Том 11. Творчество — страница 15 из 78

— Чего же мы сидим? — спросил Клод. — Ждем Ганьера?

Все запротестовали. Ганьер становится просто Невыносим; к тому же все равно он появится, когда они примутся за обед.

— Тогда в путь, — заявил Сандоз. — Сегодня у нас на обед жаркое из баранины; она пережарится, если мы опоздаем.

Каждый заплатил за себя, и все удалились. Они произвели впечатление на посетителей кафе. «Эти молодые люди — художники», — шептались вокруг, указывая на Клода, как на вожака дикого племени. Конечно, нашумевшая статья Жори сыграла здесь роль, доверчивая публика создавала в своем воображении школу пленэра, хотя сами художники над ней подтрунивали. Приятели насмешливо утверждали, что кафе Бодекена должно гордиться честью, которую они ему оказали, выбрав его колыбелью производимой ими революции в живописи.

В обратный путь они отправились уже впятером: Фажероль тоже примкнул к ним. Медленно и торжественно, как победители, они двинулись по Парижу. Чем больше их было, тем шире они распространялись по улице и тем больше возбуждала их кипевшая ключом жизнь Парижа. Они спустились по улице Клиши, вступили на Шоссе-д’Антен, потом на улицу Ришелье; перешли Сену по мосту Искусств. По дороге обругали Академию и наконец улицей Сены пришли к Люксембургскому саду, где напечатанная в три краски афиша ярмарочного цирка привела их в полное восхищение. Спускался вечер, поток прохожих замирал, усталый город томился в ожидании ночной темноты и, казалось, готов был уступить любому мужественному натиску.

Наконец приятели пришли на улицу Анфер, Сандоз ввел их к себе, а сам скрылся в комнату матери, где задержался на некоторое время; когда он молча присоединился к приятелям, нежная, растроганная улыбка блуждала на его губах. В маленькой квартирке Сандоза поднялся невообразимый шум: хохот, споры, крики. Сам хозяин подавал пример, помогая служанке накрывать на стол, а старуха не переставала попрекать его, потому что было уже половина восьмого и баранина пережарилась. Пять сотрапезников ели вкусный луковый суп, когда появился новый гость.

— Вот он, Ганьер! — взревели все хором.

Ганьер, маленький, тщедушный, с кукольным, удивленным личиком, обрамленным легкой белокурой бородкой, стоял на пороге, щуря зеленые глаза. Он был родом из Мелона, сын богатых буржуа, которые оставили ему в наследство два дома; живописи он научился самостоятельно в лесах Фонтенбло, где, воодушевляемый лучшими намерениями, писал добросовестные пейзажи. Но истинной его страстью была музыка, он был буквально одержим ею, и эта пламенная страсть сблизила его с самыми отчаянными из компании художников.

— Может быть, я лишний? — тихо спросил он.

— Нет, нет, входи скорее! — закричал Сандоз.

Стряпуха уже несла прибор.

— Нужно и для Дюбюша поставить прибор, — заметил Клод, — он говорил мне, что придет.

Все дружно принялись ругать Дюбюша, который пытается пролезть в светское общество. Жори рассказал, что встретил его однажды, когда тот ехал в коляске со старухой и барышней, причем на коленях у него красовались зонтики обеих дам.

— Почему ты опоздал? — спросил Фажероль у Ганьера.

Ганьер положил обратно ложку, не донеся ее до рта, и ответил:

— Я был на улице Ланкри, ты знаешь, там устраивают камерные концерты… Дорогой друг, ты и представить себе не можешь, что такое Шуман! Всего тебя так и переворачивает, ощущаешь как бы легкое женское дыхание на затылке. Да! Вообрази нечто менее материальное, чем поцелуй, некое сладостное веяние… Честное слово, чувствуешь прямо смертную истому!..

Глаза его увлажнились, он побледнел, как от чрезмерного наслаждения.

— Ешь, — сказал Магудо, — расскажешь потом.

Подали ската, к нему потребовался уксус, чтобы придать пикантность черной подливке, показавшейся приятелям слишком пресной. Ели вовсю, хлеб только успевали нарезать. Никаких деликатесов — разливное вино, да и его усердно разбавляли водой из боязни, что может не хватить. Появление жареной баранины встретили дружным «ура», и хозяин уже принялся резать жаркое, когда вновь отворилась дверь. Но на этот раз раздались яростные протесты:

— Нет, нет, никого больше не пустим! За дверь, предатель!

Дюбюш, запыхавшись от бега, остолбенев от оказанного ему приема, вытягивал вперед бледное лицо и бормотал:

— Честное слово, уверяю вас, это из-за омнибуса!.. На Елисейских полях мне пришлось пропустить целых пять!

— Нет, нет, он лжет!.. Пусть убирается к черту, не дадим ему баранины!.. Вон, вон!

Тем не менее он все же вошел, и все обратили внимание на его респектабельный костюм: черные брюки, черный сюртук, галстук, даже булавка в галстуке, изящная обувь; ни дать ни взять — церемонный, чопорный буржуа, отправляющийся на званый обед.

— Смотрите-ка! Он потерпел крах — его не пригласили! — начал издеваться Фажероль. — Светские дамы оставили его с носом, поэтому он и прибежал охотиться за нашей бараниной, ведь больше ему некуда было податься!

