Петр Иванович с некоторых пор, а вы, конечно, догадываетесь с каких, эти загадочные лунатические свои глаза перестроил на восхищающиеся.
И в то же самое время от Павочки только и слышно стало, что о Петре Ивановиче.
– Петр Иванович – Петр Иванович – Петр Иванович!
Петр Иванович исполнял все, чего только ни пожелает Павочка: он доставал ей всякие билеты на всевозможные развлечения, ну, куда только она хотела, он делал все, лишь бы угодить Павочке.
И это у всех на глазах и в живой памяти. И началось без году неделя. И началось при обстоятельствах весьма странных.
У Ерыгиных только и говорили, что о таинственных шагах.
Из ночи в ночь слышались шаги в коридоре:
кто-то с большой осторожностью проходил по ковру в коридоре от гардеропа к окну и обратно.
Кто ходил и зачем в такой полуночный час и жуткий? – терялись в догадках.
А в сущности-то говоря, некому и незачем ходить было.
И вот кто-то ходил, кому-то надобилось, и Бог знает, для чего в такой жуткий полуночный час.
Слышал шаги Миша, слышала Веточка, слышала сама Миропия Алексеевна.
– Воры?
– Какие же воры! Все было цело-целехонько, и хоть бы шпилька с пола пропала.
– Прислуга?
– И опять нет, – ну, зачем прислуге таскаться в такой час и в таком непоказанном месте? – прислуге ночью не до гулянок! И притом всех спрашивали, и даже не один раз, и никто, конечно, не знает, и не ходил, и не слыхал, – спят крепко.
– Может, у вас в коридоре такое место? – пытались сочувствующие деликатно разрешить ерыгинское недоумение и уж сразу покончить со всякой таинственностью.
– Ничего подобного! – даже обижалась Миропия Алексеевна.
Ее хоть и больше всех беспокоили эти шаги, нарушавшие долголетний мир ее ладной дачи, но такое чересчур житейское объяснение ведь не оставляло ровно ничего от всей таинственности, как-никак, а события знаменательного.
Петр Иванович, гостивший на даче у Ерыгиных, ничего не слышал, никаких таинственных, ни нетаинственных шагов, не слышала и Павочка, двоюродная сестра Ерыгиных, тоже гостившая в Павловске.
Но и Петр Иванович и Павочка так же мало были к шагам причастны, как и сама Миропия Алексеевна.
– Кто же?
– Кто ходил ночью по коридору?
– Это ты, Миша? – решилась-таки из последнего своего отчаяния бедная Миропия Алексеевна спросить сына.
Может, Миша подтрунивает над нею и над всеми?
Миша непременно бы обиделся, будь с его стороны и вправду хоть что-нибудь нечисто, но тут и по правде все было начистоту: он и не думал ходить по ночам пугать дом, он себе сам ломал голову не меньше самой Миропии Алексеевны, и не меньше Миропии Алексеевны ему самому хотелось дознаться, разрешить наконец эту ничем необъяснимую таинственность.
А ведь быть того не может, чтобы не было виноватого!
– Да позвольте, – нашлась Веточка, – Веточка за зиму начиталась всяких книжек о всяких таинственностях, и ответ у нее был готов, – да все это очень просто: это астральное тело ходит!
– Астральное?
– Конечно, астральное, а больше некому.
Веточка была права.
И все с Веточкой согласились, и на некоторое время о шагах как будто и забылось.
Но это не так: чем ближе подходил вечер, а за вечером белая ночь, тем вспоминались шаги больше, и уж никакой и самый из всех самый правдоподобный ответ не мог успокоить.
И пусть ходило астральное тело, но чье?
Кому оно принадлежало?
Кто ходил?
– Чьи же шаги? – спрашивала Миропия Алексеевна и от своего вопроса впадала в еще большее беспокойство.
И какими невозвратно-счастливыми, какими невозможноприятными представлялись ей все те прошлые дни – начало Павловского лета, и она, избеспокоившись, уж решалась просто сняться с насиженного летнего своего гнездышка и по-осеннему вернуться в Петербург на свою зимнюю Французскую набережную, – она не могла больше слышать из ночи в ночь повторяющихся, ничем необъяснимых, полуночных шагов. А Миша свое думал. «Вот подкараулю, – думал Миша, – внезапно настигну, хвать – и поймаю с поличным!»
С тем Миша и ложился, с этой хватальной мыслью, и когда подходил час астральных шагов, эта хватальная ночная мысль не покидала его, но он не вставал, а с замиравшим сердцем прислушивался, потом, овладев собой, закуривал папироску и курил, пока не затихало.
Услышал наконец шаги и Петр Иванович. Услышала наконец шаги и Павочка. Павочке было очень страшно, но любопытство в ней загорелось сильнее страха.
А Петр Иванович сперва проверил: слышит он или так ему кажется?
И для этого, хоть и белая ночь, зажег свечку. И оказалось, точно слышит: кто-то ходил по коридору, – слышит, слух его не обманывал. Конечно, никакое астральное, а самое настоящее осязаемое тело о двух человеческих ногах, и не мертвое.
Таинственные явления допускал Петр Иванович исключительно и только в крещенские вечера, а кроме того, держался того убеждения, что вообще мертвое тело ходить и говорить не может.
