Царевна Мымра*
Хорошо было Ате в Ключах, так хорошо, что едва промелькнут они хоть бы самым своим последним кончиком в его крепкой памяти, как уже всё другое – теперешнее: Старый Невский, где он живет с отцом и матерью, и гимназия с уроками, переменами и отметками, и учителя все, начиная с немца Ивана Мартыновича и кончая чистописанием – Иваном Евсеевичем, и все первоклассники, даже приятели – Ромашка и Харпик – так всё попрячется и вдруг сгинет совсем, словно никогда и ничего не было, а были всегда и будут одни веселые Ключи.
«Дело не волк, в лес не убежит!» – скажет себе Атя и, отложив куда подальше противный учебник, сидит и сидит себе – думает думу.
А то проснется Атя ночью, и какой-нибудь намек один – донесется ли храп из кухни, или сам так заворочается, будто не кровать под ним и лежит он не в комнате, а на траве – на зеленом лугу, и в ту же минуту ему ясно представится, что он не в Петербурге, а далеко, в родных Ключах, где родился и жил до гимназии у дедушки о. Анисима.
И он лежит так всю ночь и хоть старается думать о ветре, как ветер и колосья шумят, чтобы только заснуть, а сон не идет.
Будь сейчас крылья у Ати или ковер-самолет – пропадай всё! – улетел бы в Ключи.
Ключи на горе. Под горою белая церковь. Против церкви дом дедушки, сад и пчельник. Перемахни через плетень – река. Река Коса. А за рекою поле, и за церковью поле. И опять гора и на много немерных верст лес. Лес – медобор частый, крепкий, нерубанный: зверю – туда-сюда, человеку – знай, посматривай. Муравьиные кочки – стога. Как пойдут осенью по грузди да рыжики, кочки жгут: волк муравьиного духу не любит, помогает от волка.
На белой колокольне – стрижи: их видимо-невидимо. Закатится солнце, начнут они перелетать и, летая, всё говорят по-своему, по-стрижиному.
Стрижи старые: каждую весну прилетают в Ключи на колокольню. Что их сюда манит: звон ли вызвонившихся зазвонных колоколов? или привыкли они к седому дедушке? Они много знают, они должны помнить: как дедушка молодым был, как жена дедушки померла, как родилась Атина мать…
– Атя приехал, – говорят стрижи, перелетая, – какой за зиму Атя большущий стал!
Козы и овцы, коровы и телята, свиньи и кони, гуси, индюшки, все догадаются, как покажется на селе Атя:
скот и птица понятливы – пером да шерстью чуют.
От Медведок до Ключей, если скорой ездой, то и в день доедешь.
Сядет Атя в плетушку, а Федор-Костыль как свистнет, и понесутся крепкие карие кони, и без дороги мчатся с горы на гору, из леса в лес, из деревни в деревню – поспевай отворять ворота!
С копыт пыль стоит, завивается дымом, а по полям не унылые версты – вотя чки в белых, затканных шелками, нарядах, сверкая серебром уборов, протянутся белые им навстречу.
И вотские песни дикие, что лесной гул, и глубокие, что вой половодья, а звонкие – не так звонка болотная тростинка, а светлые – не так светла говорливая жалейка, в лад ручьями поплывут за ними.
И ветры, меняя кручину на веселье, с гор надзынут тоску.
Эй, звени, колокольчик! – раззвонился, гулкий, утомлен, как кони, гудит.
Проехали мельницу – прогремела плотина, миновали заповедные луды – вещие рощи Кереметя.
Да жив ли гордый бог – непокорный брат Инмара, творца неба, земли и солнца?
«Жив», – шепчет вещая роща.
А вон и шаймы – старое вотское кладбище.
Издалека заслышат в Ключах гул колокольчика: выбежат Паня и Саша – побросают на кухне стряпню, выйдет крестная, охромеет от радости, и завизжит тямкая Гривна, а дедушки нет: ушел дедушка в церковь.
Атя – к курам. У кур – заяц: так называется заяц, сам по себе он просто кролик.
Вон, посмотрите: от всех убежит, никого не подпустит, а тут ничего.
– Здравствуй, заяц! Дай, зайчик, лапку!
Узнал Атю усатый: мяучит и подает ему лапку.
А вот и сам дедушка: не утерпел – бросил книги и всё, идет из церкви.
Рано утром, лишь заря упадет и тепло-красная рассыплется по горам и лесу, встанет солнце – подымется и Атя и бежит на Косу купаться, а потом – пора рабочая! – целый день за работой: навоз возит.
Придет вечер, станет закатываться солнце, золотым венцом украсит курчавую липу, наденет на иву золотое колечко, тут только Атя домой, и уж испачканный, весь в земле: на что только похож!
А дедушка скажет:
– Экий ты у меня хозяин!
– Я, дедушка, девять возов свез! – засмеется Атя.
А когда Атя смеется, показывает свои крепкие широкие белые зубы, и хочется, чтобы Атя всё время смеялся.
Старый да малый – дедушка и Атя – один без другого за стол не сядет.
За вечерним чаем Атя читает, что на день в отрывном календаре написано: какие приметы, и о погоде, а другой раз так из книги читает, больше арабские сказки – Тысяча и одна ночь.
Дедушка любит арабские сказки слушать.
– На тебе пятак за работу, да смотри, не прохарчи.
– А я, дедушка, все мои прошлогодние в Петербурге прохарчил: видел гиппопотама! – засмеется Атя.
А когда Атя смеется, глаза его, как светляки, загорятся, и станет всем весело.
