На первый день Пасхи после обедни, когда вышел батюшка со святою водой, заметила она паску, на которую святая вода первее всех крапнула, отщипнула от паски кусочек и затаила у себя. То же проделала и с артосом, на который первее всего святая вода попала.
Завязала артос и паску в тряпочку, повесила на грудь, и так носила на груди до новолуния.
Когда же показался на небе молодой месяц, вышла она в глухое место, стала против месяца, сняла месяцу с груди свой золотой крест и стала наговор сказывать – приворот делать:
Месяц молодой всё видит,
месяц молодой всё знает,
и видит и знает,
кто с кем целуется.
И она, Аграфена,
целуется с Иваном.
Так и навеки,
чтоб целовались и миловались,
как голубь с голубкой!
Едет она на осляти,
гадюкой погоняет,
приступает к месяцу
с артосом и лаской.
И Иван не отвертывается,
не говорит ей худого слова.
Так и навеки,
чтоб не сказал худого слова,
а всё ласково.
Аграфена сняла с груди тряпочку, вынула артос и паску, съела, а немножечко крошек оставила.
Побежала под каким-то предлогом в дом к Ивану, да незаметно и всыпала ему в чай крошки.
Дождалась, пока Иван выпил чай, и тогда ушла домой. Иван рехнулся: жить уж без нее не может!
А она испугалась. Видит, дело не ладно, жить так, как раньше, она уже не может: тянет ее куда-то, наводит на такие мысли-кровь холодеет в жилах. Всё это так незаметно, как-то само собою, всё будто в шутку.
И чувствует она в себе необыкновенную силу, и захоти она самого невероятного, и оно тотчас исполнится.
И она уже боится хотеть чего-нибудь, боится думать…
Опять достала крест, повесила себе на шею, стала поститься, всё, всё, всё проделала, как написано.
И затихла.
Словно прихлопнуло ее. Словно чёрт задавил ее. Плюнул на нее чёрт и навсегда ушел, бросил в этом мире жить в покое, в молчании, без веселья, без радости, без единой улыбки, хоть на один миг.
И она жила безмятежно, безропотно.
Куда всё подевалось? – Сама не поймет.
Да и было ли что? – Ничего не помнит.
Будто родилась такой, будто отродясь не веселилась, не радовалась, не улыбалась ни разу. Молится да вздыхает, молится да вздыхает.
О чем молится? – О грехах.
Да о каких грехах?
Дети у Дивилиных рождались часто. И помирали. Родится крепыш, поживет с год, уж и ходить начнет и разговаривать, да вдруг ни с того ни с сего и протянет ножки, – Богу душу отдаст.
Осталось в живых всего навсего двое – два мальчика.
Старший, Борис, большую охоту к ученью имел. Всю свою половину в доме книжками уставил. Неразговорчивый, сидит, бывало, всё читает, и не оторвешь его ничем: ни сластями, ни играми. Кончил он гимназию, поступил в университет студентом.
Сам старик Бориса до страсти любил. Ни в чем ему не отказывал. Всё хотел, чтобы из него доктор вышел.
Бывало, в тихий час, когда не случалось запоя, подсядет старик тихонько к сыну и всё расспрашивает:
откуда мир пошел, да откуда земля, да откуда человек и всякий зверь?
и зачем всё так приключилось, как оно есть, и будет ли конец этому, и наступит ли другое?
и какое такое это другое будет?
и почему на земле все причины и боль и страсти?
и зачем смерть приходит и люди родятся, и зачем сердце у него сохнет?..
Понимал ли старик, что ему сын из книжек рассказывал, понимал ли сын, о чем его старик спрашивал?
Старик всё тянул свою черную редкую бороду, впивался в нее пальцами, будто клешнями, качал головою.
И так же тихонько, как входил, опять отправлялся к себе на свою половину и там нередко в потемках, при крошечном свете лампадки, целыми ночами ходил взад и вперед и бормотал сам с собою, и, впиваясь пальцами в черную редкую бороду, кивал головой, и, выпучив черные без белков рачьи глаза, стоял столпом. Стоял долго, весь – камень.
И опять тихонько пробирался к сыну и, если заставал его за книжками, садился молча, глядел на него, а впадина меж бровями чернела чернее глубокого колодца.
– Зачем смерть приходит и люди родятся, и зачем сердце у него сохнет?
Борис рано женился. Ходила к Дивилиным в дом к матери Аграфене молоденькая монашка Глафира. Вот на Глафире он и женился.
Родилась у них девочка.
А вскоре случилась в доме такая темная из темных история. Однажды ночью к дому подъехала «черная карета». Вышли из кареты люди. Вошли в дом. Взяли Бориса. Посадили с собою в карету. Карета укатила. Уехал Борис. И больше не вернулся.
Больше Борис в дом не вернулся.
Так и сгинул, – ни слуху ни духу.
Двенадцать лет прошло с тех пор, а всё ничего не известно, и сколько ни ломали голову, ни до чего не дошли, и сказать ничего нельзя: как, что и почему?
Двенадцать лет, как умер старик, не возвращается Борис, и вернется ли, – одному Богу известно.
Старик умер с горя.
С того дня, как увезли Бориса, он больше не ложился спать, больше он не мог спать.