После завтрака, когда Петр Иванович по обыкновению вышел прогуляться в парк, а Ерыгины остались одни, и сама собой и Миропию Алексеевну, и Мишу, и Веточку, и Павочку – всех занимал единственный теперь вопрос о шагах.
– А я знаю, – сказала Павочка, – кто ходит!
В другое бы время никто на Павочку и не обратил внимания, но тут ловили всякую разгадку, и все, как один, отозвались:
– Ну, кто же?
– Да Петр Иванович! – улыбалась Павочка алым ротиком.
– Что за вздор! Петр Иванович…
– Да ведь он же лунатик!
– Лунатик?
– Конечно, – улыбалась Павочка, – и глаза у него лунатические.
А перед обедом к Миропии Алексеевне заходила экономка Оня, женщина хоть и под пятьдесят, а с большой игрою.
И шепталась с Миропией Алексеевной не о пьющем поваре, а о проклятых полуночных шагах – их уж все нынче слышат, вся прислуга и даже сам пьющий Семен-повар.
И думает она на барина, что чужой это барин, никому другому.
– Очень они молчаливы, – шептала Оня, – и говорят тихо!
И за обедом все особенное обратили внимание на Петра Ивановича, на его глаза особенно.
И хотя глаза Петра Ивановича, если уж по правде сказать, ничем особенным и не выдавались – ни выпуклостью своей, ни ресницами – сомнения ни у кого не было, что глаза лунатические.
А вместе с глазами поставлено ему был на вид и молчаливость его и его необыкновенно тихий голос.
Конечно, Петр Иванович – лунатик, и, конечно, это он ходит ночью, – тут и говорить нечего, и спору нет.
И уж как последнее и самое веское доказательство, принято было во внимание и то обстоятельство, что ведь только один Петр Иванович шагов не слышал, когда весь дом, все слышали, и даже пьющий Семен-повар, а потому не слышал, ну, потому, что сам и ходил.
И, надо сказать правду, тут Петр Иванович сам в грех ввел: и почему ни словом не обмолвиться хотя бы о своих ночных проверках? И когда заходила речь о догадках, небось, сидел, словно воды в рот набрал! А раз так – пеняй на себя.
С этих пор отношение к Петру Ивановичу естественно изменилось.
При нем держались как-то навытяжку, неестественно, стали к нему необыкновенно внимательны, а посматривали очень не без тревоги.
Лунатик ведь не только может ходить по коридору в непоказанные часы, лунатик может и не по коридору, а и по всяким местам прохаживаться опасным, – по карнизам; но это еще с полбеды, главное же то, что лунатик может такую штуку выкинуть самую неожиданную, какое угодно преступление и самое зверское совершить может в своем лунатическом виде, и совсем безнаказанно.
Что говорить, положение Ерыгиных, пригласивших к себе на дачу погостить такого странного страшного гостя, было не из завидных.
– А разве раньше-то за Петром Ивановичем никто-таки ничего такого не замечал?
– Никто ничего, даже и думать-то не думали.
– Как же так?
– Да так, видно, случая не было.
Больше всех упрекала себя Миропия Алексеевна за свою оплошность – она и пригласила Петра Ивановича, и она же первая всем и каждому его расхваливала, его скромную молчаливость и особенный, действующий благоприятно на нервы, успокаивающий его голос!
И встревоженные глаза ее выдавали.
Не отличавшийся особо выдающимся чутьем и проникновием, Петр Иванович понять хоть и ничего не понял, однако забеспокоился.
И еще больше забеспокоился, когда заметил, что с некоторых пор при его появлении как-то загадочно примолкали и уж очень усиленно справлялись о здоровье, и притом у всех было в глазах что-то и участливое, а вместе и тревожное.
И все это в конце концов приписал Петр Иванович угнетающим ночным шагам, о которых, само собой, продолжал из деликатности отмалчиваться.
«Конечно, перед ним, как гостем, Ерыгиным было неловко, вот они и старались как-нибудь да загладить эту свою неловкость!»
Так соображал Петр Иванович.
Но соображение это мало в чем примирило его.
Он беспокоился, он, как и все в доме, ночь спал плохо, он все прислушивался, его, как и всех, шаги изводили, и, как всех, заполняла одна хватальная мысль:
подкараулить виновника, если таковой действительно имел образ человеческий, т. е., пару ног, пару рук обязательно, и венец – голову, да подкараулив, и поймать.
А в то же самое время Ерыгины и с ними Павочка положили свое твердое и неизменное решение, уж во что бы то ни стало, а подкараулить… Петра Ивановича.
И в дом вошло что-то заговорщицкое, подозрительное, наступило какое-то осадное положение:
что-то очень уж все молчаливы стали, рано стали расходиться по своим комнатам и затихать как-то особенно, подозрительно, и хоть спать и ложились, но и бесчувственный почувствовал бы, что никто и не собирался спать.
Если бы только знал Петр Иванович, что все дело в нем, что подозревают его, да уж не то, что подозревают, а уверены в хождении его ночном, – да он вопреки всей своей молчаливости и замиравшему, действующему благоприятно на нервы, успокаивающему голосу, нашел бы в себе и вопиющий глас и разговорность щечилы.