— Она все еще злится на меня?
— Не то чтобы злится… — тянула Жюли. — Скорее она чувствует себя немного растерянно. В сущности, она ведь вас побаивается. Здешние обитатели настолько очерствели сердцем, что присутствие сразу двух столетних дам может показаться им… гм… несколько чрезмерным.
— Ах, кара мия, ты меня уморишь! Только я ведь вовсе не прошу, чтобы меня здесь любили! Скажи ей… Скажи ей… Я — не воровка. Так, сюда поставлю кинопроектор. Устроим здесь «киноуголок». Знаешь, у меня довольно большая фильмотека. В конце концов, я ведь имею право смотреть кино, нет? Она же слушает свои пластинки! Так что ты можешь приходить ко мне, когда захочется увидеть какой–нибудь фильм.
После этого Жюли проинструктировала Клариссу:
— Расскажи моей сестре, что у Джины есть кинопроектор и что она собирается устраивать для соседей показ кинофильмов. Только смотри, говори это не в лоб, а так, как бы между прочим.
В тот же вечер Глория задержала у себя Жюли:
— Присядь. Вечно ты носишься как угорелая.
Она, против обыкновения, казалась тихой и едва ли не нежной. Сегодня на ее лице было больше макияжа, чем обычно, но слой пудры не мог скрыть мельчайших, словно трещинки, морщинок, от которых ее фарфоровые щечки выглядели какими–то неживыми. В свете двух настенных бра, укрепленных с обеих сторон от постели, ее голубые глаза казались серыми, окруженными темными тенями и словно больными.
— Кларисса тебе уже рассказала? — спросила она.
— О чем она должна была мне рассказать? Ее сплетни меня не интересуют.
— А жаль! Потому что иначе ты бы знала, что эта самая Монтано собирается устраивать у себя киносеансы! Она будет показывать диапозитивы и вообще разведет здесь самую бесстыдную рекламную кампанию! Еще неизвестно, не собирается ли она брать за это деньги. К счастью, по условиям договора она не имеет на это права. В нашей резиденции запрещено использование жилых помещений в коммерческих целях.
— Куда тебя занесло? — прервала ее Жюли. — И вообще, что ты терзаешься, когда ничего еще не известно?
— Ладно–ладно, вот увидишь. Монтано — это же чума. Не пойму, чем она вас всех купила, что вы все бросаетесь ее защищать? Впрочем, я кое–что придумала. Ты поможешь мне, Жюли. Не забывай о своем возрасте! К тебе будут относиться так же, как сейчас отнесутся ко мне.
— Я готова помочь тебе, но скажи, чем именно?
— Ты в хороших отношениях с Юбером Хольцем. Не спорь, я знаю! Поговори с ним. Потихоньку порасспроси его о Джине, только как бы между прочим, не напрямик. Если бы нам удалось доказать, что она жульничает… Ты же видела, как она ходит, как она разговаривает, как смеется. Я руку готова дать на отсечение, что ей меньше, чем она всем говорит. Клянусь тебе, она лжет. Ведь кто она такая? Какая–то иностранка. Она может наболтать что угодно.
— Допустим, — согласилась Жюли. — Но что же дальше?
Глория прикрыла рукой глаза и устало произнесла:
— Я знаю. Я смешна. Почему я все время думаю только об этом?
— Тебе бы надо показаться нашему доктору. Мы понимаем, что ты прекрасно владеешь собой, но ведь ты мучаешься…
— Ты хочешь сказать, что по мне видно, как мне плохо? Ну–ка дай сюда зеркало! Да поосторожнее с ним! Вечно ты все роняешь!
Она схватила зеркало и долго изучала в нем свое отражение: анфас, три четверти, с одного бока, с другого…
— Охапки цветов… Крики «бис»! А теперь вот это… — вполголоса бормотала она.
Наконец она уронила руку, опустила голову на подушки и прикрыла веки.
— Не смотри на меня, — сказала она. — Спокойной ночи, Жюли.
И вдруг, приподнявшись на локте, заорала:
— Мне плевать на нее, слышишь? Плевать! Пусть катится к чертовой матери!
