Том 12. Статьи, заметки, стенограммы выступлений — страница 26 из 113

Может быть, правильное для первых, бедных материально, лет революции неприменимо и никчемно сейчас, когда есть бумага, есть станки.

Нет, революция — это не перерыв традиции.

Революция не аннулировала ни одного своего завоевания. Она увеличила силу завоевания материальными и техническими силами. Книга не уничтожит трибуны. Книга уже уничтожила в свое время рукопись. Рукопись — только начало книги. Трибуну, эстраду — продолжит, расширит радио. Радио — вот дальнейшее (одно из) продвижение слова, лозунга, поэзии. Поэзия перестала быть только тем, что видимо глазами. Революция дала слышимое слово, слышимую поэзию. Счастье небольшого кружка слушавших Пушкина сегодня привалило всему миру.

Это слово становится ежедневно нужнее. Повышение нашей культуры, отстраняя изобразительные (плакатные), эмоциональные (музыка) прикрасы, гипнотически покоряющие некультурного, придает растущее значение простому, экономному слову. Я рад был видеть на Советской площади ряд верстовых столбов времени, на которых просто перечислялись факты и даты десятилетия. Если бы надписи эти были сделаннее (нами) и запоминаемее — они стали бы литературными памятниками. «Жизнь искусства», сравнивая кинокартину «Поэт и царь» с литмонтажем Яхонтова — «Пушкин», отдает предпочтение Яхонтову*. Это радостная писателям весть: дешевое слово, просто произносимое слово побило дорогое и оборудованнейшее киноискусство.

Литературные критики потеряют свои, характеризующие их черты дилетантизма. Критику придется кое-что знать. Он должен будет знать законы радиослышимости, должен будет уметь критиковать не опертый на диафрагму голос, признавать серьезным литературным минусом скверный тембр голоса.

Тогда не может быть места глупым, чуть ли не с упреком произносимым словам полонских:

«Разве он поэт?! Он просто хорошо читает!»

Будут говорить; «Он поэт потому, что хорошо читает».

Но ведь это актерство!

Нет, хорошесть авторской читки не в актерстве. В. И. Качалов* читает лучше меня, но он не может прочесть так, как я.

В. И. читает:

Но я ему*

на самовар!

Дескать, бери самовар (из моего «Солнца»).

А я читаю:

Но я ему…

(на самовар) (указывая на самовар).

Слово «указываю» пропущено для установки на разговорную речь. Это грубый пример. Но в каждом стихе сотни тончайших ритмических, размеренных и др. действующих особенностей, — никем, кроме самого мастера, и ничем, кроме голоса, не передаваемых. Словесное мастерство перестроилось, должны подумать о себе и критики.

Критик-социолог должен из отделов печати направлять редактора. Когда напишут, критиковать поздно. Критик-формалист должен вести работу в наших вузах, изучающих словесное мастерство. Критик-физиолог должен измерять на эстраде пульс и голос по радио, но также заботиться об улучшении физической породы поэтов.

Лежневы, скидывайте визитку, покупайте прозодежду!

Я не голосую против книги. Но я требую пятнадцать минут на радио. Я требую, громче чем скрипачи, права на граммофонную пластинку. Я считаю правильным, чтобы к праздникам не только помещались стихи, но и вызывались читатели, чтецы, раб-читы для обучения их чтению с авторского голоса.

[1927]

«Вас не понимают рабочие и крестьяне»*

Я еще не видал, чтобы кто-нибудь хвастался так:

«Какой я умный — арифметику не понимаю, французский не понимаю, грамматику не понимаю!»

Но веселый клич:

«Я не понимаю футуристов» — несется пятнадцать лет, затихает и снова гремит возбужденно и радостно.

На этом кличе люди строили себе карьеру, делали сборы, становились вождями целых течений.

Если бы всё так называемое левое искусство строилось с простым расчетом не быть никому понятным (заклинания, считалки и т. п.), — понять эту вещь и поставить ее на определенное историко-литературное место нетрудно.

Понял, что бьют на непонятность, пришпилил ярлык и забыл.

Простое: «Мы не понимаем!» — это не приговор.

Приговором было бы: «Мы поняли, что это страшная ерунда!» — и дальше нараспев и наизусть десятки звонких примеров.

Этого нет.

Идет демагогия и спекуляция на непонятности.

Способы этой демагогии, гримирующиеся под серьезность, многоразличны.

Смотрите некоторые.

«Искусство для немногих, книга для немногих нам не нужны!

Да или нет?»

И да и нет.

Если книга рассчитана на немногих, с тем чтобы быть исключительно предметом потребления этих немногих, и вне этого потребления функций не имеет, — она не нужна.

