– Я тебе, Пугало, козленка отдам, хочешь?
– Хочу.
Павлушка отыскал тряпочку, бережно закутал в тряпочку стеклянного любимого козленка, чтобы козленку холодно не было, и подал его Пугале.
– Вот тебе, Пугало, бери!
Пугало встал, вихры торчали, и щеки горели.
– Павлушка, – сказал Пугало не по-своему, – ты… папашу… в заштат выгнали… благочинный. Мы, Павлушка, с голоду помрем.
Утром на следующий день Павлушка в гимназию не пошел. Надел было ранец, и подкосило.
Поставили Павлушке градусник: жар. Хотели в постель уложить, заартачился, не хотелось ложиться.
Пошел ходить по комнатам.
В окно смотрел.
За окном падал мокрый снег и, не долетая до мостовой, таял.
Таял снег на крышах, только на дровах у сарая лежал легким слоем.
И так тянулось время, так невесело.
Так Павлушке было невесело, – плакать хотелось.
Столик стоял сиротливо, – козленка не было. Жалко стало козленка. Зачем его отдал? Теперь у него нет ничего. И у Пугалы тоже нет ничего… с голоду помрет. И козленок, и Пугало.
«А слоненок?»
Закрыл Павлушка глаза, стал на пальцах гадать: принесет Пугало слоненка или не принесет?
– Нет. – Нет. – Нет, – шептал, гадая, Павлушка.
А ну как никакого слоненка и нет в шкапчике, а так он его себе выдумал? И откуда взяться слоненку в шкапчике? А если слоненок на самом деле сидит в шкапчике, то дастся ли слоненок взять себя? Пойдет ли к нему? Не всем ведь дается слоненок, не ко всякому идет. К Пугале пойдет, а к нему?
Закрыл Павлушка глаза, завертел пальцами.
– Да. – Да. – Да, – шептал он, гадая.
В комнату сестры Кати вошел настройщик, стал пьянино настраивать.
– Серый слоненок, серая мордочка, – будто выговаривая, ударяла нота.
Павлушка лег на кровать прилечь и прислушивался.
– Серый слоненок, серая мордочка, – ударяла нота.
И представилось Павлушке, будто какой-то маленький зверок выскочил из часов, подполз к кровати, понюхал его и забегал по комнате.
Бегает зверок на одной ножке, выпускает паутину, путает комнату, приплясывает.
И хочет Павлушка встать, поймать зверка, и не может. Не может он ни голову поднять, ни рукой тронуть.
Бегает зверок на одной ножке, паутиной путает комнату, приплясывает, губой причмокивает:
Чок-чок! Пятачок.
Побежала в кабачок…
Опутал зверок комнату, стулья, стол, опутал кровать, опутал Павлушке ноги, опутал руки, путает тело.
Сердце Павлушкино путает.
– Слоненок, миленький, не трогай меня! – плачет Павлушка.
Но зверок-слоненок не слушает, ему и горя мало, всё шибче, всё прытче бегает по комнате, приплясывает, губой причмокивает:
Чок-чок! Пятачок.
Побежала в кабачок…
И вдруг для Павлушки понятным становится, что не зверок это, не слоненок, а чёрт.
Павлушка раскрыл глаза испуганные, ни в чем не виноватые, измученные.
В комнате сестры Кати настройщик настраивал пьянино.
У Павлушки корь.
Третий день, как началась корь, и теперь жарила вовсю.
В первый же вечер забегал Пугало, принес Пугало Павлушке заячью лапку.
Лапку положили больному под подушку, а Пугалу прогнали: заразится.
Всякий день пичкали Павлушку противною касторкою. Аксолот-Маланья давила капсулю и, размазав касторку на кусочек черствого хлеба, потчевала Павлушку.
От одного воспоминания у Павлушки в глазах мутилось.
Слава Богу, больше не надо!
Пришел доктор, посмотрел язык у Павлушки, пульс щупал.
«Павлушка не должен чесаться, а то хуже будет».
А Павлушка почесывался: притворялся, что спит, и сам почесывался.
Вот вышла Маланья-Аксолот в кухню, притворила за собою дверь плотно. И когда совсем в доме затихло, Павлушка соскочил с кровати и, ступая босыми ногами по холодному полу, дрожа всем телом, пробрался к зеркалу.
Глянул на себя в зеркало и зажмурился. И снова с болью впился тяжелыми глазами на свое непохожее лицо.
Не было места, не покрытого красным лоснящимся пятном, сплывающимся с другим таким же красным и лосным, и с третьим, везде: на лбу, на голове в волосах, на носу, на груди.
Ощерил Павлушка зубы, и не блестящие и белые, а мутные теперь, мутно-зеленоватые. Хотел язык совочком состроить, а язык тяжелый, не поворачивался.
Шептал Павлушка нестерпимо чешущимися губами и гримасничал, – не узнавал себя.
И вдруг понял, что отражается в зеркале, смотрит на него из зеркала не он уж, – он умирает и скоро умрет.
Шатаясь, отчаянный подполз Павлушка к кровати, надернул на себя одеяло и, в страшном холоде и тоске недетской, скорчился.
И ему казалось, он большой, и не только большой, а старый, как тот старик-священник.
«Владычица, прости меня!»
