А раньше?
Раньше не то… раньше он был нужен…
Как, разве она изменилась к нему?
Нисколько.
В чем же дело?
А вот в мечте его, в мечтах его – ведь мечты его были так далеки! – а на самом-то деле ничего такого не было, и все оставалось неизменно.
Петр Иванович теперь и сам понимал, что Павочка к нему нисколько не изменилась, что отношение ее к нему такое же, какое было там, на даче, и что нужен он ей ничуть не больше и не меньше.
А чувствовал еще большую свою ненужность.
Он уж дня не мог прожить, чтобы не увидеть Павочки, а всякое свидание оставляло в его сердце одну боль.
Павочка танцевала, ей было приятно, и он хотел бы радоваться с нею, но она танцевала с другими, и ему было больно.
И когда в разговорах Павочка кого-нибудь хвалила, ему было больно.
Ему было больно от всякого ее взгляда, от всякого ее слова, от всякого ее движения, если ее взгляд, ее слова, ее движение относились не к нему, а к другим.
И чем дальше, тем больней, и чем дальше, тем неутолимей боль.
И он неизменно уносил эту боль. И лишь в редкие дни, когда у Ерыгиных никого не было, и Павочка занималась только с ним, он на время забывался, но и тут что-нибудь мешало: или перемигивания с Веточкой о докторе, или Павочка начнет вспоминать каких-нибудь своих поклонников, да мало ли что – мелочи, о которых часто не легко додуматься и при самом подозрительном желании.
Петр Иванович никогда не ходил по ресторанам, – теперь при всяком удобном случае тащил с собой Корявку. Пить он хоть и не пил, но кабацкая обстановка действовала, он выбирал рестораны с музыкой и всякие самарканды.
– Знаешь, Алексей Тимофеевич, хотел бы Машу встретить. И так просто посидеть с нею, поплакать. Жизнь моя загублена!
– Что вы, Петр Иванович, надо душой переболеть, надо горести принять – и тогда желание получите. Это всегда так. А почему так, и почему надо – неисповедимо.
– Да у меня свету нету, – понимаешь? И не виноват я перед нею.
– Жизнь, Петр Иванович, жестокая, а иго ее нелегкое. И если уж решать по-человеческому – и ключа не найти, – Корявка тянул себя за свою козью бородку, – а может, и совсем не жестокая, и не так это мы, Петр Иванович. Небесных слов не знаем, и все не так выходит.
– И она не виновата.
– Неисповедимо, Петр Иванович.
Корявка мог смыслить всякое дело и дать смыслен ответ, но и мудрования Корявкины не успокаивали Петра Ивановича.
Не успокоило его и открытие о таинственном докторе.
Доктор, к которому по пятницам ездила Павочка, действительно, по отзыву Корявки, оказался каким-то необыкновенным:
и красив, и ловок, да и брови без перерыва, словно углем намазаны, – это ли не красота? – и сам поспешный на все и живой необычайно, – лечит по косметической части, сбавляет вес и выводит усики, приемная ломится от дам, но жениться, как кажется, не собирается, притом же он семейный.
Эту тайну раскрыл Корявка.
– Семья в Москве.
Чего же еще? Дело ясное – выводит усики! И беспокоиться за Павочку тут совсем не годится: с усиками Павочка или без усиков – все Павочка!
Да за это и не беспокоился Петр Иванович, а только ему и покоя-то нигде не было.
Видно, боль прошла глубоко, и вот в душе столкнулся он с настоящею правдой.
Он не только не думал, как летом, как еще недавно, о женитьбе, куда там думать! – как теперь далек он был от своей мечты, и понял вдруг, что все-то он мечтал, – и одне мечты!
И это понял он сейчас, когда Корявка, довольный своими розысками, выкладывал с мельчайшими подробностями самые неожиданные свои заключения и обнадеживал Петра Ивановича в счастливой судьбе.
Не того хотел Петр Иванович.
Правда победила его мечту. Он принял эту правду.
И ему хотелось раз и навсегда высказаться, вывернуть перед ней всю свою душу.
«Он один – он это знает! – он один, который ее так любит, как никто не будет так любить, любит без всякой надежды, любит всем существом и готов для нее ее не видеть, не встречаться, он только ждать будет, чтобы увидеть… будет самый тихий, тише воды, и самый смирный, ниже травы, вечно покорный ее раб!»
После морозов наступила оттепель.
А за оттепелью дохнул ветер.
Где-то там зародившись меж Исландией и Англией на океане, через море, через скалы прилетел ветер.
Ветер, вихрясь, летал по улицам и, шалуя, набрасывался из переулков на прохожих, и шалый, несметный и жестокий вот разгулялся!
Ветер гулял по Петербургу.
И творилось Бог знает что.
К ночи собрал ветер всю свою силу – к ночи завихорил ветер в гульбе –
Или это ангел, водящий облаки, дух-ветер пустил с небесных улиц всю ветрову силу?
ветер! ветрило –
Ветер несметный, мало ему улиц, – дай, дай простору!
И рвет железо с крыш и труб, рвет швырком.
Ветер грозил, свистел.
