И он ползает и не знает, куда он ползает, и за что это наказан он переходить со стебля на стебель?
И злоба мучает его, и злость точит сердце, и устал-то он смертельно.
Огромная бледная, белая луна с красным нагарным ободком, и холодно.
Рассказав как-то сон свой о. Астриозову и получив от попа краткое толкование: кперемене погоды, Сергей Сергеевич улыбнулся:
– Странно мне, – сказал он, – точно всё не настоящее.
А в другой раз, пытаясь рассказать сон Зиновию, на полуслове прервав себя, проговорил хрипло сквозь зубы, как покойник Сергей Петрович:
– Душу остригли, чёрт! – и заплакал.
А Петру-казачку будто бы сказал:
– Помереть бы мне, Петр, в нищете на соломе.
Скучал Сергей Сергеевич.
Без дела, без гостей одному зимою скучно.
– Бояться стали, – докладывала Соломовна о. Астриозову, когда на Рождество приехал поп с крестом Христа славить, – прежнее время, бывало, ничего, а теперь выбегут вечером ко мне из кабинета в девичью, боятся: будто стоит кто-то около их. И всё гостей ждут: вот гости приедут! А то сидят и плачут.
А на новый год не утаила Соломовна и покаялась попу в своих снах нехороших: на святках гадала Соломовна, оттого и сны ей приснились.
Святочные – вещие сны.
То ей приснилось, будто пол она моет, – а это нехорошо, когда во сне пол моешь!
то пожар – дом горит: горит будто дом, все доски разворотили и кирпичи вынимают из печки, а огня не видно.
– Я будто и спрашиваю, – двое каких-то мужиков у печки с кирпичами возятся, – спрашиваю я у них: «Как же это так?» А они говорят: «Мы, Соломовна, ничего не знаем».
Самый же главный сон – новогодний.
Снилось Соломовне, входит она будто в залу, а из балконной двери навстречу ей покойник Сергей Петрович и с ним старик старый-престарый, прихлопнули они дверь, да прямо к кабинету, сами рукою шарят, как слепые.
Но о. Астриозову не до нянькиных снов было, свой новогодний сидел у него вот где!
О. Астриозов многосемейный – семь душ на руках: старший сын – дьякон, младший – грудной. А по сну выходило чудно: старший-то будто в пеленках, грудной, а самый младший, который грудной, – бородатый дьякон.
– Звено-с! – повторял поп, забирая от Соломовны новогодний щедрый кулек.
Скучно проходили праздники.
И на кухне было невесело.
Разговор вели, как при больном, шепотом.
Компания старая – старик-повар Прокофий Константинович, кучер Антон, прачка Матрена Симановна, плотник Терентий, кузнец Индюк, лакей Зиновий да казачок Петр попивали чай вокруг Соломовны.
Недоставало только горничных: Харитину барыня с собою в Петербург взяла, а Устю и Саню рассчитали.
За чаем шли воспоминания, обсуждались версеневские дела и высказывались опасения за барина, которого рано или поздно попутает грех.
– Чёрта помянешь в недобрую пору – пройдет он черным вихрем, подхватит человека, и пропадет человек в этом вихре, – позевывала Соломовна, крестя рот да покачивая головою.
А Сергей Сергеевич, исходив все комнаты, вдруг вбегал в кухню и, посапывая, останавливался перед ошарашенными слугами и, уж глядя куда-то за бесстрашного лохматого Индюка, начинал морщиться, а где-то в горле принималось пищать что-то.
И вдруг махал рукою:
– Чёрт.
– Чёрт! – отзывалось где-то и в коридоре, и где-то под печкою, и где-то в подвалах, и где-то под потолком высоко на черном чердаке и, ветром разносясь по саду, кружилось вокруг белых колонн.
Рождественские морозы сменились оттепелью.
В Крещенский сочельник вдруг по-весеннему закапало, а прудик пожелтел.
Потянуло весною.
Весь день с тревогою заглядывал Сергей Сергеевич в окна, растворил балконную дверь, долго стоял у балконной двери, прислушивался.
Весь день до вечера, места не находя себе, бродил он из комнаты в комнату.
А вечером, когда зажгли свет и весь дом осветили, стал он еще неспокойнее.
На воле таял снег, стучал по крыше, так дождик осенью стучит по стеклу – капля за каплей, струйка за струйкой.
После чаю Берсенев поднялся наверх и затих.
Соломовна ходила внизу по комнатам, шептала молитвы, мелом ставила богоявленские крестики на окнах и дверях.
В угловой комнате наверху сидел Сергей Сергеевич и смотрел в окно.
Беззвездная ночь закрыла дорогу, и только голые ветви под ветром тянулись к окну.
Долго сидел Сергей Сергеевич без всякой мысли, бессмысленно глядя в окно.
И вдруг он услышал, как далеко по дороге зазвонил колокольчик.
Он вскочил от окна.
А колокольчик звонит.
Он зажмурился, заткнул себе уши.
Колокольчик звонит.
Хотел вниз бежать, позвать Зиновия, Соломовну, кучера, всех позвать.
А колокольчик звонит.
И не узнал он комнаты: там, где висело зеркало, открылась дверь.
И он вошел в эту дверь.
И дверь за ним захлопнулась.
Длинный, без конца, коридор.