Жюли тихонько прикрыла за собой дверь. Она впервые слышала, чтобы ее сестра ругалась как мужик. Как Оливье, который из–за любого пустяка готов был разразиться бурей проклятий, ругательств и богохульств. Оливье Бернстайн, столько сделавший для Глории, для ее славы. Скрипка Страдивари — это он. И машина марки «испано», свернувшая с дороги на подъезде к Флоренции, — это тоже был он. Жюли помнила все. Пока ей оказывали первую помощь, она, пребывавшая в полубессознательном состоянии, но почему–то с невероятной отчетливостью отмечавшая все, что происходило вокруг, слышала, как он тряс Глорию. «Черт возьми! Доигралась? Ты видела ее руки?!» Ну почему обрывки воспоминаний снова всплывают в ее памяти, словно пузырьки ядовитого газа, лопающиеся у поверхности болота?
Она направилась к холму, куда часто ходила теперь по вечерам. Здесь никто никогда не гулял. Она вытащила из сумки сигарету «Кэмел», чуть помятую. Ей пришлось отказаться от «Житан», а потом и от «Голуаз» из–за их едкого запаха, которым пропиталась вся ее одежда. Однажды Глория, обнюхав ее, спросила:
— Ты соображаешь, что делаешь?
Она тоже могла бы ответить: «Мне плевать!» Но она просто перешла на светлый табак — оттого что он пах медом и был гораздо вреднее для горла. Она уселась прямо на землю и стала рассеянно глядеть на море, слушая доносящийся издалека шум прибоя. «Дебюсси, — подумалось ей, — ничего не понял в Средиземном море». Потом ее мысли вернулись к Бернстайну.
Ей теперь незачем было обманывать свои воспоминания. Даже наоборот, ей хотелось выпустить их на волю, словно настало время привидений… Бедный Оливье! Она околдовала его сразу, с первой же встречи. Это было в Берлине, спустя несколько лет после войны, году в 22–м или в 23–м… Глория уже была очень известна, гораздо более известна, чем ее сестра, хотя та только что вернулась после триумфальных гастролей по Соединенным Штатам. Пианист, который должен был аккомпанировать Глории, внезапно заболел и в последний момент отказался выступать. Жюли долго колебалась, прежде чем согласиться заменить его. Это был сольный концерт, и программа была подобрана исключительно для скрипки: соната Тартини, «Крейцерова соната» и что–то еще, она не помнит, что именно. Впрочем, это не важно. Главное, что Глория считала себя обязанной занять всю сцену целиком, заглушить фортепиано, играть, изгибаясь корпусом, широко отводя руку, закатывая глаза — словом, изображая из себя отрешенную жрицу искусства. Ее манера оскорбляла музыку. Жюли, застыв от презрения, ограничилась тем, что грамотно вела свою партию, а когда громом грянули аплодисменты, она не вышла вперед, словно подчеркивая, что не желает получать своей доли из этих аплодисментов. Оливье Бернстайн, сраженный красотой Глории, едва дождался окончания концерта, чтобы выразить ей свой восторг и восхищение. Заметил ли он, что на сцене была еще и пианистка? Вряд ли. Он видел одну Глорию и перед ней одной рассыпался в комплиментах, извинениях, приглашениях и даже каких–то обещаниях, которые Глория выслушивала с легкой улыбкой чуть задетой добродетели. Это было вранье. Ее счастьем, ее наркотиком как раз и было вот это ощущение собственной власти над другими. Жюли никогда не могла понять, каким таинственным образом эта самая власть обретала магическую силу через ее смычок. Заиграй она что–нибудь примитивное вроде песенки «Под ясной луной», все равно произойдет неизбежное чудо. Люди, слушавшие ее, теряли над собой контроль, становились ее рабами. Все, кроме Жюли. Все, для кого музыка была лишь сладостной дрожью, мурашками по спине. Глории нравилось видеть их у своих ног: восторженных, опьяненных, терявших разум — такими она могла их презирать. Они все были ее плебсом. И еще — зеркалом, в котором она неустанно, с упоением ловила бесконечно умноженное отражение непостижимого своего дара. Вот и Бернстайн, несмотря на свое огромное состояние, на свою промышленную империю, на свое собственное обаяние, был ничем не лучше любого из этих фанатиков.
