Том 11. Зга — страница 42 из 115

Кое-кто даже Белую Феклу добром вспомянул:

– Ништо, жить бы да жить старухе, зря загубили душу!

Начались постройки новых домов: с торжественным водосвятием закладывались крепкие фундаменты, и со дня на день, громоздясь, всё выше уносились леса об-бок тесовых крестов, осенявших будущий кров.

На отдание Пасхи немало нашумел архиерейский пожар: из загоревшейся архиерейской бани вынесли обгорелый труп игуменьи Богодуховского монастыря, а преосвященный долго не мог выходить на богослужение по случаю ожогов.

Подмигивали и подсмеивались.

Было и уныние.

– Чёрт крест украл, крест – чёртов, – шамкал сторож при железнодорожных мастерских Семен.

А солдатик-столовер поддакивал:

– Занял беспятый храм и престол Божий. Сквернит шишига дароносицу, плюет в чашу. И люди причащаются не кровью Христовой, а слюною Дьявола, и едят не тело Христово, а пакости Дьявола.

– Пропащая наша жизнь, вот что! – заключали слушатели.

После теплого цветистого мая наступила летняя жара.

Стала засуха, и ни один дождик не напоил жаждущих иссыхающих полей, запыленных лугов и зачервившихся садов.

2

В красный Купальский полдень ударил на Соборной колокольне торопящий набат: в городе вспыхнул пожар.

С разных концов загорелись целые улицы, битком набитые рабочим людом и всякою беднотою.

Маленькие деревянные домики и несуразно громоздкие неуклюжие ночлежные дома занялись, как сложенная в кучу труха.

Выбивалось пламя и пропадало в гигантских веретенах пыли. Пыльные веретена неслись по городу и вертелись. И словно чья-то рука пряла удушливую огнистосерую пряжу в раскаленном без единого облачка небе.

Врасплох застигнутые метались люди с отнявшимся языком и дико по-звериному выли.

И когда засвистел в урочный час фабричный свисток, каким чужим он был среди свиста огня и одиноких, как свист, резких криков о пощаде, о милосердии, чтобы детей спасти, чтобы добро уберечь…

Выносили иконы, верили: иконы заступятся и оградят от беды.

А пламя, крадучись и зудя, пробиралось в потайные уголки и, взлетая, обнимало всё новые, еще целые жилища.

Пыльные веретена, синие в вечернем свете, неслись по городу и вертелись. И словно синий огненный бурав сверлил тяжелый воздух.

Вздувающееся зарево, вздрагивая, разлилось над городом, над торчащими черными трубами пожарищ.

Горели железнодорожные мастерские и нефть.

С какою-то яростью, с каким-то ужасом, будто травленые, выскакивали горящие паровозы из своих железных стойл. И по всем путям свистели они отрывисто сухим свистом. И что-то вздыхало и шипело жутко и зловеще под их раскаленными колесами.

Рассыпчато и переливно фонтанами шумели горящие элеваторы. Кто-то, бесясь и хохоча во всю мочь, пересыпал закровянившиеся янтари зерен.

* * *

В чарую Купальскую полночь снова забил на Соборной колокольне торопящий набат: задымились в тесных переулках веселые притоны.

Огонь входил беспощадным гостем, огонь ревниво впивался в стены и тонким языком лизал потолок.

Обнаженные тела, – кто как попало, и изрезанные стеклом и в ожогах, падали с верхних этажей на мостовую.

Распаленные зрачки давившейся толпы ширились и лопались от пьянящего жара, и скрипящий безумный хохот мешался с мольбою и воплем.


Монах в темной одежде с неподвижным каменным лицом стоял в пекле пожара. Один он был бесстрастен, как полднем, так и теперь, и был страшен своим покоем. Кипящий в глубине его глаз огонь пронизывал огонь.

Тысяча рук хватались за его полы, за черные воскрылия клобука, тысяча рук ползли к его ногам:

– Ты, наш спаситель, сохрани нас!

– Ты, наш спаситель, спаси нас!

– Ты, наш спаситель, помилуй нас!

И в третий раз ударил на Соборной колокольне страшный торопящий набат, когда, лениво отдуваясь кроваво-золотистыми лучами, солнце озарило землю: с двух противоположных концов города повалил грозный густой дым.

Горел острог.

Горела больница.

Какой был праздник для мстящего огня, вольного, разрушающего живые гробы – проклятый острог!

Выломали арестанты железные двери, задавили решеткою тюремную стражу и, избитые, подстреленные, поползли в город.

А в душных больничных палатах в желто-зеленом свете, среди пляшущих оранжевых солнц, поднялись пилящие стоны, и залился хохот безумных.

Огонь, как белка, визжал и прыгал.

И вот перекинул свои горящие сети через больничную стену на бойню.

Содрогнулся город под допотопным воем, – выли звери в человечьей тоске.

А от острога вспыхнуло кладбище.

Вскрывал огонь тяжелым пылающим ломом глухие могилы.

И, казалось, мертвые, подымаясь из гробов, росли в черные столпы черного смрадного дыма.

Монах в темной одежде, с плотно сжатыми губами, скрестив руки, стоял среди озверелых толп и тоскующих зверей.