Свист его – свист змеи, в сердце огонь, – клятвами не заклясть, искупа не дать, – и нет поруки.
Ему мало, ему тесно – дай, дай простору!
Не чужой, знает, при Петре, ой, как гулял – было в Санктпитирбурхе посвободней, а теперь в Петербурге ему тесно…
ветер! ветрило –
Ветер врывался в дома, свистел в окнах, свистом наполнял весь дом.
Или высвистывал, выманивал на волю погулять с ним по воле?
Ничего не страшно, и, сколько хочешь, пали из пушек, не угоняться!
Ему не страшно!
Ветер свистел, выговаривал, – речи его странны, нам незнаемы, – выговаривал, стучал железом, звонил в колокола.
Собирал ли колокольным звоном свою силу в свальный бой, или нас погулять выкликал в ночи на воле? Звонил в колокола, тушил фонари, дергал за телеграфный столб.
В его сердце горел огонь – о! гонь ——
ветер! ветрило –
Ветер, встав головой до звезд, зазвездный, ветер пустился от Знаменья через Аничков мост –
А кони его, – голуби, а в гривах перегудают звонцы, и белым огнем по пути жигал – и! – и – и!
ветер! ветрило, – поми! – и – луй!
На Неве вода подымалась.
Есть, по Корявке, три естества у воды: первое – мы по ней плаваем, второе – мы ею моемся, третье – мы ее пьем; а есть и четвертое – нас она топит.
На Неве вода подымалась.
И до каких краев дойдет, никто не знал, да и сама Нева не знала.
Уж ограда чернела близко.
К ограде вода подымалась –
На Французской набережной из окон от Ерыгиных все было видно.
Не тревога, вольница стояла в доме.
Миропия Алексеевна накануне уехала в Москву, оставалась одна молодежь. Были гости.
И ветер, как свой, выкликал из залы. Или это, вольный, в залу пустить просился…
Петр Иванович, решившийся в последний раз все высказать Павочке и клятву положивший на свою душу до смерти не видеться, не мог найти и минуты побыть с нею наедине.
И была по-прежнему боль от ее слов, от ее смеха, от ее взгляда, от ее движений.
И боль подымалась в его сердце, как вода на Неве.
И вот дошла, должно быть, до той самой гранитной ограды – и секнуло сердце.
Петр Иванович вдруг переменился и, тихий, пошел ходить по залу странно, словно танцуя.
Было весело и шумно.
До Петра Ивановича никому не было дела. Но Павочка его заметила –
Как странно, словно танцуя, ходил он по залу!
– Петр Иванович – лунатик, – сказала Павочка, – Петр Иванович что угодно может сделать. Петр Иванович, – позвала она, – подойдите, я вам что скажу!
Петр Иванович покорно подошел. Петр Иванович – лунатик, Павочка – луна!
– Петр Иванович сейчас такое сделает, этого никто не может!
Павочка кричала и прыгала от удовольствия.
– А что такое, что он сделает?
– А вот увидим.
Павочка тянула его к балкону. Надо растворить балкон и посмотреть, что там делается.
У! Как засвистит ветер –
ветер! ветрило –
Кто-то погасил электричество.
И на минуту в зале пробежал холодок.
И на минуту подумалось:
«может, ничего и не надо затевать, вернется Миропия Алексеевна, узнает, рассердится, или Веточка простудится!»
В темноте не растворялись двери: двери были замазаны крепко.
Зажгли электричество. И двери наконец поддались.
И с треском распахнулась дверь.
Ветер из всей своей силы дохнул в залу –
ветер! ветрило –
Не было сил устоять на воле.
Ветер гнал в комнаты.
И одной минуты нельзя было пробыть на балконе.
– Петр Иванович! – кричала Павочка и указывала ему на балкон.
И ее голос казался Ивану Александровичу сильнее и крепче самого ветра.
ветер! ветрило –
Петр Иванович покорно шел к балкону –
Петр Иванович лунатик, Павочка – луна!
Неопасливо шел, так и всюду пойдет, куда ему скажут, – куда ему она скажет.
Если бы только знал Корявка: Корявка превратился бы в Сенеку и остерег, отговорил бы своего друга, но Корявка, пригревшись под своей лысой еноткой, под свист ветра похрапывал мирно.
Петр Иванович – лунатик, Павочка – луна!
Петр Иванович все может, вот он может пройти по карнизу, и под любым ветром пройти по карнизу ему ничего не станет.
И двери за ним затворились.
На балконе в ветре он остался один.
ветер! ветрило –
Павочка бросилась к окну.
И через минуту ей в окне показалось лицо:
Петр Иванович шел по карнизу и вот дошел до окна и стал – Из черной ветренной ночи глядело лицо.
В зале примолкло –
Лишь ветер струйкой бежал через балконную щель и свистел.
А в окне все стояло лицо.
И, как углем, обведены были ночью глаза.
«Он один – он это знает! – он один, который ее так любит, как никто не будет так любить, любит без всякой надежды, любит всем существом, и готов для нее ее не видеть, не встречаться, он только ждать будет, чтобы увидеть… и будет самый тихий, тише воды, и самый смирный, ниже травы, вечно покорный ее раб!»