Том 11. Зга — страница 60 из 115

А раньше?

Раньше не то… раньше он был нужен…

Как, разве она изменилась к нему?

Нисколько.

В чем же дело?

А вот в мечте его, в мечтах его – ведь мечты его были так далеки! – а на самом-то деле ничего такого не было, и все оставалось неизменно.


Петр Иванович теперь и сам понимал, что Павочка к нему нисколько не изменилась, что отношение ее к нему такое же, какое было там, на даче, и что нужен он ей ничуть не больше и не меньше.

А чувствовал еще большую свою ненужность.

Он уж дня не мог прожить, чтобы не увидеть Павочки, а всякое свидание оставляло в его сердце одну боль.

Павочка танцевала, ей было приятно, и он хотел бы радоваться с нею, но она танцевала с другими, и ему было больно.

И когда в разговорах Павочка кого-нибудь хвалила, ему было больно.

Ему было больно от всякого ее взгляда, от всякого ее слова, от всякого ее движения, если ее взгляд, ее слова, ее движение относились не к нему, а к другим.

И чем дальше, тем больней, и чем дальше, тем неутолимей боль.

И он неизменно уносил эту боль. И лишь в редкие дни, когда у Ерыгиных никого не было, и Павочка занималась только с ним, он на время забывался, но и тут что-нибудь мешало: или перемигивания с Веточкой о докторе, или Павочка начнет вспоминать каких-нибудь своих поклонников, да мало ли что – мелочи, о которых часто не легко додуматься и при самом подозрительном желании.

Петр Иванович никогда не ходил по ресторанам, – теперь при всяком удобном случае тащил с собой Корявку. Пить он хоть и не пил, но кабацкая обстановка действовала, он выбирал рестораны с музыкой и всякие самарканды.

– Знаешь, Алексей Тимофеевич, хотел бы Машу встретить. И так просто посидеть с нею, поплакать. Жизнь моя загублена!

– Что вы, Петр Иванович, надо душой переболеть, надо горести принять – и тогда желание получите. Это всегда так. А почему так, и почему надо – неисповедимо.

– Да у меня свету нету, – понимаешь? И не виноват я перед нею.

– Жизнь, Петр Иванович, жестокая, а иго ее нелегкое. И если уж решать по-человеческому – и ключа не найти, – Корявка тянул себя за свою козью бородку, – а может, и совсем не жестокая, и не так это мы, Петр Иванович. Небесных слов не знаем, и все не так выходит.

– И она не виновата.

– Неисповедимо, Петр Иванович.

* * *

Корявка мог смыслить всякое дело и дать смыслен ответ, но и мудрования Корявкины не успокаивали Петра Ивановича.

Не успокоило его и открытие о таинственном докторе.

Доктор, к которому по пятницам ездила Павочка, действительно, по отзыву Корявки, оказался каким-то необыкновенным:

и красив, и ловок, да и брови без перерыва, словно углем намазаны, – это ли не красота? – и сам поспешный на все и живой необычайно, – лечит по косметической части, сбавляет вес и выводит усики, приемная ломится от дам, но жениться, как кажется, не собирается, притом же он семейный.

Эту тайну раскрыл Корявка.

– Семья в Москве.

Чего же еще? Дело ясное – выводит усики! И беспокоиться за Павочку тут совсем не годится: с усиками Павочка или без усиков – все Павочка!

Да за это и не беспокоился Петр Иванович, а только ему и покоя-то нигде не было.

Видно, боль прошла глубоко, и вот в душе столкнулся он с настоящею правдой.

Он не только не думал, как летом, как еще недавно, о женитьбе, куда там думать! – как теперь далек он был от своей мечты, и понял вдруг, что все-то он мечтал, – и одне мечты!

И это понял он сейчас, когда Корявка, довольный своими розысками, выкладывал с мельчайшими подробностями самые неожиданные свои заключения и обнадеживал Петра Ивановича в счастливой судьбе.

Не того хотел Петр Иванович.

Правда победила его мечту. Он принял эту правду.

И ему хотелось раз и навсегда высказаться, вывернуть перед ней всю свою душу.

«Он один – он это знает! – он один, который ее так любит, как никто не будет так любить, любит без всякой надежды, любит всем существом и готов для нее ее не видеть, не встречаться, он только ждать будет, чтобы увидеть… будет самый тихий, тише воды, и самый смирный, ниже травы, вечно покорный ее раб!»

* * *

После морозов наступила оттепель.

А за оттепелью дохнул ветер.

Где-то там зародившись меж Исландией и Англией на океане, через море, через скалы прилетел ветер.

Ветер, вихрясь, летал по улицам и, шалуя, набрасывался из переулков на прохожих, и шалый, несметный и жестокий вот разгулялся!

Ветер гулял по Петербургу.

И творилось Бог знает что.

К ночи собрал ветер всю свою силу – к ночи завихорил ветер в гульбе –

Или это ангел, водящий облаки, дух-ветер пустил с небесных улиц всю ветрову силу?


ветер! ветрило –


Ветер несметный, мало ему улиц, – дай, дай простору!

И рвет железо с крыш и труб, рвет швырком.

Ветер грозил, свистел.

