Революция, или, вернее, порожденная ею контрреволюция, в корне изменила всю картину. Из личных причуд короля Landjunker извлекли реальные выгоды и сумели отбросить правительство назад к положению, которое оно занимало не только до 1848 и до 1815 г., но даже до 1807 года. Робким романтическим воздыханиям наступил конец, но вместо них появилась прусская палата лордов; было восстановлено право мертвой руки[448], помещичья юрисдикция процветала в имениях, как никогда прежде; право не платить налоги снова стало атрибутом дворянства; полиция и правительственные чиновники должны были склониться перед дворянами; все высшие должности были предоставлены отпрыскам земельной аристократии и дворянства, просвещенные чиновники старой школы были убраны и заменены прихвостнями рантье и помещиков, а все свободы, завоеванные революцией, — свобода печати, свобода собраний, свобода слова, конституционное представительство, — все эти свободы хотя и были сохранены, но лишь как привилегии аристократического класса. С другой стороны, если в предшествующий период буржуазия поддерживала философское движение, то теперь аристократия вырвала его с корнем и на его место водворила пиетизм. Все просвещенные профессора были изгнаны из университетов, a viri obscuri [обскуранты. Ред.], Хенгстенберги, Штали и tutti quanti [иже с ними. Ред.], завладели всеми просветительными учреждениями Пруссии, начиная от сельских школ и кончая высшим учительским институтом в Берлине. Полицейский и административный аппарат был не разрушен, а превращен в простое орудие правящего класса. Даже промышленная свобода подверглась нападению; и так как система патентов была превращена в мощное средство протекции, запугивания и подкупа, то ремесленники крупных городов были снова загнаны в корпорации, цехи и в разного рода другие отжившие формы отошедшей в прошлое эпохи. Таким-то образом, все самые смелые мечты короля, остававшиеся мечтами в течение первых восьми лет его абсолютистского режима, сбылись благодаря революции и были яркой, ощутимой действительностью в течение восьми лет между 1850 и 1857 годами.
Однако медаль имеет и оборотную сторону. Революция рассеяла идеологические иллюзии буржуазии, а контрреволюция покончила с ее политическими притязаниями. Таким образом, буржуазия была отброшена назад к единственно присущим ей занятиям — торговле и промышленности, — и я не думаю, чтобы какой-либо другой народ в течение последнего десятилетия сделал относительно такой же огромный шаг вперед в этом направлении, как немцы и в особенности пруссаки. Если вы видели Берлин десять лет тому назад, то теперь вы его не узнаете. Из чопорного плац-парада он превратился в шумный центр германского машиностроения. Если вы проедетесь по Рейнской Пруссии и герцогству Вестфалии, вы невольно вспомните Ланкашир и Йоркшир. Если Пруссия не может еще похвастаться собственным Исааком Перейрой, зато у нее есть сотни Мевиссенов, возглавляющих всевозможные Credits Mobiliers, которых в Пруссии больше, нежели князей в Германском сейме.
Бешеная погоня за богатством, стремление идти вперед, открывать новые рудники, строить новые заводы, сооружать новые железные дороги и в особенности помещать деньги в акционерные компании и спекулировать их акциями, — все это стало модной страстью, охватившей все классы общества от крестьянина до самого коронованного государя, когда-то бывшего reichsunmittelbarer Furst[449]. Таким образом, вы видите, что дни, когда буржуазия оплакивала свое вавилонское пленение и униженно склоняла свою голову, были как раз теми днями, когда она становилась действительной силой в стране, между тем как высокомерный аристократ превращался по своей внутренней сущности в искателя барышей, в наживающего деньги биржевого спекулянта. Если вам нужен пример того, как спекулятивная философия превращалась в коммерческую спекуляцию, взгляните на Гамбург 1857 года. Разве эти умозрительные немцы в то время не показали себя виртуозами по части мошенничества? Однако это поступательное движение прусской буржуазии, усиленное общим повышением цен на товары и, следовательно, общим снижением постоянного дохода правящей бюрократии, естественно, сопровождалось разорением мелкой буржуазии и концентрацией рабочего класса. Разорение мелкой буржуазии в течение последних восьми лет — это всеобщее явление, которое можно наблюдать повсюду в Европе, но нигде оно не происходит в такой резкой форме, как в Германии. Нуждается ли это явление в каком-либо объяснении? Я отвечаю кратко: взгляните на нынешних миллионеров, бывших еще вчера бедняками. Для того, чтобы один человек с пустым карманом превратился за одну ночь в миллионера, необходимо, чтобы тысяча человек, имеющих 1000 долларов каждый, превратились за один день в нищих. Волшебница-биржа производит такие превращения в мгновение ока, совершенно независимо от более медленных способов централизации богатства современной промышленностью. Поэтому недовольство мелкой буржуазии и концентрация рабочего класса возрастали в течение последних десяти лет в Пруссии параллельно с ростом буржуазии.
