Том 12. Стихотворения — страница 11 из 49


Гернсей, март 1856

«Поэт идет в поля…»

Поэт идет в поля. Восторженный, влюбленный,

Напеву лирных струн он внемлет, восхищенный.

Поэта издали завидя, все цветы

В сиянии своей весенней красоты —

И те, чьи лепестки багрянее рубина,

И те, чей блеск затмит всю пестроту павлина, —

Приветствуют его, застенчиво склонясь

Или заносчиво красой своей гордясь.

Они, как женщины, с прелестной простотою:

«Вот он, влюбленный наш!» — лепечут меж собою.

И, полные лучей и смутных голосов,

Деревья мощные в прохладной тьме лесов,

Старейшины дубрав — каштаны, липы, клены,

Почтенный старый дуб, и тис вечнозеленый,

И вяз, чьи ветви мох покрыл ковром густым, —

Как правоверные пред муфтием своим,

Главой ветвистою почтительно склоняясь,

Плющом, как бородой, земли пред ним касаясь,

Глядят, как лик его спокойный озарен,

И шепчутся: «Смотри — мечтатель! Это он!»

Ле-Рош, июнь 1831

МОИ ДВЕ ДОЧЕРИ

В сиянье вечера, во мгле, еще несмелой,

Одна — как горлинка, другая — лебедь белый,

Красивы, веселы (о, дивная пора!) —

Сестренка младшая и старшая сестра

Сидят у входа в сад, и к ним склонился нежно

Огромный хрупкий куст гвоздики белоснежной.

Он в вазе каменной по воле ветерка,

Недвижный, но живой, колышется слегка,

Как будто на лету у мраморного края

Вдруг белых бабочек остановилась стая.

Ла-Террас, под д'Ангеном,

июнь 1842

К АНДРЕ ШЕНЬЕ

Пускай мои стихи, поющие Мечту,

У прозы лучшее усвоят — простоту!

Порой и я, Андре, шутливо струн касался…

Однажды в юности — в те дни, когда пытался

Я книгу прочитать лесов, полей и гор,

Когда я жил в саду, где звонок птичий хор,

Где на листах блестят жемчужинки-росинки,

Когда я, одинок, бродил, срывал барвинки

И грезил, — мне одна промолвила из птах:

«Напрасно ты всегда витаешь в облаках,

Поэт! Твои стихи, что песен птичьих вроде,

Могли б понравиться насмешнице-природе,

Когда бы ты писал не пыжась, снизив тон.

Хоть полон вздохов лес, — тебя освищет он.

Природа весела, и громового смеха

С Олимпа иногда раскат доносит эхо.

И ветер не слезлив, а буен и суров,

И вряд ли на романс похож потока рев.

Со словом выспренним простое слово сблизить

Не значит, о певец, поэзию унизить.

Природе подражай! Она, в столетий мгле

Бок о бок поместив и Данта и Рабле,

Обжорство Грангузье и голод Уголино,

Сливать умеет скорбь с весельем воедино».

Ле-Рош, июль 1830

ОТВЕТ НА ОБВИНЕНИЕ

Итак, меня козлом избрали отпущенья.

В наш век, который вам внушает отвращенье,

Хороший вкус в стихах на землю я поверг,

«Да будет тьма!» — сказал, и ясный свет померк.

Так излагаете вы ваше обвиненье.

Язык, трагедия, искусство, вдохновенье

Уж не сияют нам, и я тому виной,

Затем что выплеснул на землю мрак ночной.

Я тьмы орудие, я мерзок, я ужасен.

Так думаете вы. Ну что же, я согласен.

Излился на меня ваш гнев потоком слов,

Бранитесь вы, а я благодарить готов.

Вопросы о судьбе искусства и свободы,

О пройденном пути, о том, что мчатся годы

И к новым берегам несут незримо нас,

Под лупой, пристально рассмотрим мы сейчас.

Да, совершил я все, в чем вы меня вините,

Я стал зачинщиком чудовищных событий.

Хотя, мне кажется, за мною вины есть,

Которые вы здесь забыли перечесть:

Я объяснить хотел неясные явленья,

Касался скрытых ран, искал их исцеленья,

Я осыпал подчас насмешками тупиц,

Перетряхнул весь хлам старинных небылиц

И содержание затронул вслед за формой, —

Но ограничусь я одной виною: нормы

Ветхозаветные я, демагог, злодей,

Перечеркнул рукой кощунственной своей.

Поговорим.

Когда я позади оставил

Коллеж, латыни звон, заучиванье правил,

Когда, неопытен, застенчив, бледен, хил,

Я, наконец, глаза на жизнь и мир открыл, —

Язык наш рабством был отмечен, как печатью,

Он королевством был, с народом и со знатью.

Поэзия была монархией, и в ней

Слова-прислужники боялись слов-князей.

Как Лондон и Париж, не смешивались слоги:

Одни, как всадники, скакали по дороге,

Другие шли пешком, тропинкою. В язык

Дух революции нисколько не проник.

Делились все слова с рождения на касты:

Иным приветливо кивали Иокасты,

Меропы с Федрами, и коротали дни

В карете короля иль во дворце они;

Простонародье же — шуты, бродяги, воры —

В наречья местные попрятались, как в норы,

Иль были сосланы в жаргон. Полунагих,

На рынках, в кабаках терзали часто их.

