Он слушал не особенно внимательно, но при упоминании о мышах заметно оживился. А я продолжал мою повесть с громкими именами, и про скрипичного учителя и про няньку, и что в доме блох довольно.
– Блохи! что ж тут такого? (Я понял: «антисанитарного».) Возьмите к примеру котов: у всякого порядочного кота непременно блохи, это не преследуется.
А когда из пробковой мы вошли в кухню, чтобы мне подписаться – чернила, бумага, все теперь на кухне, – он, неизвестно к чему, сказал:
– Если бы пустить котов на скачки… (И я сейчас же за него мысленно договорил: «все присутствующие на скачках облошились бы», – но я ошибся.) Все лошади никуда в сравнении с котами, – сказал он, – самый незначительный шелудивый кот обгонит самую горячую лошадь. Блоха – неприятность для человека, живит кота.
И я подумал: «не один я нынче под Пруткова»!
Он сел к кухонному столу, развернул папку, вытащил какой-то розовый листок: я должен подписаться.
И тут я заметил, как, подавая розовый листок, он вкусно повел носом, а глаза странно взблеснули.
– А мыши у вас есть?
И это спросил он так, как я бы спросил о настоящем кофии.
– Больше нет; – сказал я неправду, – волшебная дудочка всех увела!
И тут я увидел мою мышку: мышка комочком замерла у ножки стола, ему не видно, но он ее чует.
Я подписал, не читая, розовую бумагу, я вывел со всеми завитками «персидским» ладом мое латинское имя, а под росчерком – дыхания в бесконечность – по-русски: «мышков нету». Все равно, моя подпись, мой росчерк все покроют, да и разбираться кому станет.
Я не сомневался, передо мною был переодетый кот: как он складывал бумагу – я наблюдал – так только кот мышей ловит, а его руки, да это подушечки-лапы!
И меня нисколько не удивило: у каждого из нас когда-то, помните, завелся кот в голове;59 и ничего странного, что кот, после волшебной дудочки, заманившей всех мышей на свалку, пришел ко мне.
– Вы только ко мне? – спросил я, проверяя себя.
– Да, только к вам, к кому же!
И он лапой «замыл себе гостей» – с-носа-по-уху-на-ус.
– Так вы говорите, мышек нету?
В его голосе чувствовалась и нежность, и досада, это – когда ждешь чего и уверен, а говорят «кончилось, нет больше ни капельки» (Я ведь все про свое про настоящий кофий.)
– Нет, – сказал я, – ни одной мышки.
– Жаль-жаль, – прозвучало у него, как «мяу-мяу».
И уже не стесняясь, он поправил у себя в штанах довольно пушистый хвост и подал мне лапу.
И я его бережно выпустил за дверь.
– Прощайте!
А вернувшись в кухню, я прежде всего заглянул к ножке стола – и увидел мышку: мышка все так же комочком, как замерла. Я нагнулся и потрогал, но мышка не вздрогнула.
Тогда я зажег электричество, взял и свою алертную лампочку-лилипута, теперь и моим глазам, как вашим: мышка не шевелилась; потрогал – не дышит.
?..
Кот раздавил каблуком!60
Как во сне*
Природа сновидения – мысль. И все, что совершается во сне, все только мысленно. Помимо мысли ничего. Нет разницы: «я что-то делаю или думаю, что делаю».
Мне случилось однажды годами недосыпать. Я провел без смены больше тысячи ночей на дежурстве при больном, а день на кухне, и нет минуты прилечь. Я клевал носом и засыпал, стоя в очередях. И незаметно явь перешла в сновидение.
Как-то в конце месяца я зашел в булочную к Тоненькой шейке. У меня оставалось на четыреста грамм тикеток, я думал, «бискотов»1 получу, сухариков.
Тоненькая шейка подняла глаза беспредметно и тоненько улыбнулась с ямочками, что означало: «бискотов» нет. А тикетки она взяла – хлебных четыреста грамм – она даст, когда будут. И подает мне расписку.
В булочную вошел и сразу видно приезжий: в шляпе и пальто на руке.
«Нет ли чего без тикеток?»
Тоненькая шейка, как мне на сухарики, подняла глаза беспредметно и тоненько улыбнулась с ямочками:
– Нет.
«Голоден, сказал он, есть хочу».
Тоненькая шейка вдруг выросла – в ее глазах стоял инспектор с ловушкой: «есть хочу», – и переложила на полку повыше длинный, как колбаса, «сосисон»2, – «не поддамся!»
Кто-то еще вошел, но не с голодными руками.
«Есть хочу!» мысленно повторяя, думал я о голодном, и оттого, что видит хлеб, больше хочется. И я представил себе, как ходил он по булочным без тикеток, видит хлеб, а не укусишь. А я только что отдал на четыреста грамм, вот и расписка.
Не пряча расписку, я обернулся. Но его уж не было. И я вышел.