Пример — сонеты Абрама Эфроса*, монография о Собинове и т. д.

Если книга адресована к немногим так, как адресуется энергия Волховстроя немногим передаточным подстанциям, с тем чтобы эти подстанции разносили переработанную энергию по электрическим лампочкам, — такая книга нужна.

Эти книги адресуются немногим, но не потребителям, а производителям.

Это семена и каркасы массового искусства.

Пример — стихи В. Хлебникова*. Понятные вначале только семерым товарищам-футуристам, они десятилетие заряжали многочислие поэтов, а сейчас даже академия хочет угробить их изданием как образец классического стиха.

«Советское, пролетарское, настоящее искусство должно быть понятно широким массам.

Да или нет?»

И да и нет.

Да, но с коррективом на время и на пропаганду. Искусство не рождается массовым, оно массовым становится в результате суммы усилий: критического разбора для установки прочности и наличия пользы, организованное продвижение аппаратами партии и власти в случае обнаружения этой самой пользы, своевременность продвижения книги в массу, соответствие поставленного книгой вопроса со зрелостью этих вопросов в массе. Чем лучше книга, тем больше она опережает события.

Так, стих против войны, за который вас в 1914 году могли разорвать одураченные «патриотами» массы, в 1916 году гремел откровением. И наоборот.

Стих Брюсова:

Неужели вы близки*,

К исполнению близки,

Мечты моей юности, —

И в древний Царьград,

Там, где дремлют гаремы,

Где грустят одалиски,

Войдут легионы европейских солдат…

вызывавший слезы прапорщического умиления, в семнадцатом году был издевательством.

Разве былая массовость «Отченаша» оправдывала его право на существование?

Массовость — это итог нашей борьбы, а не рубашка, в которой родятся счастливые книги какого-нибудь литературного гения.

Понятность книги надо уметь организовывать.

«Классики — Пушкин, Толстой — понятны массам.

Да или нет?»

И да и нет.

Пушкин был понятен целиком только своему классу, тому обществу, языком которого он говорил, тому обществу, понятиями и эмоциями которого он оперировал.

Это были пятьдесят — сто тысяч романтических воздыхателей, свободолюбивых гвардейцев, учителей гимназий, барышень из особняков, поэтов и критиков и т. д., то есть те, кто составлял читательскую массу того времени.

Понимала ли Пушкина крестьянская масса его времени, — неизвестно, по маленькой причине — неумению ее читать.

Мы ликвидируем это неумение, но даже у нас газетчики жалуются, что грамотный крестьянин еще не понимает фразы, в которой два отрицания, например: «Я не могу не сказать, что…»

Где же ему было понимать и где же и сейчас понять длиннейшие объиностраненные периоды «Евгения Онегина»:

Бранил Гомера, Феокрита,

Зато читал Адама Смита…

и т. д.

Сейчас всем понятны только простейшие и скучнейшие сказки о Салтанах да о рыбаках и рыбках.

Все рабочие и крестьяне поймут всего Пушкина (дело нехитрое), и поймут его так же, как понимаем мы, лефовцы: прекраснейший, гениальнейший, величайший выразитель поэзией своего времени.

Поняв, бросят читать и отдадут истории литературы. И Пушкина будут изучать и знать только те, кто специально интересуется им в общем учебном плане.

Чтивом советских масс — классики не будут.

Будут нынешние и завтрашние поэты.

В анкете о Толстом* («Огонек») Н. К. Крупская приводит слова комсомольца, вернувшего со скукой «Войну и мир»:

«Такие вещи можно читать, только развалясь на диване».

Первые читатели Пушкина говорили:

«Читать этого Пушкина нельзя, скулы болят».

Завтрашняя всепонятность Пушкина будет венцом столетнего долбления и зубрежки.

Слова о сегодняшней всехной понятности Пушкина — это полемический прием, направленный против нас, это, к сожалению, комплимент, ненужный ни Пушкину, ни нам. Это бессмысленные слова какой-то своеобразной пушкинской молитвы.

«Если вы понятны, где ваши тиражи?»

Вопрос, повторяемый всеми, кто количеством проданных экземпляров измеряет близость и нужность книги рабочему и крестьянину.

Не распространились? О чем говорить! Равняйтесь на «Новый мир» и на Зощенку*.

Вопрос о распространении наших книг — это вопрос о покупательной способности тех групп, на которые книга рассчитана.

Наш чтец — это вузовская молодежь, это рабочая и крестьянская комсомолия, рабкор и начинающий писатель, по существу своей работы обязанный следить за многочисленными группировками нашей культуры.