Для фарса жалкого, для низкой прозы были

Прямой находкою сии подонки стиля.

Мятежные рабы встречались в их толпе.

Отметил Вожела позорной буквой «П»

Их в словаре своем. Дурные их манеры.

Годились лишь в быту или в стихах Мольера.

Расину этот сброд внушал невольный страх,

Зато их пригревал порой в своих стихах

Корнель — он был душой велик и благороден.

Вольтер бранил его: «Корнель простонароден!»

И, съежившись, Корнель безропотно молчал.

Но вот явился я, злодей, и закричал:

«Зачем не все слова равно у нас в почете?»

На Академию в старушечьем капоте,

Прикрывшей юбками элизию и троп,

На плотные ряды александрийских стоп

Я революцию направил самовластно,

На дряхлый наш словарь колпак надвинул красный.

Нет слов-сенаторов и слов-плебеев! Грязь

На дне чернильницы я возмутил, смеясь.

Да, белый рой идей смешал я, дерзновенный,

С толпою черных слов, забитой и смиренной,

Затем что в языке такого слова нет,

Откуда б не могла идея лить свой свет.

Литоты дрогнули, испуганные мною.

На Аристотеля я наступил ногою,

И равенство вернул словам я на земле.

Завоеватели, погрязшие во зле,

Все тигры страшные, все гунны, скифы, даки

Простерлись предо мной, как перед львом — собаки.

Я цепи разорвал препятствий и помех,

Свинью назвал свиньей. Скажите, в чем тут грех?

И Борджа был не раз помянут Гвиччардини,

Вителлий — Тацитом. Уподобясь лавине

Неукротимостью, с растерянного пса

Я снял эпитетов ошейник; я в леса

Овцу и агницу прогнал бок о бок; дикий,

Сдружиться с Марготон велел я Беренике.

С Рабле приятельски тут ода обнялась,

И ожил старый Пинд, пустившись в буйный пляс.

Запели девять муз хмельную «Карманьолу».

Эмфаза ахнула, потупив очи долу.

Пробрался в пастораль презренный свинопас,

Король осмелился спросить: «Который час?»

Из черных женских глаз гагаты вынув смело,

Я приказал руке: «Будь белой, просто белой!»

Снег, мрамор, алебастр в изгнанье я послал,

И теплый труп стиха насилию предал…

Я цифрам дал права! Отныне — Митридату

Легко Кизикского сраженья вспомнить дату.

Лаиса сделалась распутницей простой…

В те дни немало слов, завитых у Ресто

И слепо гнавшихся за модою вчерашней,

Носило парики. Но вот с дозорной башни

Им революция передала приказ:

«Довольно спать, слова! Настал великий час!

Ваш сокровенный смысл откройте горделиво!»

И сразу парики преобразились в гривы.

Свобода! Гнев наш так потряс основы слов,

Что из простых собак мы вырастили львов;

Такой могучий вихрь был буйно поднят нами,

Что столб огня взвился над многими словами.

Воззваньями покрыл всего Ломона я.

В них было сказано: «Пора кончать, друзья!

Бросеттов и Баттё довольно мы терпели.

Оковы рабские они на мысль надели.

К оружию, стихи! Пускай восстанет раб!

Взгляните: у строфы во рту огромный кляп,

На оде кандалы, трагедия в темнице,

Расин лежит в гробу, а Кампистрон плодится».

Зубами скрежетал бессильно Буало.

«Молчи, аристократ! — ему я крикнул зло. —

Война риторике, мир синтаксису, дети!»

И грянул, наконец, год Девяносто Третий.

Сынам риторики мерещился палач.

Тем временем, забыв про Пурсоньяков, вскачь

Помчались лекари за Дюмарсе толпою,

Клистиры захватив с пермесскою водою.

Глаголы-парии, слогов презренный сброд

И существительных бунтующий народ

Сбежались. Мир они, казалось, опрокинут.

Был сон Гофолии из тьмы могильной вынут,

Речь Терамена в прах была истерта. Тут

Померкло горестно светило Институт,

И от монархии остались лишь обломки,

А я, растлитель фраз, в ладоши хлопал громко,

Когда, от ярости прорвавшейся слепа,

Ревущих, воющих, рычащих слов толпа

Схватила на углу «Поэтику» за ворот,

Когда заполнили слова-плебеи город,

Когда на фонаре рассудка в эти дни

Былых своих владык повесили они.

О да, я их Дантон, я Робеспьер мятежный!

Я против слов-вельмож, фехтующих небрежно,

Повел толпу рабов, ютившихся во мгле.

Убив сперва Данжо, я задушил Ришле.

Вы всех моих грехов отнюдь не исчерпали:

Я взял Бастилию, где рифмы изнывали,

И более того: я кандалы сорвал

С порабощенных слов, отверженных созвал

И вывел их из тьмы, чтоб засиял им разум.

Я перебил хребты ползучим перифразам.

Угрюмый алфавит, сей новый Вавилон,

Был ниспровергнут мной, разрушен и сметен.

Мне было ведомо, что я, боец суровый,

Освобождаю мысль, освобождая слово.