Форму с погонами встретили с интересом, можно сказать, с удовольствием. И я не был тут исключением. Помню, с радостью послал фотографию матери — подполковник! Форма действительно отражала качественные перемены нашего войска.
П.:Константин Михайлович, Вы пишете: «У каждого из воевавших от начала и до конца войны был на ней свой самый трудный час». И у Вас тоже?
С.: Да, можно припомнить очень нерадостные моменты… Для меня это в первую очередь первые дни войны — забыть невозможно! Это еще и Керчь весной 42-го. Наверняка не я один вспоминаю тягостное ощущение большой трагической неудачи. С содроганием вспоминаю непроходимую грязь, низкое мокрое небо, сотни людей, полегших на минном поле. Помню, еле-еле добрался вечером до соломы в какой-то халупе. Не ел с утра. Но поесть не было сил…
Запомнился очень печальный вечер в Эльтоне, проведенный там перед тем, как двинуться в Сталинград. Было отчаянное ощущение загнанности на край света и громадности пройденных немцами расстояний.
И позже, уже в Сталинграде, был день…
В небе с утра до вечера висела немецкая авиация и бомбила все кругом, в том числе едва заметную возвышенность, на которой мы сидели.
Было так тяжело, что даже не лежала душа что-нибудь записывать, и я, сидя в окопе, только помечал в блокноте палочками каждый немецкий самолет, заходивший на бомбежку в пределах моей видимости. И таких палочек к закату набралось триста девяносто восемь…
П.:А дни счастливые…
С.: Их было много. По большей части они совпадали с днями, которые всех нас тогда радовали. Но можно вспомнить что-то и личное…
Есть под Москвой городишко Михайлов. Не забуду того радостного чувства, с которым я въезжал в него. Это было зимой 41-го. Городок был буквально забит немецкими грузовиками, танками, броневиками, штабными машинами, мотоциклы валялись целыми сотнями. Это было свидетельство: немцев бить можно, и мы будем их бить.
Если же говорить о каком-то особом проявлении чувств, то помню лагерь наших военнопленных под Лейпцигом. Что было! Неистовые крики: наши! наши! Минуты, и нас окружила многотысячная толпа. Невозможно забыть эти лица исстрадавшихся, изможденных людей. Я взобрался на ступеньки крыльца.
Мне предстояло сказать в этом лагере первые слова, пришедшие с Родины. Слова, которых тут не слышали — кто год, а кто два, три, почти четыре. Чувствую, горло у меня сухое. Я не в силах сказать ни слова. Медленно оглядываю необъятное море стоящих вокруг людей. И наконец, говорю. Что говорил — не могу сейчас вспомнить. Потом прочел «Жди меня». Сам разрыдался. И все вокруг тоже стоят и плачут… Так было.
П.:О днях, венчающих войну…
С.: Мы ехали, помню, по дороге вблизи Берлина и сразу увидели и услышали отчаянную стрельбу по всему горизонту трассирующими пулями и снарядами. И поняли, что война кончилась. Я вдруг почувствовал себя плохо. Мне было стыдно перед товарищами, но все-таки в конце концов пришлось остановить «виллис» и вылезти. У меня начались спазмы в горле и пищеводе. Всю войну ничего — а тут нервы сдали. Товарищи не смеялись, не подшучивали, молчали.
П.:Константин Михайлович, несколько слов о заключительном акте Победы.
С.: Об этом много рассказано. Но тем не менее об этом всякий раз просят опять рассказать.
Во время подписания акта о капитуляции я с особенным интересом наблюдал Жукова и Кейтеля. Кейтель то сидел неподвижно, глядя перед собой, то вдруг чуть поворачивал голову и смотрел на Жукова. Так повторялось несколько раз. У меня невольно мелькнула мысль: конечно, Кейтелю любопытно увидеть вот так, в десяти шагах, человека, личность которого, несомненно, давно занимала его.
Жуковым я любовался. Полное достоинства лицо сильного, красивого человека. В мыслях быстро мелькнул Халхин-Гол. Там я встречался с Жуковым. А потом за шесть лет ни разу его не видел. Могло ли мне тогда, на Халхин-Голе, хоть на минуту прийти в голову, что в следующий раз я увижу его в Берлине, принимающим капитуляцию германской армии…
П.: Читая Дневник, обращаешь внимание на особый, я бы назвал его «стереоскопическим», эффект двойного взгляда на события.
К записям, сделанным в Дневнике, Вы добавляете чьи-то воспоминания об этом же, разысканные позже документы, чье-то письмо, выдержку из военного донесения, датированного тем же числом. Убедительная сила такого сопоставления огромна. И можно лишь смутно представить себе громадность проделанной работы при подготовке дневников, в том числе работы в архивах. Кроме частных интересных и важных находок в архиве, вошедших в издание Дневника, нет ли открытий, принципиально важных в понимании войны?
С.: Вот что меня обрадовало. В нашей корреспондентской памяти часто как бы порознь существуют люди первых месяцев сорок первого года и люди конца войны — люди Висло-Одерской, Силезской, Померанской, Берлинской, Пражской операций. А между тем гораздо чаще, чем на это можно было надеяться, на поверку оказывается, что и те и другие — одни и те же люди! Я обнаружил много имен, знакомых мне по первому году войны.