Жюли оперлась на локоть. Она уже устала: сосновые иглы больно впиваются в кожу. Нужно ли ворошить мутный осадок прошлого? Она чувствует, что нужно. Может быть, именно сейчас она как никогда близка к тому, чтобы понять правду. Глория всю жизнь ждала от нее одного — уважения. Она и сейчас продолжает его ждать. Огромные залы приняли ее и покорились ее власти, и лишь один человек — Жюли — отказывал ей в признании. Жюли не спорила, сестра была выдающейся скрипачкой. Но истинным музыкантом она так и не стала. Непомерная гордыня мешала ей согласиться с ролью скромной слуги великих мастеров, послушницы в храме, воздвигнутом гениями.
Очень скоро Глория вышла замуж за Оливье Бернстайна.
Жюли порылась в сумке и обнаружила, что пачка «Кэмел» пуста. Тогда она сняла с рук пропахшие никотином перчатки. У нее было несколько пар, и часть из них постоянно сушилась на веревке, протянутой в ванной комнате. Надо будет сказать Роже, чтобы купил ей новый блок. Она стала курить по две пачки в день! Уже на второй день правая перчатка желтеет, и Кларисса, глядя на нее, укоризненно покачивает головой.
С моря потянуло ветром. От земли сразу же повеяло смолистым запахом хвои. В такие минуты Жюли позволяет себе выпустить свои руки на свободу: пустить их погулять, ощутить дуновение воздуха, дать им потереться друг об друга. Она зорко оглядывается вокруг, словно боится, что они могут от нее сбежать. Но все тихо. В «Приюте отшельника» ложатся рано. Вот и сейчас не спят только на одной вилле, в «Глициниях», как раз под ней. Там сегодня празднуют день рождения архитектора Гаэтана Эртебуа. Ему семьдесят лет, и он хромает на одну ногу — задело шальной пулей во время ограбления супермаркета. Сам он никуда не ходит, зато его жена близко дружит с Глорией и делает для нее в городе мелкие покупки. Жюли совсем не хочется спать. Воспоминания по–прежнему роятся перед ней в ночи. Оливье не был особенным красавцем, зато как он был богат! Он не привык ни в чем себе отказывать. Наивный человек, он и к женщинам относился как к породистым лошадям. Даже Глорию после особенно удачного концерта он, казалось, готов был потрепать по шее. И упорно осыпал ее подарками. Лучшая скрипка, уникальные драгоценности, шикарные автомобили. Жюли безумно раздражала эта его манера, но вовсе не от зависти. Просто ей, воспитанной в строгой протестантской семье, все это казалось верхом неприличия. Ей все же удалось тогда освободиться, подыскав для Глории в качестве аккомпаниатора бывшего своего товарища по консерватории и заодно осчастливив последнего. Ее пригласили в Японию, и она вообще уехала из Франции. Весь 1923 год она провела за границей. Ее выступления шли с неизменным успехом, но по какой–то загадочной причине вокруг нее никогда не вились никакие поклонники. То ли из–за ее манеры одеваться, то ли из–за категорического нежелания присутствовать на официальных приемах, то ли из–за умения пресекать в корне попытки пошлых ухаживаний. Для нее все это не имело никакого значения, потому что ей вполне хватало себя. У нее был ее рояль, ее работа и любимые композиторы–авангардисты. Равель, Дюка, Флоран Шмитт, только что закончивший «Маленького эльфа», Руссель и Сати, самый спорный из всех. Она пыталась, правда без особого успеха, предлагать публике, привыкшей к классике, некоторые из их произведений. Иногда ей приходилось слышать даже свист в зале, но она продолжала идти своим путем, уверенная в том, что вкус и разум ей не изменяют. В 1924–м она получила приглашение на концертное турне по Италии, смутно догадываясь, что руку к его организации в немалой степени приложил ее зять. Вскоре она узнала, что он и в самом деле мечтал воссоздать дуэт «Глория — Жюли», полагая, что на этом можно будет больше заработать. Как отнеслась к его идее сама Глория? И почему Оливье решил вдруг сунуть нос в дело, которое его совершенно не касалось? Так или иначе, Жюли пароходом приплыла в Марсель, а оттуда на несколько дней уехала в Канны отдохнуть. Судьба любит играть недобрыми совпадениями. К ней приехал Оливье и клятвенно уверял ее, что идея выступления сестер дуэтом исходила от Глории. Почему бы вам не попробовать? Они провели несколько репетиций, после которых стало окончательно ясно, что согласия между сестрами нет и быть не может. Разумеется, они грамотно вели свои партии, но в самой их старательности ощущалась непереносимая серость. Да еще Оливье выступал с замечаниями,