«Какая Тамара Ивановна?»
Меня удивило, и я повторил
– Лопатка.
«Не помню: Лопатка!»
На одно мгновение я подумал, какая короткая память, и вдруг увидел, как Стекольщик надулся – никелированный самовар.
«Так вы не помните Тамару Ивановну?»
«Нет», сказал он с каким-то щипком и весь остеклился, прозрачный.
И я, прочитав другое, подумал: «будь я следователь, я отправил бы его назад в тюрьму». И еще подумал: «какой он правдивый, как трудно ему солгать».
Почему он скрывал, что женат на Тамаре Ивановне, так и осталось для меня тайной.
Он был правдивый. И вся его хитрость наружу. Таким лучше не обманывать: попадутся.
Он был целомудренный. Нельзя представить себе, чтобы он ругался или сквернословил, литературная традиция, исключения – Карамзин, Жуковский, Белинский едва ли крепко выразились хоть раз во всю свою жизнь. Его покоробило – я читал ему о Достоевском, мою «потайную мысль из каторжной памяти» – как я определил «Эмеранс»29, а я выразился обиходным XVII века, встречается у Аввакума, он советовал заменить это «цензурное» грубое полицейским тусклым «публичная». Он взялся прочитать мне самую живую страницу из Юрия Слезкина – и так читал! – давясь и краснея.
Он был необыкновенно доверчивый.
Без обмана я жить не могу. Мечтая, обманываю себя и радуюсь, обманув других. Люди сурьёзные, трезвые – скучные люди осуждают: врет все. Одно лето, карауля Париж – живу в полном затворе – я «систематически» обманывал Одарченка-Бормосова («Денёк») и Копытчика – С. К. Маковского.30 Чарыми цветами я засыпал их глаза – и они мне поверили. Но кто оказался несомненнее, это Пантелеймонов. В Париж на съезд Топонимии из Индии, конечно! приехал Солончук, о Пантелеймонове он слышал, конечно! и пишет ему письма. Самое горячее признание. Разжег и временно пропал, поехал мошенник к своему старому рязанскому другу, куроводу и лесосеку Солнцеву рыбу ловить в Сэн-Пият, где и воды-то знают, что колодезная. Всему верит – верит, что он «единственный» и «ниоткуда не происходит, ну, как Мусоргский», верит в «Оплешник», «Луко-пера», «Зык» и «Зуб» – басаврючьи литературные затеи Солончука. Да что Солончук, он поверит и в дружественную юмористическую критику, и розовый смешливый листок будет вкладывать в свои зеленые книги.
Теперь, когда ему не до юмора, он не примет мои слова за обиду, не скажет «не хлопайте линейкой по руке» «слушайте, можно о человеке сказать самые высокие слова и наделить великими дарами, а выйдет не в похвалу, а в посмех. Так нечаянно, без злой воли, поступили с вами!»
Посвящение в «стеклянные мастера» совершилось осенью. Никто ничего не знает о Тамаре Ивановне. И только в Рождество я получаю от нее письмо – нашлась!
Она зажгла лампадку и вспоминает рождественский сочельник в «кукушкиной» – вспоминает Серафиму Павловну – Серафима Павловна сидит под кукушкой нарядная в голубом и во лбу ее, серебряной звездой, светится миро – прикладывалась к Празднику. А я перебегаю из «кукушкиной» в кухню с тарелками, балагуря. После чаю все в комнату Серафимы Павловны, там в сумерках, из красного угла от золотых образов, красная лампадка. Не будем зажигать электричество, огонек за огоньком – свечка за свечкой – и сияет елка: «Дева днесь Пресущественного рождает»31. Сидим молча в свете, глаза в свет. А подпись: Тамара Пантелеймонова.
Когда придет Тамара Ивановна, не назовешь «Лопатка», она не то что стала важная, но ведь и Иерусалимский не Иерусалимский, а Стекольщик, а скоро сделается Пантелеймонов.
В «Патриоте» Пантелеймонов печатает по советским матерьялам «О пятилетке». Больше никаких «морковок» не попадалось, все было, как статьи пишут, Неманов или Пантелеймонов, не различишь. А выходила еще газета «Рабочее слово». Принес мне показать, как потом скажет, «на злой глаз», – отрывок из колхозной повести.
Написано гладко – добросовестный В. Муйжель («Русское Богатство»32). И, конечно, не без «глагольных». В черновиках сам грешу и оттого глаз у меня цепок и беспокоит ухо.
О этих «глагольных» или «подглагольных» в 40-х годах писал А. В. Дружинин, наш «эстетический» критик, тогда еще говорили о искусстве слова. – Эти «глагольные» в стихах не дорого, а в прозе – муть, раствор и жижа. Дьяки XVI–XVII вв. любили заключать «глагольными» приговор – «чтобы впредь не воровать и людей не смущать, бить батоги нещадно» А в «деле» никогда созвучий, крепко в-точь. А в разговоре где и когда вы услышите «глагольные»? Разве оговорится, и непременно, не замечая того, поправит себя. По «глагольным» узнавали хлыстов и скопцов, а у них по привычке ритм в накате держится глагольными. Автобиография Кондратия Селиванова, – диктует сплошь на «глагольных».
