Том 11. Зга — страница 20 из 115

Вот и всё.

А люди… люди чего не скажут!

8

Однажды, после долгой всенощной, Дениску прогнали спать. Лег Дениска, а спать что-то не хочется.

Вот он лежал-лежал, покликал было Антонину. Антонина не отзывается, сопит, – так истощали ее все эти стояния и поклоны.

Делать нечего, встал Дениска, походил по комнате, и взбрело ему в голову в потемках по дому побродить, а если придется, и Ягу попугать, – Ягу попугать, чтобы вперед не подзатылила.

И, держа в голове, как бы всё это лучше обделать, вышел Дениска из детской, спустился с лестницы и уж хотел отворить дверь в коридорчик, окружавший женскую половину, да только дверь не поддается, дверь оказалась заперта. Что за оказия? Походил он вокруг. Приставил ухо к замочной скважине, – ничего не слыхать. Зашел с другого конца, и опять та же история.

Так и пошел ни с чем.

И долго Дениска ворочался, всё головою раскидывал: отчего это дверь заперта – никогда дверь не запиралась! – и ничего не слышно, хоть бы вот этакий комариный зуд.

И снились Дениске всю ночь страшные разбойники, хотели разбойники не то живьем его проглотить, не то отрубить ему голову, – словом, что-то страшное сделать. Но Дениска не трусливого десятка, укусил главного разбойника за палец, и проснулся.

«Это дело нужно разведать; так оставить его нельзя!» – порешил Дениска и, сговорившись с Антониной, притворился на следующую субботу больным.

И чесался-то он, и ерзал, и перхал, и глаза муслил, и рука-то у него онемела, и в голове-то где-то в самом мозгу свербит, что страсть, и в ушах такой звон, – куда звон у Ивана Великого!

Ко всенощной его, конечно, не тронули, куда такого тронешь: прямо на ладан дышит.

А когда началась служба, Дениска шасть с кровати, спрыгнул да со всех ног в коридорчик, ключ от одной двери и прикарманил. Воротился опять в детскую, улегся, лежит.

Кончилась служба, Яга привела Антонину, а он себе мечется весь, будто в жару лютом, и кукишки кажет и язык высовывает.

Притворила Яга дверь, помешкала на площадке у детской и спустилась вниз.

И всё в доме затихло.

Вот выждал Дениска время, да тихонько в коридорчик к двери.

Думает себе, так сейчас всё и увидит, потирает руки от удовольствия. Ан нет, не тут-то, – толкнулся, а дверь-то не отпирается – заставлена.

Осмотрел Дениска всё тщательно, понапер грудью – маленькую щелку сделал, да в щелку и юркнул. И пошел.

Столовую прошел, шкапную прошел, заглянул в боковые – нет ничего, темно. Обогнул Ягиную комнату, малую молельню и к образной.

Приставил ухо к образной и слышит: долбит тараканщик, а о чем долбит – ничего не поймешь. Долбит и долбит. И опять тихо. И опять долбит, что твой дятел.

Пождал Дениска, послушал и только что уходить собрался, как вдруг, откуда ни возьмись, чья-то огромная нога – хвать его сапожищем, и наступила.

Хорошо, что у Дениски железная грудь, а то только мокренько бы стало, проломил бы его сапог, как пить дал.

Дениска свернулся в горошину, зажмурился да по полу ползком, по полу и покатился, докатился до двери, да в щелку, да в коридорчик, да по лестнице в детскую бух на кровать.

А в ушах так и долбит и долбит тараканщик.

Что за чудеса? Много Дениска с Антониной ломали голову.

Подступал Дениска к бабиньке, и так и сяк приставал к старухе, но старуха ни полслова, хоть бы что, только молится да вздыхает, молится да вздыхает.

О чем молится? – О грехах.

Да о каких грехах?

9

Слух о том, что в доме Дивилиных неладно, исколесив много дорог, дошел и до гимназии.

Учитель географии, по прозванию Мокрица, будто случайно, спросил Дениску:

– Эй ты, как тебя, Дивилин, что ли, каких это у вас там в доме чертей вызывают?

Дениска Мокрице язык высунул.

Мокрица рассвирепел: заставил Дениску простоять битый час не двигаясь, и сам стоял против Дениски и, не спуская глаз, следил за ним.

И Дениска, выпятив свою железную грудь, выстоял час, не только не шевелясь, но и не сморгнув ни разу. Не потому, чтобы боялся Мокрицы и слушался, а просто из ухарства и упрямства.

«И выстою, что – выкуси – а?!» – каменел каждый мускул на его детском нежном лице.

Но Мокрицей дело не кончилось.

Позвали Дениску к директору. Когда звали ученика к директору, это означало, что просто уж решено выгнать из гимназии. С тем пошел и Дениска.

Директор долго морил Дениску. Дениска стоял и смотрел на директора. Бритая директорская губа то поднималась, показывая волчий клык, то прикусывалась без остатка.

– Чем занимаются твои родители? – не глядя, спросил директор.

– Отец помер, – ответил Дениска.

– Чем занимаются твои родители в настоящее время?

– Капусту рубят.

Директор скосился.

– Я тебя про капусту не спрашиваю… – забарабанил директорский палец.

Дениска молчал.

– Ты у меня позанимаешься, наглый мальчишка! – уж грозился директорский палец, а острый камень перстня, сверкнув, кольнул прямо в глаза. – Остаться после уроков!