И всё как будто знакомое: много мраморных плит – орнамент выпуклыми розетками, мозаика по полу – белое с красным.
Жарко, душно и сыро.
Он шел по коридору и знал, что должен пройти весь коридор до конца. И когда он дошел до конца и отворил узорчатую тонкую из чекана дверь, за дверью оказалась другая дверь. Он и эту отворил.
А там третья дверь.
И так дверь за дверью: отворит одну – и сейчас же другая.
И по мере того как уходил он куда-то, растворяя дверь за дверью, он чувствовал, что надо ему, хоть на минуту, остановиться, ну вверх посмотреть, ну оглянуться, хоть на минуту одну, иначе беда – несдобровать ему, и не мог ни остановиться, ни поднять головы, ни оглянуться, словно кто-то вел его и еще другой кто-то сзади подгонял.
И когда, наконец, растерявшись, бормоча всякий вздор и отсмеиваясь и отругиваясь, он отворил последнюю дверь, – чем-то острым ударили его в спину, и он упал.
Упал он и, падая, увидел, как звезды – крутовражские тусклые звездочки, разгораясь всё ярче, всё яснее, красные звезды дико вихрем неслись прямо на него.
Но это не звезды, это сам он несся в вихре под красные звезды.
– Мелила я крестики, скрещивала окна и двери, – рассказывала после Соломовна, – и кличет меня Зиновий: «Назар-скотник пришел, святой водицы просит богоявленской». Вышла я в кухню к Назару и слышу, ровно балконная дверь хлопнула. Думаю себе, не грех ли какой: времена неспокойные – всякий народ. И опять слышу – хлопнуло. Я и говорю Прокофию Константиновичу: «Прокофий Константинович, говорю, слышите?» «Слышу, говорит, слышу, ветром пуляет». И только это он сказал, в третий раз хлопнуло, – все стекла затряслись, так хлопнуло. Бросилась я в залу: так и есть – дверь настежь. Кричу Зиновию: «Где барин?» Нет нигде барина. А ветром так и садит. Вдвоем дверь не можем затворить. Так и рвет дверь. И гудит по всему дому, свет гасит. «Барин, кричу, барин!» Нет барина.
Наутро в Крещенье нашли Берсенева в прудике, по следу нашли:
от балкона след по аллее прямо к прудику.
Видно, грех попутал Берсенева!
Забрел он ночью к прудику, лед под ним и не выдержал. Провалился он, завяз по грудь в тине, за ночь его и затянуло.
Так и замерз, стоя, в белом бекеше, головою в снег.
И много же было разговору потом, – весь Крутовраг на ноги подняло, – да разговорами сыт не будешь.
Суд Божий*
Иларион – монах угодный, умен и верою крепок – старец.
Как казначей и духовник – на виду и сам всякого видит. Бдительный – не пропустит ни одной службы. Много лет бессменно и в безмолвии у мощей стоял. Говорят, прозорливый. Оттого, должно быть, в монастырь народ идет побывать на духу у старца. Строгий и взыскательный, потачки не даст, а глаза хорошие – всю душу выложишь. Высокий, прямой, борода седая, длиной в меру – не песья. Быстрый, не побежит, а всюду поспеет. И узнаешь, не глядя: мантия, как у прочих, а шуршит, словно гофреная. В этом шуршанье богомольцы и братия особую благодать видели.
В монастыре он давно, а когда и почему – неизвестно. Одни говорили, что от несчастной любви, а другие – что возлюбил еще с юности пустыню, а третьи – ничего не говорили, во всё веруя.
А было во что: много разного складывали.
Показывали, например, в монастырской ограде кедры, будто бы вывезенные старцем в Москву с Вычегды из пустыни, а кедры были такие огромные – век, а то и боле.
Показывали также вериги, с отроческих лет носимые будто бы старцем, и эти вериги – тяжести непомерной – надевали обыкновенно на бесноватых: шибко от бесов помогало.
И всё в таком роде. Впрочем, что же? – по заслугам и честь, так из головы не выдумаешь.
Всякий раз, когда в монастыре подымался трудный вопрос или требовалось уладить какое-нибудь запутанное дело, на совет к настоятелю призывался о. Иларион.
И не без проку: старец, обсудив вопрос, удалялся в церковь и, один промолившись ночь, выносил утром решение, и было оно мудро и всегда на великую пользу. Живи, не бойся!
Случилось однажды, киевский владыка, гостя в Москве, посетил монастырь и, прожив в нем некоторое время, уехал, тронутый и довольный строгим уставом и образцовым монастырским порядком.
В благодарность за такое внимание решено было послать владыке подарок.
А так как слыл владыка за большого молебника, то из всех монастырских сокровищ выбрана была чудотворная и издавна чтимая икона Божией Матери, именуемая Скорбною.
Рассказывали, что во время пожара, случившегося однажды в монастыре, когда середина и крыло иконы, изображавшие Иисуса и Предтечу, погорели дотла, она одна уцелела в огне нетронутой.
На ней представлена была Божия Матерь, как стояла Она у Распятия.
Образ был древний, лик темен, но из теми явственно виделись и скорбь, и мука, и вся горечь, и глубокое покорство святого сердца, через которое судимо было, чтобы прошел меч. Украшенная богатою ризою и цветными камнями, икона была по размерам небольшая – под силу одному унесть.