Явление «глагольной» книжное: повести пишутся не безразлично, хочется запеть, а дыхания нет, хоть «сглаголю», сойдет.
Я показал все «глагольные» в Повести и как и чем заменить – фраза получилась куда отчетливей и звонче.
Его очень удивило: в первый раз, никогда в голову не приходило, что он пишет на «глагольных».
– Вы книги читаете глазами – для развлечения, а попробуйте слово за словом, вот еще и не такое откроете, чем и на чем пишут.
Я не спросил, давно ли он пишет рассказы. Но подумал: «а может Осоргин прав, никакой Нахичеванской, а стихи Пантелеймонова?»
Потом на мои расспросы Бейружане мне говорили, что Нахичеванская стихов не писала, но и о Пантелеймонове не слышно, чтобы писал.
В. Муйжель – повесть из колхозной жизни – имени не наживешь! Имя Пантелеймонов начинается со «Святаго Владимира».
Есть две грамматики: школьная и неписаная сказа, природной, непроизвольно складывающейся речи. В книжной можно достигнуть большой выразительности: начиная со «Слова»33, Макарьевские минеи34, классическая литература. В книгах пример сказа – Житие Аввакума35. Но Аввакум проповедник, книжник, и его сказ прослойка живого слова в условную книжную речь.
Где же искать речевые русские лады, не подчиняющиеся правилам грамматики церковнославянской, Мелетия Смотрицкого (XVII в.)? Роман Якобсон указывает на Летописи, Обнорский на Русскую Правду36 – так далеко в веках и не поймешь, а есть ли что ближе – послетатарское-русское? Есть, это дьячий язык Приказов. В этой приказной речи никакой книжности, никаких «щей», да и как в деловое загнать витийство – словесность. И еще только не в «художественной литературе» – повести XVII в. написаны по Мелетию Смотрицкому, сказ проникает в историю – Хронограф, в подметные листы Смутного времени. Сказ – живая вода. Никто не говорит: ходить по дьякам, нет, приказная грамота только путь. Это все равно, как в начертании букв, кто говорит паутинить скорописью XVII века? Идти из этой паутины и создавать свой рисунок-росчерк, раз я пишу русскими буквами. Книжную, застылую в книжных формах фразу надо встряхнуть и выговорить, и такая фраза зазвучит живо и выразительно.
– Надо переучиваться грамматике.
Эти мои грамматические рассуждения, сказанные не безразлично, я сам опутан школой и рвусь освободиться от «Мелетия Смотрицкого», поразили Пантелеймонова, как когда-то Пильняка. И Пильняк-Вогау упорно переучивался грамматике и встряхивал фразы.
Пантелеймонов растерялся, как и на «глагольные», в первый раз в жизни слышит: две Грамматики, и все, что он привык считать за образец, написано школьной или как ему на душу упало: «по Мелетию Смотрицкому».
«Я буду не по Мелетию Смотрицкому!» Он не сказал, но все в нем заиграло – и как он собирал свою рукопись и как прощался.
«Святый Владимир», с чего и пошел Пантелеймонов, письмо «синтетическое»: две Грамматики – волной катятся по страницам – живая речь «сказа» и школьная «Мелетия Смотрицкого».
Да и как иначе: при всей переимчивости и таланте надо – большая работа – слить эти две волны.
«Святый Владимир» по своей теме наверняка: у кого не было дяди Володи? Или кто вычеркнет из жизни свои детские годы – чистоту и веру?
«Если бы не так много пили, заметила учительница, “Святаго Владимира” можно было бы и детям читать».
И все страницы других рассказов, где дядя Володя, а с ним вся природа, живут своей детской правдой, безо всякого натужного или простецкого модерна, соблазн между двумя грамматиками.
Дядя Володя – Пантелеймонов. И как было не полюбить Дядю Володю. Так он проходит в моей памяти: Иерусалимский-Стеколыцик-Дядя Володя.
Я уверен, его полюбил бы и М. А. Осоргин – огородник, и М. М. Пришвин – Лесовой Чародей, и Е. В. Дриянский – дремучий охотник.
Сколько раз я читал ему свои рассказы, а он никогда. И какой у него голос, не разговорный инженера, а в чтении?
На Благовещение приехали Кодрянские – Наталья Владимировна и Исаак Вениаминович, привезли диктофон. Будем выпускать «птичку» – читаю Пушкина и Туманского: «В чужбине свято соблюдаю родной обычай старины…»37 и «Вчера я растворил темницу воздушной пленницы моей…»38
На «птичке» были и Пантелеймоновы.
И после моего праздничного, но всегда «двух ладов», читала Кодрянская – прозрачный английский рожок, а закончил вечер Пантелеймонов – да у него бас!
«Борис Григорьевич! По вашим глазам вы шли дорогами Пришвина и Дриянского, это ль не честь и богатая доля! Ваши картины природы не потускнеют, их будут хранить – кому дорого русское слово. И теперь, какие леса и какую зарю вы видите не нашими, а этими глазами живого открытого сердца?»