Все ночи проводил старик в комнате Бориса на своем обычном месте у стола и, облокотись, смотрел туда, где прежде сидел Борис над книгами.
– Зачем смерть приходит и люди родятся, и зачем сердце у него сохнет? – бормотал старик.
Да так и помер.
Уже после смерти его через несколько месяцев Аграфена родила последнего. Окрестили мальчика Денисом в честь дедушки.
Ни смерть старика, ни случай с сыном не смутили ее ровного изо дня в день равного века.
Только один раз голубые ее глаза вспыхнули голубым огоньком. Только один раз – и погасли.
Безмятежность, безропотность. Молится да вздыхает, молится да вздыхает.
О чем молится? – О грехах.
Да о каких грехах?
Весь дом и всё дивилинское хозяйство лежали на руках невестки Глафиры. И Глафира заправляла всем по-свойски.
Сохлая, как щепка, тощая, как спичка, без кровинки, хищная и злая, что Яга на суковатом помеле, – сущая Яга.
Там, в монастыре, тихая по нужде, смиренная по послушанию, развернулась она тут вовсю в пустом доме с его половинками, коридорчиками, переходами, закоулками, лестницами без конца и всякими без числа комнатами.
Вышла Глафира замуж за Бориса… шут ее знает, почему она вышла замуж. По любви, или расчет у ней какой был, или просто так пора пришла… Теперь свободная, она свободно могла делать всё, что хотела.
Но что ей делать, кроме как по хозяйству, в этом пустом доме? – Да ничего.
Как ничего?
И попадало ж от нее Антонине и Дениске.
По двору побегать, либо со двора куда: покататься там на лодке, поудить рыбу, – ни-ни!
Только по большим праздникам Яга забирала детей и отправлялась с ними пешком на другой конец города, в монастырь за заставу. И всю-то дорогу муштровала и за службою пьявила, – какое уж там развлечение, хуже карцера, куда Дениска частенько попадал и за лень и за шалости.
Дениска – мальчишка рослый, и грудь у него железная.
На перемене и часто во время урока, расстегивая курточку, показывает он мальчишкам свою грудь. И все соглашаются, да и не могут не согласиться, что грудь у него, действительно, железная, и если постукать, отдает здорово.
Когда Дениска только что поступил в гимназию, его встретили кличкою – так, по отцу – утопленником. Нов первый же день он избил одного из самых отчаянных и задирчивых во всей гимназии, и с тех пор его побаиваются.
Лентяй страшный, за книжку не усадишь. Одно пристрастие: очень рисовать любил. Только и дело, что выводит рожицы, учителей да разные разности. Полны карманы карандашей, гуммиластиков и снимки.
«Снимка» ходила не только для снимания точек при оттушевке, но и для озорства. Снимка такой предмет, что сам в рот просится. И пахнет от снимки чем-то таким приятным, особенно когда она свежая и с бумажки так на желтой своей перепонке отлипается.
Дениска любил жевать снимку, пожует-пожует, а потом какую-нибудь фигурку из нее и состроит: либо лягушку, либо несуразность и еще там что, отчего весь класс, как один, завизжит, и унять уж невозможно станет. Потом надует пузырек и, когда притихнут, возьмет да и сдавит снимку, чтобы лопнуло. И лопается, трещит пузырек по всему классу, а причины не видно.
Из-за этой снимки сколько раз в карцере Дениска сидел, да по воскресеньям ходил в гимназию, если считать, так всякий счет потеряешь.
Книжки читать для Дениски всё равно что поклоны класть. И те книжки, которые выдавались ученикам на дом, с первых же строк нагоняли на него такую зевоту, и так его всего корчило, что вот того и гляди, возьмет он эти самые книжки да в клочки.
А знал Дениска много разных историй, разными путями они попадали к нему: и наслушался вдоволь, и так из головы выдумывал.
В гимназии за карцером присматривал старичок швейцар Герасим. Сидит, бывало, Дениска, и старичок Герасим сидит, смотрит к Дениске в окошечко: тоже никуда уйти нельзя, отвечать за всё будешь. Вот старичок скуки ради и рассказывал. И про что только не калякал старик: и про сражения, и про деревню, и про колдунов, и про покойников. А сказки начнет – хоть бы и век сидеть в карцере! – вот как рассказывал.
Антонина тоже училась в гимназии. Но прошлой зимою с ней беда приключилась, и из гимназии ее взяли.
Как-то на первый снег поела Антонина с Дениской снежку. С Дениски как с гуся вода, попершил, тем и отделался, а Антонина слегла. Да так тяжело, всякая надежда пропала, что встанет. И всё же выходилась, только с ногами стало неладное: ступить она могла лишь на одну, левую, и то носком, а правая нога так болталась, как хвост. Пришлось девочке костыли носить.
И куда девалась ее светлая коса, – так какие-то одни волосики торчат, а от косы и помину нет.
Первое время после болезни Антонина всё еще продолжала ходить в гимназию. Самая озорная – Дениске в озорстве не уступит, – самая неугомонная во всем классе, сидела она теперь, запрокинув голову, как горбатая, и костыли торчали за ее спиной, как два чёртова кукиша.