Он идет легко и ходко, пальто на руке, – «есть хочется!» Смотрю вслед. Вот он подходит к аптеке, через три дома от Шейки, я еще могу его догнать. А вот и затерли – с тикетами, но без пальто и без шляпы утро.
«Как же это так, вовремя я не отдал ему мою расписку – четыреста грамм или самому получу и передам. И дома, только горбушку отрезал – черный хлеб… хватит!»
Вернулся я домой и прямо на кухню. И сразу в глаза мне: на столе в сухарнице черный хлеб без горбушки.
«Далеко ему никуда не уйти – самое дальнее до “Птиц”, где сворачивать к Струве на Эрланже. Я узнаю его».
С хлебом я вышел на улицу и раздумываю, что скажу или как окликну.
И вдруг – да, это он, на руке пальто! Я остановился.
Я представлял себе, как буду его искать и вдруг лицом к лицу. Да, это он: «есть хочу».
Он прошел мимо меня и легко и ходко уходил по Буало – прошел Школу, сейчас перейдет Молитор и дальше.
«К русскому ресторану, думал я, еще рано, заперт. Достучится».
И с хлебом я вернулся на кухню. У меня было такое чувство, будто голодному я отдал этот хлеб, а сверх хлеба – русский ресторан, горячий борщ.
Жучковы*
Их квартира на 4-ом этаже, под Верховой («Половчанка»), а познакомился я с ними в «оккупацию» или, как тогда говорили, «под сектором» – объединительная сила при воздушной бомбардировке, когда швыряют бомбы не глядя в «сектор». Она – «губернаторша», он «чиновник особых поручений» – Жучковы.
Губернаторша – мордастая с песком, маленькая, а когда закутана, так просто крохотная, но голос грубый и слова отщипываются, но без всякого колебания, несомненно. Мне она сказала, подслеповато заглядывая:
«Теперь люди относятся друг к другу только оттого, что можно получить от кого».
Я ей ответил:
«Но так и всегда было».
Он – олицетворенная тихость. Такие на театре представляют Молчалина1. Его зовут Александр Платоныч. Я не раз встречал Платонычей и все они были «угри», один Угорь (Игорь) Платонович Демидов чего стоит – редактор «Последних Новостей».
Жучкова я встречал в очередях, но по свойству «угря» он всегда пролезал вперед. Я с ним молча здоровался. Со мной он не сказал ни одного слова. Но я слышал его голос: очень ровный и мягкий, без смущения и никогда, должно быть, ни вверх, ни вниз – монотонно, как весь сам.
У них и в самое бутылочное безвременье – не только ссорились, а дрались за пустые бутылки – у них все было, их квартира – полная бутылка и на запас. Но все-таки и они зимой мерзли: встречаясь, я видел, как, вся закутанная, губернаторша беззвучно жаловалась.
До «оккупации» он служил в «Самаритен»2, инспектор. У них всегда толклось много «подозрительного» народа. И в последние дни его арестовали. Это Мандель вылавливал «коммунистов» – но какой же он «коммунист»? – и его скоро выпустили. Все приходящие к нему занимались не политикой, а «спекуляцией», да и сам он исподтишка.
У них была прислуга, да и теперь приходит для порядка, но не всякий день. От глаз они все сами делали: он моет посуду и выносит ордюр. Какой смиренный – бедный человек!
Мне всегда хотелось взять и ударить его по морде – «за смирение» и «бедность». Где-то он это чувствовал и пугливо отводил глаза при встречах на лестнице.
В «Крестовых сестрах» у меня есть, кажется, тоже «губернаторша» – «вошь». Жучковы в нашем доме из всех насекомых имели все права носить это имя «вошь».3
Блохи, как впоследствии оказалось, истребимы, но на «вшу» – только смерть.
В последние дни оккупации – с субботы на воскресенье (19–20 августа) тревожная ночь. весь день стреляли.
Я не лег спать. А читал. И вдруг слышу крик. Посмотрел на часы – 2. Электричества с вечера не было, а с полночи горело. И слышу, по лестнице топают и крики. Я растворил дверь. И различаю противный голос нашей «жеранши»4 – это не просто вошь, а вшиная мать – эту я просто б расстрелял, потому что у нее есть власть мудровать над нами.
Я спустился по лестнице к консьержке. Зрелище из моей «Находки» («Взвихренная Русь»). В доме 54 квартиры и из каждой квартиры в чем кого застало.5
Оказалось, пожар.
А случился пожар у Жучковых исподтишка. Днем Жучков вытащил из «плякаров» (стенные шкапы) все свое добро проветрить.
На столе около добра стоял электрический утюг и не выключен, а с полночи за два часа накалился и, что было поближе, загорелось. А когда схватились, оба тушили костюмами. Страх был еще и оттого, что и почта, и полиция бастовали, а может, и пожарные.
И все добро пропало – на 100000 фр. – «всю деньгу за это время он вкладывал в костюмы» – тут уж со страху пришлось признаться.