Проводив кавалергардов, пошел он за толпою.
На мосту ему приглянулась прохожая – так, черненькая, стройная, совсем как подросток, и не накрашенная, а глаза блестят, будто кавалергардские латы.
Он улыбнулся ей, и она улыбнулась. Взял ее под руку. Ничего, – улыбается. И пошли.
Шли они и смеялись, как старые знакомые.
Еще бы: ведь она его невеста! Тут все были его невесты.
Ночь белая, прозрачная манила далекими серебряными звездочками.
– Далеко к вам?
Она назвала гостиницу.
И из ее ответа понял Турка, что на улице она еще недавно: у себя в комнате не принимает.
Повернули к гостинице. Взяли номер.
И в номере снова Турка убедился, что она совсем недавно на Невском: от пива отказалась.
Коридорный принес лимонаду. Выпили. Стали раздеваться.
Она – еврейка, а зовут ее Розой.
– А вы кто, еврей?
Нет.
Грек?
– Нет!
С большими удивленными глазами принялась она перебирать все народности, какие только знала. Дошла она и до китайца и даже до папуаса-людоеда, которого тоже ходила смотреть, как Турка.
– Папуас?
– Нет.
– Турка?
Турка не выдержал и стал хохотать.
– Турка! Турка! – обрадовалась Роза, так радуются дети, когда находят, наконец, и совсем-то не хитро спрятавшегося, и повторяла весело с добрым смехом, как товарищи-студенты, встречая где-нибудь в непоказанном месте Абдул-Ахада.
Розе оставалось только снять корсет.
Турка болтал всякий вздор, уверял, что он не турка, а самый настоящий людоед и сейчас так вот и съест ее всю и с косточками, и сам хохотал, захлебываясь.
Из-под корсета у Розы вдруг выпало что-то на пол, и Турка заметил. Но Роза быстро схватила с пола какую-то вещицу и зажала в руке.
Что бы это могло быть? И отчего она так покраснела?
– Что такое?
– Нет нельзя, это нельзя! – Роза отступила.
– Почему нельзя? – заспорил Турка, он обнял Розу, усадил к себе на колени, – ну, скажи, ну, что тебе стоит?
– Нельзя, – твердила она, – не спрашивайте, пожалуйста, не надо об этом.
Разве сговоришь с Туркой! Турка стоял на своем: скажи да скажи.
Клялся, что никакой тайны он не выдаст и не будет смеяться: ему, Турке, всё можно.
– Всё можно, – приставал Турка, – а этого нельзя. Ну, почему, почему нельзя?
Но она крепко сжимала в руке какую-то вещицу и молчала.
Казалось, никакими силами не заставишь ее выдать тайну, хотя бы все невские городовые бросились на нее со своими крепкими кулаками: она решительно отказалась сказать хоть слово.
Пустяки раззадорили Турку. Турка не унимался. Ему надо знать секрет Розы.
Черный, выворачивая свои черные горячие глаза, он схватил ее за руку.
И она разжала руку.
Сначала даже ничего и не понял Турка, не поверил глазам.
– Галстук?
В руке ее был самый обыкновенный черный галстук – середка галстука в виде черной бабочки.
Роза заговорила быстро, путаясь и повторяясь и передыхая, как дети, – так дети говорят или, когда очень рады, на ушко: «Мама, а мама!» – или, когда провинились, горько: «Больше никогда не буду!»
Это галстук. Это галстук ее мужа. Роза не хотела говорить Турке о своем муже. У Розы и девочка есть – девочке три года. Она из Вилейки. Мужа в Петербург отвезли в «черной карете», уж два года. Сосед на него сказал. Муж ее в хедере был меламед.
– Меламед – учитель, – повторила Роза.
– А я его видел, твоего мужа, у него борода черная, и он худой такой, спина сгорблена, скелет с черной бородой! – обрадовался Турка, вспомнив свой пятый этаж, камеру, вечер и себя на табуретке у окна, – я сам только что из Крестов, и он там, в Крестах. Кресты на Выборгской стороне, Арсенальная набережная, № 5.
Но уж Роза была не на коленях, Роза валялась на полу у ног Турки и так кричала, словно били ее, и всю душу в ней выворачивало.
Турка схватил графин, налил воды.
Да что же это он сделал такое, отчего она так бьется и кричит?
Но Роза не притронулась к стакану, не поднялась и, лежа на полу в одних чулках и рубашке, взвизгивая, громко, громко плакала, сжимая крепко в руке галстук – середку в виде черной бабочки.
Турка не узнал Розы: это совсем не бледненький робкий и плутоватый подросток, это была исступленная женщина, которую давило горе, старя и кривя ей лицо.
И в дверь стучат: требуют отпереть.
Турка ходил вокруг Розы, не зная, что делать.
– Успокойся, – трогал он Розу, – ну, что такое галстук? Ей-Богу, я ничего не сказал!
В дверь стучали. И, казалось, не только в дверь, но и во все стены стучали и в потолок, и не кулаком, а молотом.
И пришлось отворить, – всё равно дверь сломают.
Турка отпер.
Околоточный, городовой, номерной, извозчик и с ними какая-то девица, должно быть, соседняя, из соседнего номера, вошли в номер.