П.:Но были и грустные открытия?
С.: Да. И много. Очень часто с волнением берешь в руки «дело» знакомого человека, и, как удар, слово: убит.
Горевал, помню, узнав, что погибли сын и отец Кучеренко. В сорок четвертом в Тарнополе я познакомился с командиром дивизии полковником Николаем Пантелеймоновичем Кучеренко. Несколько часов провел на его командном пункте и случайно узнал: адъютант у него — собственный сын. Мне запомнились тогда солдатские строгие отношения между этими людьми… И вот архивный лист ну прямо выпал у меня из рук — убиты! Оба. Стал выяснять обстоятельства и из писем узнал: убиты одним снарядом на наблюдательном пункте. За пять недель до окончания войны.
П.: А теперь скажите, Константин Михайлович, чему главному лично Вас научила война?
С.: Ну, во-первых, не вешать носа даже при самых крайних обстоятельствах. Научила еще верить человеку. Научила не обещать того, что не сделаешь. Научила говорить «да» и «нет», когда трудно, и не искать убежища между «да» и «нет». Научила неприятию любой показухи — на войне за ней всегда стоит кровь людей. Научила не требовать от людей того, к чему ты сам не готов. Научился понимать: война — это меньше всего сборник приключений, это дело тяжелое, неуклюжее, во многих случаях совершающееся вовсе не так, как это первоначально было задумано.
В памяти остались не столько бои, сколько адский труд, пот, изнеможение. И в то же время важно было понять: война не есть одна сплошная опасность. Если бы было так — человек не выдержал бы напряжения не только года войны, но даже и двух недель. И писать войну, беря в ней только опасность и только геройство, — значит писать ее неверно. Среди военных будней много героизма, но и в самом героизме много будничного.
П.:Особая благодарность Вам от читателей Дневника за то, что не соблазнились поправить что-то задним числом, а опубликовали все, как видели, как чувствовали тогда. Признание автором своих ошибок, промахов, неверных по молодости суждений, признания, где струхнул, где оступился, необычайно укрепляют веру во все остальное, что узнаешь. Вы без колебаний оставляли в Дневниках все как есть?
С.: Вы знаете, Василий Михайлович, опасаясь соблазна что-то задним числом «улучшать», я, перепечатав Дневник, один экземпляр сразу заклеил в пакет и сдал в архив как документ-первоисточник. И вижу, правильно сделал.
Людям на войне приходилось нелегко. И как ни трудно вспоминать о тяжелом, но из уважения к людям, прошедшим через все это и все-таки победившим, нам, литераторам, не следует вычеркивать невеселые подробности ни из своей памяти, ни из своих книг. Иначе нам не будут верить.
П.:Будем заканчивать. Дневники — это культура, дисциплина, искренность… Что еще?
Симонов: Чувство такта и уважения к людям, попавшим в поле твоего зрения, стремление честно запечатлеть время, в котором ты живешь.
Песков: Спасибо Вам, Константин Михайлович, за эту беседу для молодежи, за ежедневный труд во время войны и после нее.
Спасибо!
Фото из архива В. Пескова. 8 мая 1977 г.
Пасека в Пальчиках
(Окно в природу)
Весна. В селе Пальчики из омшаника вынесли ульи. Молодой пасечник Владимир Кошка и трое учащихся пчеловодческой школы осматривают, как прошла зимовка у пчел. Обычная сцена на пасеке. И мало кто знает, что было время: пчел на зимовку не оставляли. Старинная пасека — это дуплянки (колоды), жилища, подобные тем, какие пчелы находят в природе и сами, поселяясь в дуплистых деревьях. На старинных пасеках извлечение меда было таким же, как в древнем бортничестве: соты выламывались, вырезались, пчелы при этом, конечно, гибли.
И каждое лето пасечник начинал все сначала: отыскивал рой, селил пчел в колодах, чтобы осенью, забирая накопленный мед, опять погубить пчелиную семью.
Человеку, который нашел способ, забирая мед, не губить пчел, поставлен памятник.
На пасеку в Пальчиках я попал, увидев с дороги этот памятник пчеловоду. Среди поля плотно друг к другу стояли ивы — хорошо заметный зеленый шатер. Под ними на холмике — каменный монумент. На нем имя — Прокопович Петр Иванович, даты рождения, смерти и — легкой резьбой по камню — пчела и цветок.
Уже на пасеке в Пальчиках, беседуя с отслужившим недавно в армии Владимиром Кошкой, я узнал, что именно в этом селе жил Прокопович и что рядом, в Батурине, в местном музее есть уголок, где можно узнать подробности жизни знаменитого пчеловода.
* * *
Дуплянки из липовых комлей. Простые и с очень искусной резьбой. Солнечные часы. Инструменты пчеловода прошлого века. И сам пчеловод на старинной картинке: внимательный глаз, висящие по-чумацки усы. Его изречения на отдельных таблицах, его труды, статьи о нем.