Однако уже пора отправлять на почту это письмо, хотя я еще не покончил с моим Rundschau [обзором. Ред.], как называет этот вид ретроспективных обозрений «Новая прусская газета».
Написано К. Марксом 11 января 1859 г.
Напечатано в газете «New-York Daily Tribune» № 5548, 1 февраля 1859 г.
Печатается по тексту газеты
Перевод с английского
ИЗ РУКОПИСНОГО НАСЛЕДСТВАК. МАРКСА
ВВЕДЕНИЕ(ИЗ ЭКОНОМИЧЕСКИХ РУКОПИСЕЙ 1857–1858 ГОДОВ)[450]
1. ПРОИЗВОДСТВО
а) Предмет исследования — это прежде всего материальное производство.
Индивидуумы, производящие в обществе, — а следовательно общественно-определенное производство индивидуумов, — таков, естественно, исходный пункт. Единичный и обособленный охотник и рыболов, с которых начинают Смит и Рикардо, принадлежат к лишенным фантазии выдумкам XVIII века. Это — робинзонады, которые отнюдь не являются — как воображают историки культуры — лишь реакцией против чрезмерной утонченности и возвращением к ложно понятой естественной жизни. Ни в малейшей степени не покоится на таком натурализме и contrat social Руссо[451], который устанавливает путем договора взаимоотношение и связь между независимыми от природы субъектами. Это — иллюзия, и всего лишь эстетическая иллюзия больших и малых робинзонад. Это, скорее, предвосхищение «гражданского общества», которое подготовлялось с XVI века, а в XVIII веке сделало гигантские шаги на пути к своей зрелости. В этом обществе свободной конкуренции отдельный человек выступает освобожденным от естественных связей и т. д., которые в прежние исторические эпохи делали его принадлежностью определенного ограниченного человеческого конгломерата. Пророкам XVIII века, на плечах которых еще всецело стоят Смит и Рикардо, этот индивидуум XVIII века — продукт, с одной стороны, разложения феодальных общественных форм, а с другой — развития новых производительных сил, начавшегося с XVI века, — представляется идеалом, существование которого относится к прошлому; он представляется им не результатом истории, а ее исходным пунктом, потому что, согласно их воззрению на человеческую природу, соответствующий природе индивидуум представляется им не исторически возникшим, а данным самой природой. Это заблуждение было до сих пор свойственно каждой новой эпохе. Стюарт, который во многих отношениях, в противоположность XVIII веку, как аристократ, больше стоит на исторической почве, избежал этого заблуждения.
Чем больше мы углубляемся в историю, тем в большей степени индивидуум, а следовательно и производящий индивидуум, выступает несамостоятельным, принадлежащим к более обширному целому: сначала еще совершенно естественным образом он связан с семьей и с семьей, развившейся в род; позднее — с общиной в различных ее формах, возникшей из столкновения и слияния родов. Лишь в XVIII веке, в «гражданском обществе», различные формы общественной связи выступают по отношению к отдельной личности просто как средство для ее частных целей, как внешняя необходимость. Однако эпоха, которая порождает эту точку зрения — точку зрения обособленного одиночки, — есть как раз эпоха наиболее развитых общественных (с этой точки зрения всеобщих) связей. Человек есть в самом буквальном смысле ζϖον πολιτιχον [общественное животное (Аристотель. «Политика», т. I, гл. 1). Ред.], не только животное, которому свойственно общение, но животное, которое только в обществе и может обособляться. Производство обособленного одиночки вне общества — редкое явление, которое может произойти с цивилизованным человеком, случайно заброшенным в необитаемую местность и динамически уже содержащим в себе общественные силы, — такая же бессмыслица, как развитие языка без совместно живущих и разговаривающих между собой индивидуумов. На этом можно больше не останавливаться. Этого пункта можно было бы вовсе не касаться, если бы нелепости, вполне понятные у людей XVIII века, не были снова всерьез привнесены в новейшую политическую экономию Бастиа, Кэри, Прудоном и т. д. Прудону и другим, конечно, приятно дать историко-философское объяснение происхождению какого-либо экономического отношения, исторического возникновения которого он не знает, путем создания мифов о том, будто Адаму или Прометею данная идея явилась в готовом и законченном виде, а затем она была введена и т. д. Нет ничего более сухого и скучного, чем фантазирующее locus communis [общее место, банальность. Ред.].
Таким образом, если речь идет о производстве, то всегда о производстве на определенной ступени общественного развития — о производстве общественных индивидуумов. Может поэтому показаться, что для того, чтобы вообще говорить о производстве, мы должны либо проследить процесс исторического развития в его различных фазах, либо с самого начала заявить, что мы имеем дело с определенной исторической эпохой, например, с современным буржуазным производством, которое, в сущности, является нашей подлинной темой. Однако все эпохи производства имеют некоторые общие признаки, общие определения.