– Что у вас такое? – околоточный подозрительно оглядывал и раздетого Турку, и бьющуюся на полу Розу.
– Ничего, – ответил Турка, – я совсем ничего!
И бросился к Розе, поднял ее с пола и кое-как усадил на диван.
Роза не обращала внимания на вошедших, не видя и не слыша никого, взвизгивая, громко плакала.
Околоточный предложил Абдул-Ахаду одеться: Турка пойдет с ним в участок, и там протокол составят.
Да что же это он сделал такое?
Разве он бил ее?
Или сказал что-нибудь обидное?
Ровно ничего – ровно ничего худого он ей не сделал, и не думал.
Турка торопливо, как провинившийся, одевался.
Но руки не слушались: и не застегивалось, и не прилаживалось, как следует.
А кругом стояли и смотрели на него как на какого-то пойманного воришку, и, казалось, подмигивали ему:
«Что, мол, взял? Попался!»
В кармане у него было золото, он всё положил Розе в ее незанятую руку и пошел с околоточным в участок.
За околоточным вышли и другие: вышла соседняя девица, извозчик и номерной – они свое дело сделали, их больше не требуется.
Осталась только Роза.
Она всё плакала, сидя на диване в одних чулках и рубашке, взвизгивая, громко плакала, крепко сжимая в руке галстук – середку в виде черной бабочки и золото Турки.
Она одна осталась в номере, и с нею невский курносый городовой.
Пожар*
Белая Фекла, ворожея и ведьма, осенним утром родила крылатую черную мышь. И всякий опознал в новорожденном чёртово дитё. А Ермил, немой и безногий сын Феклы, закопав у помойки погань, повесился.
В ночь на Катеринин день, когда, по давнишнему заведению, девушки отгрызают ветки и с ветками в зубах ложатся спать, чтобы видеть во сне суженого, среди жестокой бушующей метели загрохотал внезапно гром. А блаженненькую Аленку, дочь старшего железнодорожного рабочего, нашли на рассвете в городском саду опозоренную и мертвую с веткою в зубах.
На Николу показались в дымных облаках три радужных солнца вкруг люто-морозного солнца.
И эти три явившихся солнца легли на город гнетом.
– Огневица, ишь болезнь-то какая, чего уж нам-то простым ждать.
– Не каркай, все под Богом ходим, все у Бога равны.
– Да я что, мое дело – сторона, о. дьякон намедни на ектенье поминал!
Шептались и перешептывались о тревожных вестях.
И уж смутно чувствовалась беда: она стояла на пороге и только ждала положенного ей часа.
– Китаец, тысяча-миллионная армия, прет на Россию прямо с туркой.
– Господи, силища-то!
– А наши, нешто промашку дадут?
– Известно, одно сказывают: боре ними.
– Пропащая наша жизнь, вот что!
На ночь тщательно открещивали окна, за лампадкою крепко дозор держали.
– Вот что скажу тебе, Макарьиха, Авдотья сказывала, у купца Подхомутова нечистого из стола кликали.
– И-и! Что ты?
– Вот тебе крест, Царица Небесная! Авдотья баба продувная, да и сама Подхомутиха не отпирается: предстал о н синий о шести лапах.
– Упаси нас, Владычица! То ли еще будет!
– Пропащая наша жизнь, вот что!
Нехорошие сны виделись.
Снилась церковь Нового Спасителя, будто на Пасху, без алтаря и без икон, а в церкви будто удавленник безногий и немой Ермил, сын Феклы, ходит и христосуется.
Снился какой-то мальчик распухший, в занозах весь, кувыркался по полу.
– Сказывал мне солдатик один, столовер, – шамкал сторож при железнодорожных мастерских Семен, – дедушка, мол, напасть на всю Россию идет: расщепился на Москве царь-колокол на мелкие осколки и каждый осколок в змея обернулся, и уползли змеи под колокольню Ивана Великого. Колокольня качается, а как грохнет, и разлетятся сердца человеков, и наступит всеобщее скончание живота.
– Чего не наскажут, умора, да и только! Перво-наперво производная сила, а всё прочее – пристройка. Отречемся от старого мира…
– Ты у меня глотку подерешь, церемониться с вашим братом не станут, живо в часть, бунтовщики!
«И вообще, – говорилось в полицеймейстерском приказе, – если явится необходимость, то без всяких послаблений будут приняты меры к потушению новоявленных солнц, о которых злонамеренные лица распространяют слухи и мутят мирное население».
Но радужные солнца не пропадали, нет-нет, да и показывались на небе вкруг люто-морозного солнца.
Жизнь шла своим чередом.
Никогда еще по округу не видели такого дорода, не запомнят такого урожая, как летошний. Мельницы без устали нагружались и перемалывали отборное зерно. По скрещивающимся железнодорожным путям подвозили и увозили во все концы доверху переполненные вагоны всяким зерном и мукою. Ходко и бойко шла торговля, и покупатель был сходный.
В Рождественский сочельник укокошили Белую Феклу. И словно камень свалился с сердца.
Старые люди обмылись на Крещение в прорубях студеною крещенскою водою, в домах омелили углы и двери крестиками.
И всё пошло по маслу.
Подоспела весна, ранняя и теплая. Зазеленели на Пасху сады и взошла озимь, сильная и крепкая..
На Красную горку заиграли свадьбы.