Комната наполнялась ходом часов, слушал Павлушка, как часы х о д и л и, а ходили они будто на длинных ногах в мухтарских валенках, ходили по комнате вокруг кровати, шлепали:
– И тебя! не уйдешь!
Павлушка нащупал под подушкой заячью лапку, ухватился за лапку, как за последнюю соломинку, но не поддалась лапка, выюркнула из рук.
И стала лапка под одеялом прыгать, проскочила ему за ворот под сорочку, выпустила коготки, зацарапала по голой спине.
– Лапка! лапочка! – стонал Павлушка.
Но удержу ей не было.
И всё пришло, всё сошлось, чтобы мучить Павлушку.
Прилетела ворона ощипанная, пустая, без внутренностей, уселась синяя над головой, разинула клюв –
Вышел слоненок из шкапчика, выгнул хобот, поймал за ногу и потянул Павлушку с кровати на пол –
На полу дьякон ползал – отец Пугалы – растерзанный, что-то красное – причастие – собирал в горсть, чмокал пьяной губой –
И сыпались сверху с потолка на Павлушку ножички, стрелки, машинки, коробочки, картинки, кораблики, раковинки, балльники, двойки – стреляли, давили, резали, крышками защемляли пальцы, царапались –
И уж не видел он ничего, ничего не слышал, он летел куда-то в пропасть, он летел на закорках у чёрта, летел не по белому свету, а по чёртову полю.
И представилось Павлушке, идет он будто с сестрою Катей по огромной, широкой каменной площади на чёртовом поле. Схватились они за руки, торопятся. И жутко и страшно им, и куда идут – сами не знают. Одно знают, пришел конец.
И нет им спасения.
Знают они, кто-то, какой-то старик слепой и гадкий подстерегает их. Он давно подстерегает их.
И нет им спасения.
И чувствует Павлушка, что старик уж тут. Да вон бледный, изможденный, с зеленоватою бородой, как бондарь. Старик стал на тумбу, вот-вот бросится…
И нет им спасения.
Схватил Павлушка тяжелый лом, ударил старика по лысине. Бьет и сам чувствует, что сил уж нет больше, нет сил еще раз поднять лом.
А старик поднимается с тумбы, бледный, изможденный, с зеленоватою бородой, как бондарь.
– Слава Тебе, показавшему нам свет!
Много недель провалялся Павлушка.
Вытянулся Павлушка, глаза потемнели, и всё будто внове: слышал он каждое слово, каждому слову радовался и предмету.
Потом скучища напала смертная. Никого к нему не пускали, а самому не позволяли из дому выходить.
Ушла осень, пришла зима.
Всё стало белое, снег похрустывал.
Выбежать бы на улицу, да в снежки!
Играли другие.
А что толку в окно смотреть, как играют другие?
Скучища была смертная.
И вот, наконец, на Катины именины, в первый раз Павлушка на волю вышел.
Появились в доме Трясогузка и Пугало.
Под орех разделывали, чего они только не выкидывали.
Да всему есть конец. Прогнали их в комнаты.
И весело было на именинах у Кати, как никогда.
Пили красное вино, ели мороженое. Отмочил Павлушка коленце: вымазал себе нос табаком.
– Сыт, пьян и нос в табаке!
Вымазались Трясогузка с Пугалом, вымазали Мухтара и Аксолота-Маланью. Потом передрались, перецарапались, а кончили миром.
Слоненок всё равно их будет!
Мухтар достал плоскозубцы, – у них есть теперь плоскозубцы, а плоскозубцами всё можно.
Завтра пойдет Павлушка в гимназию.
Завтра же они отопрут шкапчик, вынут слоненка. Запрягут они слоненка в санки, и помчится слоненок по улицам, мимо гимназии, в поле.
– Будем кричать и петь во всё горло!
– Ничего не будем бояться!
– Нацепим слоненку на мордочку красную ленточку!
– Порвем книжки и балльники!
– На край света поедем!
– А гимназию к чёрту!
Галстук*
Еще ранней осенью заметили на Невском черного студента, отличавшегося от других студентов нарядных, в своих новеньких мундирах. Новички, попавшие впервые в Петербург, обыкновенно партиями прогуливаются по Невскому, с любопытством осматриваясь по сторонам и подолгу останавливаясь у витрин магазинов.
Обративший на себя внимание черный студент тоже был новичок и тоже франтовато одет, но и лицо его, и манера держаться очень выделяли его.
С черными горячими глазами, черный – другого черного такого не было на Невском.
Глаза его, даже когда он улыбался, а он очень игриво улыбался, сохраняли неизменно одно и то же выражение: какая-то старая печаль, какая-то пережившая века древняя грусть, из века в век поддерживаемая непотухающим скрытым огнем, светилась из его глаз. А когда он скашивался, не поворачивая головы, в сторону пробегавшей модницы, видны были лишь огромные блестящие белки.
В походке его было много уверенности и солидности, шел он ровно, не раскачиваясь и не размахивая руками, и в то же время чувствовалось, что среди гуляющих он самый и есть самый вздорный и фантастический.
– Абдул-Ахад, – сказал как-то черный студент, представляясь беленькому пугливому студенту.
– Турка! – подмигивали лакеи в кофейных и приказчики в магазинах при виде Абдул-Ахада.
Любители арабских сказок должны были почувствовать большое волнение, случайно столкнувшись с Абдул-Ахадом – Т