Вокруг его головы взвивались искры, как стаи золотых птиц.

Набат, не переставая, бил.

И люди бежали ободранные, обожженные, отчаянные.

Горели казенные лавки.

Сколько голодных бросилось на даровую водку! И огненная водка ела сердце. И в синем нестерпимом пламени корчились несчастные.

Набат, не переставая, бил.

От ужаса с ума сходили. Матери теряли детей.

Дети таскали пудовые ноши. Никто не смел остаться под уцелевшим кровом. Бросали дома, выбирались на улицу. Искали поджигателей. Казалось, уж нападали на след… Какие-то женщины в темных одеждах шныряли в подворотнях домов. Разорвали старика сторожа Семена, неосторожно закурившего трубку. Солдатику-с толоверу оторвали руку. Кого-то в огонь бросили. Еще кому-то оторвали руку. Еще кого-то разорвали.

– Кто же? Где искать? Где поджигатель? – спрашивали монаха.

– Ты, наш спаситель, сохрани нас!

– Ты, наш спаситель, спаси нас!

– Ты, наш спаситель, помилуй нас!

А на заборах черными буквами стояла надпись:

«Завтра не будет пожара».

3

Алая частая сеть дымно нависла над городом.

За алою сетью плыло кроваво-горящее ядро солнца, распространяя заразу, смрад и гарь.

Начиналось третье утро, – третий и последний день.

В ночь сгорел собор с мощами. Рухнула колокольня.

И горластый язык набата больше не звонил и не звал.

Уж нечему было гореть.

Догорал город.

Бродили отуманенные толпы. Всех, кто попадался под руку и на кого зуб имели, давили головнями.

И пьяные от ужаса, отчаяния и крови к ночи покинули город.

* * *

За городом на свалке, прижимаясь друг к другу, хоронились в последнюю ночь те, кто цел остался.

И монах в темной одежде стоял посреди уцелевших.

Но голосом никто не звал, не молил монаха, только глаза, сотни глаз устремлялись к его скрытому под рясою сердцу, прося помиловать.

И вот в первый раз дрогнуло недвижное каменное лицо монаха.

Монах снял с груди сосуд и, замочив кропильницу, окропил молящие глаза.

И в миг, как один сухой костер, загорелось всполье.

Огненная туча взорвала небо, рассекла ночь, и полетели искры с неба на землю и с земли на небо.

* * *

Была глубокая тьма далеко над сожженным городом. И лишь звезды глядели на землю, – на монаха в темных лохмотьях.

Он один стоял посреди пепла сожженного, проклятого, родного города, и его оскорбленное сердце горело пуще всяких пожаров и жестче всяких огней.


1903–1912

1922

Странница*

Часть первая. Юдоль Плачевна

1

Создан человек Богом не для земли, а для неба… Путь один – дороги разные.

Желанной пришла я в мир или с проклятием, я не знаю, но когда я увидела свет, моя мать навсегда закрыла глаза, в тот же год умер отец. Взятая на воспитание родной теткой, я и ее никогда не видала. А когда я начала понимать, слышу, моя тетка давно померла, а дядя женился на другой.

– И эта, – говорят, – тебе не тетка!

Чувства мои были остры, робкая, поняла я, что я несчастна.

Я ее матерью называла, а боялась взглянуть на нее. И ничем не могла угодить ей, и постоянно она дяде на меня наговаривала невинно. А он, как зверь, набрасывался на меня.

Мне было девять лет. От родных я не слыхала ни одного человеческого слова, ни одного взгляда. Жизнь моя проходила на кухне, меня заставляли все делать, там и обедала. Но мне кусок не шел в горло. Слезы и плач беспрестанный:

– Откуда взята я?

Простые люди жалели меня, уговаривали потерпеть. И, глядя на меня, сами плакали. Но чем могли они мне помочь?

Когда случалось, в дом приезжали гости, меня с кухни брали в парадные комнаты, меня умывали и наряжали, и нарядную, чистую, выводили к гостям. В те часы я забывалась, я отдыхала от этого постоянного ненавистного взгляда, и вдруг, вспоминая, что все это так и скоро пройдет и опять меня прогонят на кухню, я терялась от страха. Разъезжались гости и начиналось: на мне вымещали за мой тихий час – придирались к каждому слову и били, били плетью, чем попало, потом запирали в холодное место. И чего только ни выдумывали на меня, чем только ни изводили! Все терпела. И, затаив в себе горечь, как потерянная, спрашивала:

– Откуда взята я?

Пусть сам Бог знает, что тогда я чувствовала.

И однажды после жестокой расправы, когда я очнулась от побоев, я поняла и надорванным, униженным сердцем моим сказала себе, что одного мне ждать и одного желаю – смерти.

2

Мне было двенадцать лет.

Или сила Божья не оставляла меня? Это она и внушила мне бежать из дому без оглядки. Тихонько пробралась я из кухни за ворота, а там на дорогу и ушла. Я бросилась в лес, – людей боялась.

Солнце зашло, стала заря изгасать, и канул последний страх. Кого мне бояться! Благодарила я Бога, что темно, и меня не найдут, легла под орешенью и крепко заснула.