Дюбюш покраснел и забормотал:

— Ничего подобного! Перестаньте насмешничать!.. Оставьте меня в покое!

Сандоз и Клод, сидевшие рядом, улыбаясь, подозвали его к себе.

— Возьми тарелку и стакан да садись скорее между нами… Они отстанут от тебя.

Но пока ели жаркое, приятели не переставали издеваться над Дюбюшем. Когда стряпуха принесла ему тарелку супа и припрятанный кусочек ската, он начал сам над собой подтрунивать, изображал волчий аппетит, начисто вылизывая тарелку, и рассказывал о своих злоключениях: когда он посватался за одну девушку, ему отказали только потому, что он архитектор. К концу обеда все говорили разом, шум стоял невообразимый. Кусочек сыра бри, единственный десерт, имел необыкновенный успех. От него не оставили ни крошки. Хлеба не хватило. О вине и говорить нечего, каждый из присутствующих осушил до дна стакан холодной воды, прищелкивая языком и весело хохоча. Раскрасневшиеся, с полными животами, разморенные от сытной еды, все перешли в спальню.

Вечера у Сандоза всегда проходили отлично. Даже во времена острой нужды он никогда не отказывал себе в удовольствии угостить своих товарищей хотя бы супом. Его восхищало, что они дружны, одушевлены общей идеей и собираются вот так, все вместе. Хотя он был им ровесник, он испытывал к ним подобие отцовского чувства, радуясь, когда ему удавалось собрать их у себя, и, объединенные общим порывом, они опьяняли друг друга избытком надежд. Из-за стола все переходили в спальню, и, так как места не хватало, двое или трое усаживались на кровать. Жаркими летними вечерами окна стояли открытыми настежь, и на светлом ночном небе четко выделялись возвышавшиеся над окрестными домами черные силуэты башни св. Иакова и большого дерева в саду Дома глухонемых. Когда позволяли средства, подавалось пиво. Табак каждый приносил с собой, и все дымили так, что комната наполнялась как бы туманом; поздно ночью в унылой тишине этого заброшенного квартала гремели нескончаемые споры.

В девять часов вошла стряпуха и спросила Сандоза:

— Сударь, я все убрала, можно мне уходить?

— Да, пожалуйста. Вода кипит, не правда ли? Чай я заварю сам.

Сандоз встал и вышел вслед за стряпухой; вернулся он только через четверть часа. Он был у матери, постель которой собственноручно оправлял перед сном.

Голоса звучали все громче. Фажероль рассказывал:

— Да, старина, в Академии они лакируют даже натурщиков. На днях Мазель подходит ко мне и говорит: «Бедра не годятся». Я ему отвечаю: «Смотрите сами, сударь, точно такие, как у нее». Позировала маленькая Флора Бошан, вы ее знаете. А он взбесился и отвечает: «Ну что же, это ее ошибка».

Все так и покатились, Клод смеялся громче всех, ему-то и рассказывал Фажероль эту историю, чтобы подольститься к нему. С некоторого времени он подпал под влияние Клода и, хотя сам продолжал писать, как ловкий подражатель, рассуждал только о сочной, мощной живописи, верно отображающей живую неподдельную природу такой, как она есть; все это не мешало ему, однако, издеваться на стороне над пленэром и его последователями, которые, по его словам, писали поварешками.

Дюбюш, слишком щепетильный, чтобы смеяться над подобными россказнями, осмелился возразить:

— Если ты находишь, что там преподают такие ослы, почему же ты остаешься в Академии? Проще всего уйти… Я знаю, вы все на меня ополчитесь за то, что я защищаю Академию. А я думаю так: если хочешь заниматься каким-нибудь ремеслом, неплохо сначала изучить его.

Его заглушили такими свирепыми выкриками, что потребовался весь авторитет Клода, чтобы заставить слушать себя.

— Он прав, нужно изучить свое ремесло. Только ничему хорошему не научишься под эгидой профессоров, которые силой навязывают вам свое видение… Этот Мазель — круглый идиот! Ну можно ли сказать, что бедра Флоры Бошан не натуральны? У нее потрясающие бедра, не правда ли? Вы-то это отлично знаете, все ведь изучили вдоль и поперек эту оголтелую искательницу приключений!

Клод опрокинулся на постель и, подняв глаза кверху, продолжал, воодушевившись:

— Жизнь, жизнь! Уловить ее и передать во всей правдивости, любить такой, какая она есть, видеть в ней истинную красоту, вечную и меняющуюся, не стремиться кастрированием облагородить ее, понять, что так называемое уродство — всего лишь характерные черты; творить жизнь, творить людей — вот что равняет нас с богом!

Вера в себя возвращалась к Клоду, прогулка по Парижу подбодрила его, вновь он был охвачен страстным желанием творить, воссоздавать живую плоть. Приятели слушали его молча. Не в силах выразить свою мысль, он дополнял слова жестами, мало-помалу успокаиваясь:

— Всяк по-своему с ума сходит, но противно, что эти академики еще нетерпимее, чем мы!.. Жюри Салона в их руках, и я убежден, что этот идиот Мазель опять отвергнет мою картину.

Все разразились проклятиями; когда вопрос заходил о жюри, гнев приятелей был безудержен. Они кричали, что необходима реформа, каждый предлагал свой план перестройки, начиная от всеобщего голосования для избрания либерального жюри и кончая полной свободой свободным Салоном для всех, кто желает выставить свои творения.