Том 11. Зга — страница 29 из 115

О. Иларион вернулся в церковь и, еще раз убедившись, что в церкви не свадьба, а покойник, направился к церковному ящику: тут, думал он, дадут ему самые точные справки.

– Это Кирилловская церковь? – спросил он старосту.

– Кирилловская.

– А еще есть Кирилловская?

– Одна Кирилловская.

– А где-нибудь на окрайне, или по-другому называется?..

Но староста, занятый счетом денег и, видимо, не желая продолжать праздный разговор, только покачал головою.

Ничего другого не оставалось, как уйти. Но куда?

Искать несуществующую церковь по меньшей мере странно, да если и допустить, что по какой-либо случайности – мало ли что бывает – такая церковь и оказалась бы, то всё равно уж поздно: время пропущено, и никакой свадьбы он не застанет.

Может быть, он перепутал название, или день, или время?

Да нет, память ему не изменяет, он хорошо помнит: Кирилловская, пятница, пять.

И зачем понадобилось ему на вокзал тащиться? Успел бы еще тысячу раз, и билетов сколько угодно. Пошел бы к вечерне, всё разузнал бы толком.

– Кирилловская, пятница, пять, – повторял машинально о. Иларион, проталкиваясь к выходу.

Не досада, горечь заливала его сердце: он не сдержал своего слова, не исполнил обещания.

Народу была полная церковь, и почему-то не стояли на месте, а все двигались по разным концам, как у праздника, когда прикладываются.

Теснимый со всех сторон, уже достигнув паперти, о. Иларион как-то помимо своей воли очутился в круговороте и понесен был волною назад, как раз к тому месту, где стоял гроб.

«И что это за порядок хоронить после вечерни, нигде такого обычая нет! И что если тот человек просто подшутил над ним?»

– Кирилловская, пятница, пять.

О. Иларион на минуту приостановился, и вдруг словно холодною водой плеснули ему в лицо.

Вскинув глаза, старец застонал: просто невероятным было то, что он увидел.

Он находился в парадной толпе расфранченных дам и мужчин, никакого гроба не было, а там, где раньше виделся ему гроб, стояли теперь молодые: жених – его спутник, невеста – та барышня, которую в день своего приезда он заметил на вокзале.

Кончалось венчанье.

Присутствие монаха само собою обратило на себя внимание. И не только это, а скорее вид о. Илариона и поведение.

А вел себя о. Иларион странно.

То начинал он молиться и лежал распростертый ниц, то гордо подымал голову, словно вызывая кого-то и крепко что-то оспаривая, то испуганно озирался и вертел головою, желая что-то сбросить с себя, то опять дерзко сжимал кулаки, то униженно сгибался весь, словно просил отдать ему что-то, что насильно взяли у него и не хотят отдать, то застывал на месте и стоял, как столп, с остановившимся взглядом человека, пораженного какою-то отчаянною мыслью, и потом рукою показывал, словно объясняя кому-то, что был он вот какой, а теперь – нищий, и просил подать Христа ради.

О. Иларион видел одно: брак, на котором он присутствует, заключен противно всякому здравому смыслу, но по указанию Божьему, и по указанию Божьему – а это ведь только что открылось ему – станет не жизнью, а гробом.

И видя только это одно, не мог он понять и всё спрашивал: какой же смысл этого гроба – человеческих страданий? зачем человек обрекался на страдания?

кому и для чего понадобились эти страдания?

Вот он, старый, проживший много лет в монастыре, спасал себя и спасал других, но он не помнит, забыл, как спасал и как спасался, а забыл потому, что прежде понимал, а теперь не может понять, какой смысл страданий его и тех людей, которые приходили к нему, и зачем, и кому, и для чего страдания всех этих жалких плодящихся, как моль, ничтожных жизней?

Перед ним проходили жизни, Боже мой, какие калечные! – и он не видел им оправдания и просил, не умея ответить, подать ему ответ, ну хотя бы как милостыню, ради Христа.

– Не сына ли его и не дочь ли его венчают?

– Нет, это его любовница.

– Тоже монах, а пьяный: ишь как назюзюкался!

– Блаженный, поди!

– Представляется: знает, купцы, – купцы любят!

Многое еще говорилось, и всё – как самое достоверное.

И одни жалели его, другие ругали и насмехались над ним, третьи – этим всё равно: некогда было.

Молодые приложились к образам, отошел молебен, и весь народ хлынул к паперти.

И о. Иларион вышел.

Он шел по незнакомым улицам, как-то чудно размахивая руками, будто не монах, а спешащий по шутовскому делу наряженный в монашеское платье простой мирянин, скоморох.

А спешил он не в Лавру, не за тем, чтобы проститься, и не на вокзал, чтобы ехать в Москву в свой монастырь, он никуда не спешил.

Далеко уж от церкви нагнал его извозчик.

– Эй, батюшка, а что же вы деньги-то?

О. Иларион молча отдал весь кошелек, всё, что у него было.

«Рехнулся!» – подумал извозчик и, посмотрев вслед удалявшемуся странному седоку, сказал:

– Придурай! – хлестнул лошадь и поскакал к трактиру.