И день за день, как река, течет,
Проводили девятую пятницу. Народу – вот какая коса!
В крестном ходу Атя носил крест вокруг села.
За иконами народ шел, за народом скотина – козы, овцы, бараны, коровы, кони, – и им полагается!
Заяц тоже ходил.
Ну, не так, как конь или корова, заяц всю дорогу промяукал на руках у крестной, а то живо в лес утечет!
Поджидают из Петербурга дядю Аркадия.
Только и разговору в Ключах, что о дяде Аркадии.
Крестная во сне его видела, будто выходит дядя Аркадий из чулана во всем в белом и прямо одним шагом на подволоку.
И, веруя в сон, уж наготовила крестная к чаю пряжеников.
А пряженики масляные, вкусные, так во рту сами и тают, – Атя за дядю Аркадия все поел!
Не за горами Петровки: подавай пескаря! Поскорее бы рыбачить!
Атя не трусливого десятка: на любом коне уедет, в любую погоду по реке вплавь пустится, а вот покойников Атя страсть боится.
Когда стоят они неотпетые под колокольней, он боится вечерами смотреть в окно на церковь, и спать один не ляжет: всё ему мерещится, всё ему страшно.
И идет с ним на подволоку Паня или крестная, или безрукий старый вотяк Кузьмич, и под рассказы и сказки он засыпает тихо.
Но когда приносят покойников в церковь или несут гроб на кладбище, всякий раз Атя бежит посмотреть и слушает заупокойный звон.
Сторож Костя могилы копает, Костя и звонит.
Ударит Костя десять ударов – десять звонов медленных с оттяжкой: начинает он с тонких, потом потолще – заунывно, жалобно, жутко по-печальному, а в последний как срыву трахнет во все, аж оборвется что-то, и ты с колоколами бух! – и летишь:
Святый Боже,
Святый Крепкий,
Святый Бессмертный,
помилуй нас!
Без Ати не обходится ни одной службы.
Атя стоит на клиросе и поет, только ничего не выходит: он никак не может с дьячками поладить – дьячки на подбор один к другому стар старее, и лишь одно выходит – Подай Господи!
– Молодой мой псаломщик, – похвалит дедушка, – завтра нам в Полом ехать на молебен.
И Атя с дедушкой ездят по деревням и селам, служат молебны, едят быка и кашу.
И Ате уж кажется, что он настоящий молодой псаломщик, а когда большой вырастет, будет священник, как дедушка, и тогда дядя Аркадий не острижет ему волосы: они у него длинные будут, по пояс, и не в две косички заплетет их, как дедушка, а в двадцать две.
Дядя Аркадий! Ну, наконец-то!
Дядя Аркадий приехал, понавез с собою сетей и удочек, а крючков – едва поместились в самой большой корзине.
Атя рыбачит.
Рыба Атю любит: раз такого изловил он леща, сковороды не нашлось, чтобы изжарить, хоть пускай опять в воду.
Атя смеется –
Вечером весело: вечером кружатся галки.
Как повадятся галки с поля в сад летать, облюбуют себе ночлег, ночь отночуют, а наутро смотришь – уж лучше не ходи после них в беседку! А в комнате душно. Не в комнатах же из-за галок чай пить?! А чаю попить надо толком: чай в Ключах уважают, – и так, ис подогревцем;на вольном воздухе любо.
И вот дядя Аркадий пугает галок: как затрясет он деревья и так гаркнет вовсю – что галки! – забор затрещит, стекла в церкви задребезжат и сами покойники под колокольней с удовольствием скрылись бы куда, ну, хоть в ту же старую баню.
Атя никак не научится пугать галок и гаркать вовсю, как гаркает дядя Аркадий.
– Дедушка, пчелы поют! – принесет Атя дедушке новость.
Тут уж всё бросай: ни пить, ни есть некогда. Весь дом на ногах.
Дедушка, дядя Аркадий, крестная, Паня, Саша, Кузьмич и, конечно, Атя, надев на лицо решето, целый день на корточках около улья следят, куда полетит матка.
А когда матка выйдет, все они, как один, пчелами снимутся с места да за роем бегом со всех ног, как попало, по грядам, по кустам да через плетень в поле, пока где-нибудь за полем в лесу матку не словят.
Слава Богу, еще будет улей, а меду – до весны на всю зиму.
Дошла озимь в наливах, подрос овес. На дворе – Казанская.
В Ключах на Казанскую ярмарка.
Приедет на село прозорливец, братец Сысоюшка. Понаедут гости. Крестная испечет кулебяку: всё отдашь за кулебяку, да мало. Эй весело!
«И зачем это Казанская не целый век живет!» – думает Атя.
На селе на улице хороводы.
Станут вкруг девки и, пристукивая, идут одна за другой вереницей под однозвучный трум и грёк переманчиватой балалайки.
Так ходят долго, вдруг, взмахнув руками и взвившись, будто птицы, переменятся местом.
И снова, пристукивая, ходят перебором одна за другой вереницей без передышки долго, – серебро их уборов шумит без ветра, и перстни горят без огня.
Дядя Аркадий берет Атю смотреть хороводы.
Дядя Аркадий и Атя стоят в стороне с парнями. Стоят они молча, не переступят.
И Ате становится жутко: то ему хочется броситься в круг и, когда в кругу завертятся, вертеться и взвиться птицей, когда в кругу взовьются; то вспоминаются десять похоронных ударов и сжимается сердце, – не о н и ли в венчиках неотпетые вышли из-под колокольни и ведут этот жуткий и переманчиватый танец?