Свист его – свист змеи, в сердце огонь, – клятвами не заклясть, искупа не дать, – и нет поруки.

Ему мало, ему тесно – дай, дай простору!

Не чужой, знает, при Петре, ой, как гулял – было в Санктпитирбурхе посвободней, а теперь в Петербурге ему тесно…


ветер! ветрило –


Ветер врывался в дома, свистел в окнах, свистом наполнял весь дом.

Или высвистывал, выманивал на волю погулять с ним по воле?

Ничего не страшно, и, сколько хочешь, пали из пушек, не угоняться!

Ему не страшно!

Ветер свистел, выговаривал, – речи его странны, нам незнаемы, – выговаривал, стучал железом, звонил в колокола.

Собирал ли колокольным звоном свою силу в свальный бой, или нас погулять выкликал в ночи на воле? Звонил в колокола, тушил фонари, дергал за телеграфный столб.

В его сердце горел огонь – о! гонь ——


ветер! ветрило –


Ветер, встав головой до звезд, зазвездный, ветер пустился от Знаменья через Аничков мост –

А кони его, – голуби, а в гривах перегудают звонцы, и белым огнем по пути жигал – и! – и – и!


ветер! ветрило, – поми! – и – луй!


На Неве вода подымалась.

Есть, по Корявке, три естества у воды: первое – мы по ней плаваем, второе – мы ею моемся, третье – мы ее пьем; а есть и четвертое – нас она топит.

На Неве вода подымалась.

И до каких краев дойдет, никто не знал, да и сама Нева не знала.

Уж ограда чернела близко.

К ограде вода подымалась –

* * *

На Французской набережной из окон от Ерыгиных все было видно.

Не тревога, вольница стояла в доме.

Миропия Алексеевна накануне уехала в Москву, оставалась одна молодежь. Были гости.

И ветер, как свой, выкликал из залы. Или это, вольный, в залу пустить просился…

Петр Иванович, решившийся в последний раз все высказать Павочке и клятву положивший на свою душу до смерти не видеться, не мог найти и минуты побыть с нею наедине.

И была по-прежнему боль от ее слов, от ее смеха, от ее взгляда, от ее движений.

И боль подымалась в его сердце, как вода на Неве.

И вот дошла, должно быть, до той самой гранитной ограды – и секнуло сердце.

Петр Иванович вдруг переменился и, тихий, пошел ходить по залу странно, словно танцуя.

Было весело и шумно.

До Петра Ивановича никому не было дела. Но Павочка его заметила –

Как странно, словно танцуя, ходил он по залу!

– Петр Иванович – лунатик, – сказала Павочка, – Петр Иванович что угодно может сделать. Петр Иванович, – позвала она, – подойдите, я вам что скажу!

Петр Иванович покорно подошел. Петр Иванович – лунатик, Павочка – луна!

– Петр Иванович сейчас такое сделает, этого никто не может!

Павочка кричала и прыгала от удовольствия.

– А что такое, что он сделает?

– А вот увидим.

Павочка тянула его к балкону. Надо растворить балкон и посмотреть, что там делается.

У! Как засвистит ветер –


ветер! ветрило –


Кто-то погасил электричество.

И на минуту в зале пробежал холодок.

И на минуту подумалось:

«может, ничего и не надо затевать, вернется Миропия Алексеевна, узнает, рассердится, или Веточка простудится!»

В темноте не растворялись двери: двери были замазаны крепко.

Зажгли электричество. И двери наконец поддались.

И с треском распахнулась дверь.

Ветер из всей своей силы дохнул в залу –


ветер! ветрило –


Не было сил устоять на воле.

Ветер гнал в комнаты.

И одной минуты нельзя было пробыть на балконе.

– Петр Иванович! – кричала Павочка и указывала ему на балкон.

И ее голос казался Ивану Александровичу сильнее и крепче самого ветра.


ветер! ветрило –


Петр Иванович покорно шел к балкону –

Петр Иванович лунатик, Павочка – луна!

Неопасливо шел, так и всюду пойдет, куда ему скажут, – куда ему она скажет.

Если бы только знал Корявка: Корявка превратился бы в Сенеку и остерег, отговорил бы своего друга, но Корявка, пригревшись под своей лысой еноткой, под свист ветра похрапывал мирно.

Петр Иванович – лунатик, Павочка – луна!

Петр Иванович все может, вот он может пройти по карнизу, и под любым ветром пройти по карнизу ему ничего не станет.

И двери за ним затворились.

На балконе в ветре он остался один.


ветер! ветрило –

* * *

Павочка бросилась к окну.

И через минуту ей в окне показалось лицо:

Петр Иванович шел по карнизу и вот дошел до окна и стал – Из черной ветренной ночи глядело лицо.

В зале примолкло –

Лишь ветер струйкой бежал через балконную щель и свистел.

А в окне все стояло лицо.

И, как углем, обведены были ночью глаза.


«Он один – он это знает! – он один, который ее так любит, как никто не будет так любить, любит без всякой надежды, любит всем существом, и готов для нее ее не видеть, не встречаться, он только ждать будет, чтобы увидеть… и будет самый тихий, тише воды, и самый смирный, ниже травы, вечно покорный ее раб!»