Призадумался Дениска пуще прежнего.

Отпирал он запрятанным ключом дверь коридорчика, проникал к образной, прислушивался, слышал долбню тараканщика – и только.

Тут на грех пошли истории в гимназии, да такие, не было уж возможности продолжать свои наблюдения.

Много суббот пришлось Дениске отстаиваться в карцере.

И всё из-за пустяка.

Как-то на большой перемене, пробегая мимо инспектора, Дениска, столкнувшись с ним нос к носу, крикнул:

– Леонид Францевич, в каком у меня ухе звенит?

– В левом, – ответил, не задумавшись, инспектор и вдруг побагровел весь: так ошеломил его Дениска своим неожиданным, недопустимым, прямо невозможным вопросом.

И за этот-то самый вопрос, а скорее за то, что инспектор ответил ему на недопустимый вопрос, наказали его жестоко.

В карцере Дениска не отсиживался, а отстаивался.

Стоял столпом, как велел директор, руки по швам, голову так. И старичок швейцар Герасим, хмуря седые солдатские брови, тоже стоял и наблюдал в окошечко, словно бы под туркой.

Дениска стоял, а сам думал: что же это такое происходит в доме у них, и все даже спрашивают, и всем интересно знать, а он не только не знает, а и узнать ничего не может?

И возвращаясь поздним вечером из карцера и не попадая уж к обеду, измытаренный после долгой всенощной, Дениска подолгу разговаривал с Антониной и гадал, и всё об одном, о доме: что за причина завелась у них в доме?

Антонина как-то сказала:

– Может быть, они там детей делают…

– Детей не так делают, – отвечал сурьезно Дениска, – ты ничего тут не понимаешь.

– Ну тогда что же можно еще делать? – поправилась Антонина. – Карт в дому нет, отобрал тараканщик.

– Не люблю я эту собаку, такая собака, – огрызнулся Дениска.

– А, по-твоему, бабинька… – растягивая и что-то свое соображая, перевела Антонина.

– Бабинька помешанная.

– Грех так, она тебе мать.

– Кто?

– Бабинька.

– А твоя мать – Яга.

Антонина не ответила, только нехорошо сдвинула бровки.

– Яга говорит, будто твой отец от книг пропал, конечно Яга! От книг учителя делаются.

– Я тоже не люблю тараканщика, – сказала Антонина.

– А знаешь, Антонина, я придумал. Я влезу в окошко.

– В окошко не видно, – покачала головой Антонина.

– Тогда вот что… я… Антонинка! Я просверлю дырку в образной, так – маленькую дырку.

Девочка сверкнула глазами:

– И всё увидишь.

– Конечно, увижу, да как еще!

– И мне расскажешь?

Ударили по рукам.

А в доме принимались предосторожности.

Слухи ли по городу, либо еще какие подозрения, либо просто сердце подсказывало: теперь не только вечерами в субботу, но и в обыкновенное время запирались все двери и все комнаты, так что проникнуть в коридорчик никакой или почти никакой не было возможности.

Глафира ягела, тараканщик чертенел.

Одна старуха Аграфена безропотно, безмятежно всё молилась да вздыхала, молилась да вздыхала.

А всё же как-никак, а под разными предлогами удавалось Дениске урывать минуты и ковырять в двери дырку.

Целые недели старался, и к одной из суббот дырка поспела.

Как Дениска выстоял всенощную, одному Богу известно.

И когда всё затихло, он спустился из детской, отпер своим ключом дверь, пробрался в коридорчик и через столовую, шкапную, боковую прямо к дырке.

Антонина не могла заснуть, ждавши. Битый час ждала она Дениску.

Калечные мысли проходили в ее голове, отвратительные, недетские – калечные, и дразнили, и приманивали, и ужасом подымали волосы, и щемили ее больные места.

Тянулись минуты, они тоже, казалось, на костылях шли.

Сломя голову прискакал Дениска в детскую:

– Знаешь, что они делают?

– Что? – испуганно спросила Антонина.

– Они молятся.

Антонина заплакала.

Так ее измучили калечные мысли и ожидание чего-то страшного и необыкновенного.

А Дениска больше не знал покоя.

Одна мысль точила его, он всё думал и думал: да чем бы это насолить тараканщику, и Яге заодно, какую бы такую штуку придумать, чего бы такое им подстроить, когда они молятся?

Так проходили вечера за вечерами.

Всё валилось из рук.

Сколько Дениска бумаги перевел зря: начнет рисовать, и разорвет.

– Они молятся, – повторял он и спохватывался, цепляясь за что-то, за какую-то дорожку, которая вела его к уморительной каверзе, – они стоят все трое рядом… они целуются… эта собака и Яга… они молятся…

– О чем же они молятся?

– Молятся. Видно только, как губы их раскрываются, и потом хлест лестовок, хлещутся.

Антонина насторожилась.

– А если… Антонинка, знаешь, я придумал, Антонинка! В эту субботу я проберусь в образную… – и Дениска затрясся весь от хохота и горел весь от мысли, мелькнувшей в бедовой его голове, – понимаешь, Антонинка? Ты понимаешь?

И шепотом на самое ухо он сказал что-то Антонине, покосился на дверь, потер себе руки от удовольствия и, схватив со стола снимку, принялся жевать ее во все скулы с наслаждением.