Весь вечер и ночь ходил о. Иларион по улицам, исшагал город вдоль и поперек – из конца в конец, не останавливаясь и не оглядываясь.

А на рассвете дня, выйдя за город на дорогу, нагнал он какого-то не то странника, не то бродягу.

– Куда идешь? – спросил он странника.

– Куда глаза глядят, – ответил странник.

И о. Иларион пошел за ним.

И степь закрыла их.

Занофа*

Хорошо на Батыеве – веселое село.

Всего вдоволь: и лесу кругом, и река под боком. В реке рыба – не выловишь, в лесу зверь – чего хочешь, всё есть.

Одно – жутко. Не больно разгуляешься. А разгуляешься, не пеняй зря: если что недоброе после окажется, сам виноват.

Как стоит Батыево и Спасская церковь построена, не переводится нечисть, и нет на нее никакой потравы: живуча, что черви.

Сгинет одна, смотришь, другая уж действует.

Иной раз не успела ведьма передать своего ремесла, всё равно, где-нибудь другая проявится, и почище, не ученая, а роженая.

Роженая – это которая просто от матери такою ведьмою на свет родится.

Ученая – так себе, а эта свое возьмет: с роженою шутки плохи, пустяками заниматься не станет, живо такое сделает, век свой вечный не отмоешься.

И роженых и ученых на селе водилось немало.

Старики не запомнят, когда бы их на селе не было, и не было человека, кто бы додумался, откуда они, и где корень их таковский.

А сколько народа в могилу сошло, погибли задарма несчастные: с этою нечистью лучше не начинай делов, изведут, а сами, как ни в чем не бывало, жить будут и живут человеку на страх, Рогатому на угождение, его злой воли дочери.

Такое, право, нечистое место.

* * *

Го́мит гом, шумит молва по Батыеву, гремит слава по всему Черноречью: нет страшнее от гор до моря ведьмы Занофы.

Были старые: Арина да Устинья, каждая сто и побольше годов на плечах носила, а эта молодая – всего тридцать минуло. Те, хоть и портили, да всё-таки меру знали, сами же после и помогут, а эта нипочем.

Известны были Занофе самые страшные порчи, умела она засекать.

Возьмет так, окружит кольцом человека, и тот человек, сколько бы он ни бился, никогда и никуда из круга не выйдет, будет плутать у себя под дверью, а в дом не войдет, будет стоять на пороге и не двинется.

Те ведьмы как ведьмы, с первого взгляда и малому ребенку приметны: нос крючком, сухопарые, хвост. А эта – такой красивой, обойди весь свет, не найдешь, но и такого уродца с сотворения мира не слыхано: тело и всё – настоящее, как у самой здоровой, а ноги ребячьи, – не могла ходить Занофа, только ползала.

И пускай бы себе ползала, а то, говорят, летает: подымется птицею и летит.

И увидеть Занофу никогда не увидишь, разве ночью.

Ну, от этого избави Бог всякого, лучше на месте три раза провалиться, да на Пасху у заутрени не стоять, чем такую увидеть.

Отец Занофы развозил товары по ярмаркам, и товар не залеживался, – покупатель напролом шел: не проведет Чабак, гнилья не подсунет.

И не прими старый греха на душу, ей-Богу, записали бы его в угодники.

Мать Занофы – бродячая, цыганской крови, плясала да пела вой-да!

Ударит, бывало, в звонкие ладони – пропадай голова, только б глазком взглянуть, да и Богу душу отдать.

Другой такой Степаниды не бывало.

Не сразу Чабак стал на ноги. Спервоначала едва концы сводил, держал он на селе лавчонку, ею и пробавлялся. Детей полны углы, всех накормить да обшить – чего-нибудь да стоит. Мужиками жили.

Родилась Занофа – и перемена пошла.

Повалило Чабаку счастье, стал богатеть, расторговался и настоящим купцом заделался. Покупатель так со всех сторон и валит в лавку, – никаких товаров не напасешься. Разбогател купец. Барышей хватало на всё: дом выстроил, сад развел, повыдал дочерей замуж, а сына в город по торговле пристроил.

Пожертвовал Корней колокол на церковь, и удался колокол звонкий и гулкий: как ударят ко всенощной, по всему Черноречью гудит и до самой Москвы, до Ильинки хватает.

И не искал Чабак богатства, само оно в руки шло.

Умные люди и тогда уже смекали, что замешалось тут нечистое, да про себя держали, болтать зря не годится:

и человека ни за что опозоришь, и самому на том свете тоже не пройдет даром.

Один Митрошка, – парень такой был, ничего не боялся, – бывало, как начнет болтать и доказывать, всё, бывало, на девчонку кажет на Занофу и ей всё приписывает.

Не обращали внимания: разняла человека хмелина, нечего с него и спрашивать.

А девчонка была, действительно, Бог ее знает!

Родилась Занофа в Купальскую ночь, в петухи, последней у матери. Родилась она в счастливой сорочке ис родимым пятнышком у большого пальца на левой ладони.

Сорочку Занофину бабка припрятала, а после к себе унесла. Потужили Чабаки, да делать нечего: назад такую вещь не возьмешь, – кому досталась, тот и пользуйся!

Слух же пошел по селу.

Странники и богомольцы толпились у Чабаков.