дорога упала в балку, воз загрохотал и ушел вперед. Дети скользили, спотыкались, цеплялись друг за друга, сосредоточенно карабкались вперед.
Воспитательница вдвоем с Митькой столкнула в грязь мешки с мукой и на облегченный воз усадила обессилевших ребят.
Митька, Лена и маленький Вовка бодрились.
– Гу!.. Гу!.. Гу!.. – загудело из-за туч.
– Это разведчики, – успокоил Митька. – Темно ведь, как у негра за пазухой! Шиш ему, чтоб увидеть… Ципа, не дрожи, а то Вовка скапустится.
И вдруг, пугая до судорог в животе, где-то там, у реки гулко разорвалась бомба.
Дождь. Дождь. Дождь. Шли, шли, шли детские ноги. Уже совсем близко плескалась река. Шипя, гасли обгорелые верхушки камыша, чернели груды машин. Воз с детьми подъехал к пепелищу. Яркая ракета-люстра повисла над степью. Падая, опустилось звено немецких самолетов. В белом, неестественном свете четко вырисовывались воз и кучка в испуге присевших детей. Взвизгнули бомбы… Смешались воздух, земля и кровь. Догорела ракета… и в гаснущем ее блеске у самой реки белели оторванные пальчики с черной каемкой ногтей.
Спокойно ушли немецкие самолеты.
– У! У! У! Полундра! – унесся в степь крик умирающего Митьки, и на всех морях вздоргнули моряки…
Гас под дождем камыш. Из-под обломков вылезла Лена. Озираясь, потянула в камыши мертвого Вовку.
Светлело небо. Желтая полоса зари приподняла тучи. Степь молчала, ее отцветшие травы струили по стеблям своим сбегающую с солнца кровь.